Первый поход

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

Первый поход

Присоединение Украины к Московскому государству означало разрыв Поляновского «вечного мира» и начало войны. Стороны по-разному были готовы к ней. Политический кризис, который переживала «шляхетская республика», парализовал королевскую власть. Из-за действия оппозиции в 1652–1654 годах два сейма из пяти оказались сорванными. В результате не были вотированы необходимые средства для содержания войска. Лишь в июне 1654 года чрезвычайный сейм выделил средства на сбор войска. Но время было упущено. Москва уже привела в движение свои войска и опережала Речь Посполитую даже не на один, а на два хода.

Крайне сложным и в целом неблагоприятным оказалось международное положение Речи Посполитой. Правда, после разрыва украинско-крымского союза Польше удалось укрепить свои позиции на юге. Крымский хан Ислам-Гирей был крайне недоволен сближением Хмельницкого с Москвой. Хан собственноручно отхлестал посланника гетмана, который привез известие о Переяславской раде: «Как де ваш гетман и все вы черкасы забыли мою цареву дружбу и совет?» Хмельницкий не спасовал и в ответной грамоте пообещал нагрянуть с войной в Крым, объявив: «Ты не посланца, а меня бил по щекам». Перепуганный хан начал сосредоточивать у Волчьих Вод сорокатысячную орду. Однако военные приготовления оказались сорванными в самом начале. 30 июня Ислам-Гирей скончался.

Неожиданную смерть хана тотчас связали с грозным внушением гетмана. Едва ли в этом слухе есть хоть какая-то доля правды — скорее ближе к истине версия с отравлением грозного царя украинкой-полонянкой[241]. Но разочарование из-за Переяславской рады Ислам-Гирей в последние месяцы жизни испытал несомненно. Неудивительно, что из попыток Москвы привлечь его к участию к войне с королем или, по крайней мере, добиться нейтралитета Крыма, ровным счетом ничего не вышло. Напротив, для восстановления столь милой сердцу крымских Гиреев системы «равновесия» в Бахчисарае решено было поддержать на тот момент «слабейшего» — Польшу[242].

Впрочем, путь от обиды и негодования до реальной военной помощи Яну Казимиру оказался неблизким. В 1654 году крымцы были парализованы военной демонстрацией запорожцев, чайки которых до смерти перепугали прибрежное население Крыма и Тамани. Лишь ближе к осени ординцы активизировали свои действия на Правобережной Украине. Не решились татары воевать и южнорусские уезды, поскольку, по признанию татарских царевичей и мурз, укрепления на засечных чертах «никоторыми мерами пройти не уметь». Затем последовала смерть хана. В итоге в первые годы русско-польской войны татары так и не обрушились с «большою войною» на окраины Московского государства. В Кремле могли вздохнуть с облегчением: печальный сценарий Смоленской войны не был повторен.

Но если в отношениях с Крымом Речи Посполитой удалось рассеять грозовые тучи, то на севере, напротив, вот-вот должна была разразиться страшная буря. Со времен Сигизмунда III польско-шведские отношения постоянно балансировали на грани войны и мира. Причем стоило одной из сторон ослабнуть, как противная сторона спешила заговорить языком ультиматума. В неблагоприятной международной обстановке избежать нового столкновения со Швецией можно было лишь ценой уступок. Но это слишком противоречило политической линии, к которой привыкла Речь Посполитая после Штумсдофского перемирия 1635 года, завершившего последний конфликт со Швецией. Да и такое качество, как дальновидность, никогда не числилось среди достоинств Яна Казимира. Итог оказался плачевным. Шведский король Карл X склонился к силовому решению всех спорных вопросов. В результате последовало нашествие шведов на Речь Посполитую, которое вполне можно сравнить с польским вариантом русской Смуты. Забегая вперед, отметим, что Алексей Михайлович не воспользовался чрезвычайно благоприятной ситуацией и не пошел на союз со шведским монархом. На единого противника они навалились порознь, оставив Речи Посполитой шанс отдышаться и нанести ответный удар, что она — по крайней мере в отношении своего восточного соседа — в конце концов и сделала.

Мало что реально переменилось в 1654 году и в политическом курсе Варшавского двора по отношению к Украине. Здесь так и не осознали, какая катастрофа разразилась в 1653 году в Переяславле. Рада была воспринята в одной плоскости: как измена, предательство, отступничество казаков, для которых самый лучший и самый подходящий язык — язык силы, дополненный разными обещаниями, призванными расколоть старшину.

Когда стало известно, что на съезде в Переяславле не присутствовал браславский полковник Богун, его тотчас принялись манить гетманскою булавой. Полковника уверяли, что отныне Богдан ему не товарищ, а пан. Тронули даже религиозные чувства: после соединения Москва принуждает малороссийскую православную церковь податься под руку московского владыки взамен константинопольского, под которым здесь пребывали с времен киевских князей. Но хороши же были новоявленные защитники малороссийского православия из Варшавы, что даже Богун усомнился в искренности их слов! Увещевания закончились не словесной, а пушечной канонадой польского полковника Чарнецкого против Богуна.

