Первое «журкафе» в Столешниковом

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

Первое «журкафе» в Столешниковом

Подлинную тягу к самоорганизации в плане еды и досуга первыми проявили сотрудники городских газет и самая тогда неугомонная часть литераторов — романтически «купающиеся в революционном творчестве» поэты. Проще всего летом 1918 года поступили столичные репортеры. На третьем этаже бывшего доходного дома в Столешниковом переулке они присмотрели для своих неформальных сборищ небольшую пустующую квартиру с низкими потолками и какими-то нелепыми, учитывая ее будущее назначение, розовыми обоями. Помещение сняли вскладчину. Так у журналистов в городе появилось первое свое кафе.

Поскольку с едой в тот суровый период военного коммунизма были большие проблемы, единственным дежурным блюдом у завсегдатаев журналистского кафе был дымящийся в жестяных кружках кофе. Конечно, надо было сильно изголодаться и обладать большим воображением, чтобы называть этим благородным именем ту густо-коричневую, слегка подслащенную сахарином горькую бурду, которую там распивали. Но ни с тем ни с другим у собравшихся как раз никакого дефицита не наблюдалось. Тем более что ночи напролет в клубах самосадного табачного дыма за крошечными столиками неутомимо длилось многоговорливое и веселое собрание.

Последнего не обгонит никто

«Вкуснее» всего это заведение описано у Константина Паустовского в его замечательном автобиографическом четырехтомнике «Повесть о жизни». Так что за тем, кто в том кафе бывал и что, собственно, там происходило, лучше всего обратиться туда. Здесь же можно лишь кратко упомянуть о том, кого писатель там встречал. А там, оказывается, кто только не появлялся: от поэтов Андрея Белого и Бальмонта до меньшевика Мартова и слепого вождя московских анархистов Черного. В этой гуще незаурядных людей всех возрастов, взглядов и характеров у журналистов были свои «звезды» и свои неподражаемые, колоритные личности.

Самым первым из них по праву считался московский «король сенсаций» Олег Леонидов, который приходил, как правило, позже всех. Он делал это намеренно. Поскольку сырые от типографской краски газетные листы уже вылетали из печатных машин. И он, таким образом, мог спокойно рассказывать своим коллегам из конкурирующих газет о всех выловленных им за день сенсациях. Те зеленели от зависти. Но поделать уже ничего не могли.

«Уполномоченный самим Магалифом…»

Своя легенда ходила о немногословном, несуетливом газетном сотруднике, который, казалось, никогда — даже в кафе — не снимал с головы свою старенькую, с неизменно обвисшими полями шляпу. Пересказывали ее якобы со слов самого Пришвина. На какой-то узловой станции по пути в Москву матросы из заградительного отряда отобрали у писателя тюки с его рукописями и книгами. Вступив в переговоры с командиром отряда — скуластым матросом с маузером на боку и оловянной серьгой в ухе, Пришвин безрезультатно пытался эту конфискацию оспорить. Однако в ответ получил команду «не вякать» и обещание быть арестованным «за саботаж». Ситуацию самым радикальным образом переиграл случайно оказавшийся свидетелем этой сцены какой-то сторонний субъект в той самой приметной шляпе с отвисшими полями. Остановившись в дверях и глядя прямо в глаза матросу, он тихо, но внятно сказал: «Немедленно верните этому гражданину вещи!» Далее цитирую по Паустовскому:

«— А что это за шпендик в шляпе? — спросил матрос. — Кто ты есть, что можешь мне приказывать?

— Я Магалиф, — так же тихо и внятно ответил человек, не спуская с матроса глаз.

Матрос поперхнулся.

— Извиняюсь, — сказал он вкрадчивым голосом. — Мои братишки, видать, напутали. Запарились! Лобов. Вернуть вещи этому гражданину! Сам уполномоченный Магалифа приказал. Понятно? Снести обратно в вагон. Хватаете у всех подряд, брашпиль вам в рот!»

О том, что выручает в жизни, но бессильно перед лицом вечности

На платформе, не дослушав слова благодарности от Пришвина, «уполномоченный Магалифа» еще и посоветовал пострадавшему написать на всех тюках химическим карандашом слово «фольклор».

«Русский человек, — пояснил он, — с уважением относится к непонятным, особенно иностранным словам. После этого никто ваши вещи не тронет. Я за это ручаюсь». — «Извините за мое невежество, — спросил Пришвин, — но что это за мощное учреждение — вот этот самый Магалиф, — которой вы собой представляете?»

Человек виновато улыбнулся: «Это не учреждение. Это моя фамилия. Она иногда помогает». Пришвин расхохотался.

С еще одним примечательным персонажем журналистского кафе — старым репортером, а по совместительству еще и председателем Общества любителей канареечного пения Савельевым случилась обратная история. В своем кругу этот вечно хихикающий старик был главным поставщиком политических сплетен и небылиц. Поэтому в газете ему доверяли лишь одну работу — писать некрологи. Что он и делал последние десять лет, начиная каждый свой похоронный опус одними и теми же словами: «Смерть вырвала из наших рядов» или «Наша общественность понесла тяжелую утрату».

Эти монотонные некрологи так всем надоели, что однажды выпускающий решил слегка «оживить» савельевский текст. И перед словами «Смерть вырвала из наших рядов» вписал только одно слово: «Наконец-то».

Finita la commedia!

На следующий день в редакции, естественно, разразился скандал. Выпускающего уволили. А Савельев так расстроился, что, несмотря ни на какие уговоры, из редакции ушел и вскоре умер.

Последним ему прости стал некролог с теми же самыми, почти затертыми до дыр словами, коими доселе Савельев провожал других: «Смерть вырвала из наших рядов скромного труженика газетного дела».

Правда, на этот раз не нашлось ни одного шутника, у которого бы поднялась рука дописать «наконец-то».

Не такое было время, чтобы лишний раз шутить с жизнью и смертью. Тем более никто не знал, что его самого подстерегает на следующий день. Все вообще жили настоящим, стараясь не пропустить мимо те крохи добра, красоты и надежды, которые нет-нет да и подбрасывала судьба.

О том, как «особенно хорошо бывало в кафе в сумерки», когда за его окнами угасал в позолоченной пыли теплый закат», тоже лучше всего прочитать у Паустовского. Нам же приходится заканчивать нашу историю о первом кафе-клубе журналистов в Москве совсем в ином ключе, который скорее ближе писаниям в духе старика Савельева. Поскольку уже в конце лета, то есть просуществовав всего несколько месяцев, оно закрылось по самой банальной причине — из-за недостатка средств.

Кафе поэтов на Тверской

Молодая поэтическая поросль оказалась поудачней. В первые годы революции, вспоминал в своей книжке «Великолепный очевидец» активный участник тогдашних литературных событий В. Шершеневич, возникло несколько поэтических кафе, одно из которых находилось близ Тверской, в Настасьинском переулке. Оно размещалось в маленькой хибарке, где до революции была прачечная. В ней верховодили поэты-футуристы. Но собирались не только они. Туда приходили прибывшие с фронта бойцы, комиссары, командиры. Пользуясь близостью к своей резиденции на Дмитровке, в Настасьинский зачастили анархисты. В кафе гремели Маяковский, Каменский, братья Бурлюки. Они читали свои стихи, почти не обращая внимания на пальбу, которая доносилась с улицы. «В те дни, — писал Шершеневич, — жизнь была с наганом за поясом, с пулеметной лентой через плечо, с горящими за молодую власть глазами. С тайным стаканом самогона и с проникновенными речами. В этом кафе родилось молодое поколение поэтов, часто не умевших грамотно писать, но умевших грамотно читать и жить. Голос стал важнее почерка».

СОПО въезжает в «Домино»

Поэзией тогда действительно питались многие, хлеб по карточкам выдавали очень скупо. Так что, в отличие от журналистского «междусобойчика» в Столешниковом, существовавшего исключительно на собственные «медные деньги», у поэтических кафе «клиентура» была пошире. Что потом — уже при нэпе — дало возможность на какое-то время поставить дело на коммерческую, то есть независимую от государства основу. Впрочем, и при военном коммунизме поэтическим кафе подфартило больше, чем журналистам. Власти в лице Моссовета и Народного комиссариата просвещения относились к их учредителям — молодым «певцам революции» — сочувственно. Продовольственные «закрома», правда, перед ними не распахнули. Но зато организационную поддержку как «классово близким», да еще стремящимся объединиться в творческом союзе поэтов России (так называемое СОПО) — оказали. В результате те одновременно получили штамп Всероссийского союза поэтов и помещение бывшего кафе «Домино» на Тверской. Так почти напротив Главного телеграфа, но немного ближе к центру у СОПО появилось собственное кафе. Ко второй годовщине Октября (ноябрь 1919 года) в нем уже вовсю кипела жизнь.

У «дореволюционных обедов» в плену

Посетители «накатывали» в кафе двумя волнами. Первого своего пика посещаемость достигала в середине дня, когда со всех концов города в кафе устремлялись подкормиться члены союза. Обед, на который им полагалась солидная скидка, был сытный, или, как они сами говорили, «почти дореволюционный».

Однако самое главное происходило вечером, когда в «обжорном» помещении уже принимали не «по нормам» и всех. А в соседнем, отделенном зеркальной аркой «зале поэтов» проходили их объявленные в афише выступления перед публикой, а также полуночное неформальное общение друг с другом. Последнее частенько перерастало в дискуссию, дискуссия — в спор, спор, в зависимости от настроения сторон, завершался скандалом или «мировой».

Порой дело доходило до рукопашной…

Первый «полуфингал»

По части рукоприкладства отличался скорый на расправу с обидчиками Сергей Есенин. Тогда он, его приятель Анатолий Мариенгоф и еще несколько молодых стихотворцев душевно «скорешились» на почве того, что главное в поэзии — образность, а уж потом идея. И, довольно сильно преуспев в этом направлении, искренне считали себя подлинным авангардом нового искусства. За этот их имажинизм некий полный наглого апломба 18-летний критик Есенина просто достал. Тот терпел, пока наглец прилюдно не договорился до слов «прямой плагиат». И тогда отнюдь не хрупкого сложения Сергей коршуном взлетел на эстраду и смачно отвесил зарвавшемуся «литературоведу» увесистую оплеуху.

Приговор общественного суда был мягок: Есенину запретили на месяц показываться в СОПО, что, впрочем, практически не распространялось на второй зал, куда он по-прежнему приходил обедать…