Позднее слава Чарнецкого, злого гения шведского короля, разольется по всей Речи Посполитой. Но с Богуном ему справиться не удалось. Тот заперся в Умани и отбился. В отместку Чарнецкий выжег весь край. Это означало, что в действиях Коруны военное разрешение казацкой проблемы по-прежнему оставалось предпочтительнее политического.

Впрочем, была предпринята робкая попытка уговорить старшину одуматься. Взятый в плен киевский полковник Жданович был освобожден и отправлен для этого к казакам. Но затея провалилась. Да и вряд ли можно было ожидать иного результата, учитывая, с одной стороны, характер королевских посулов, а с другой — все те преимущества, которые получила старшина после ликвидации панщины, раздела собственности польских магнатов и первых, достаточно весомых результатов, полученных по заключении союза с Москвой.

14 февраля 1654 года, в разгар торжеств, связанных с рождением царевича Алексея, в Москве было объявлено о походе против польского короля. Как водится, назначили сроки для сбора ратных людей. Государев полк собирался в столице к первым числам мая, само же его выступление было назначено на вторую половину месяца. Еще раньше должны были выступить Передовой, Большой, Сторожевой, Ертаульный полки. Но первым столицу предстояло покинуть наряду — тяжелой осадной артиллерии. Он был отпущен 27 февраля. Тяжелые, малоповоротливые орудия спешили провести по зимнику поближе к литовскому рубежу, пока оттепель не изъела окончательно все дороги.

23 апреля состоялся торжественный отпуск полка князя А. Н. Трубецкого. Вся церемония была обставлена чрезвычайно пышно, подчеркивая смысл происходящего — войска отправлялись защищать православную веру и оскорбленную «государеву честь», возвращать похищенные злым временем и иноверческой силой «дедины и отчины» московских царей. Война, таким образом, в устах ее инициаторов трижды обосновывалась как справедливая — конфессионально, политически и исторически. В свое время именно так поступали византийские императоры, объявлявшие войну «варварам»: ведь и они вели борьбу за восстановление своих попранных прав — границ Византии в рамках старых границ Римской империи![243]

В Успенском соборе патриарх Никон с высшим духовенством, напутствуя войска, отслужил торжественную литургию. Царь передал Никону воеводский наказ для Трубецкого; патриарх положил его в киот иконы Владимирской Божьей Матери, а затем, вынув, вручил первому воеводе. Проводы завершились обрядом целования царской руки. Ратников Трубецкого было так много, что для соблюдения порядка пришлось поставить трех окольничих. Тут же, укрывшись за запоною, стояла сама царица Мария Ильинична. При том строгом, теремном образе жизни, какую по традиции должна была вести царица, ее присутствие лишний раз подчеркивало важность происходящего.

После литургии Алексей Михайлович позвал всех к себе «хлеба есть». Царь трижды жаловал гостей чашами и сам подавал боярам Богородицыну чашу. Столование вновь закончилось обрядом целования царской руки. Трубецкой прикладывался первым: Тишайший приложил голову князя к груди «для его чести и старшинства». В ответ до слез растроганный Трубецкой кланялся в землю раз до тридцати.

Следом за воеводами и начальными людьми подступали «полочане» Трубецкого — дворяне и дети боярские. В иерархии служилых «городов» первыми в Большом полку шли ярославцы, к которым Алексей Михайлович и обратился с наставлением. Он помянул «неправды» польских королей и их гонения на православную веру, заговорил о предстоящем походе, в который и сам пойдет и «с радостью всякие раны примет». Здесь уж этикет предполагал буйное проявление верноподданнических чувств. Ярославские служилые люди обещали — раз сам царь готов кровь свою пролить! — «за вас, государей наших, и за всех православных христиан без всякой пощады головы свои положить». Царь прослезился: «Обещаетесь, предобрые мои воины, на смерть: но Господь Бог за ваше доброе хотение дарует вам живот, а мы готовы будем за вашу службу всякого милостию жаловать».

Не следует думать, что подобные заявления — одна лишь дань этикету. Это были обязательства, торжественно провозглашенные царем и ратными людьми, что само по себе должно было служить гарантией исполнения. Вообще, в идеологическом отношении ситуация 1654 года сравнима с немногими войнами. Участие Алексея Михайловича изначально придавало походу знаковый смысл. Это — царский поход, судьбоносный, первостепенный, подобный походам Ивана IV на Казань. Не случайно вся процедура выступления войска была не просто подробно расписана и записана, но и позднее тщательно просмотрена и отредактирована самим Алексеем Михайловичем.

Эта работа, выдававшая вкус и привязанности царя, чрезвычайно интересна: Алексей Михайлович «выстраивает» идеальную, по его представлению, церемонию, где действуют идеальный православный монарх и его идеальные подданные. Воеводы подступают к царю «един за единым благочинно»; Трубецкой произносит свою речь «тихо, опасно (то есть с почтением. — И.А.), с радостными слезами», при том, что всё «молвит ясно». Царь в воеводской речи не просто «пресветлый, премилостливый и премудрый», а и «отец и учитель». Хотя форма обращения этикетная, в ней ощутима особая склонность Алексея Михайловича именно к последней роли — к роли благочестивого учителя. Выслушав царское напутствие, все насладились от «душевных и полезных учительных слов, какова источника живых вод искали, такова и обрели». «Мы же не токмо телесныя снеди напиталися от твоих царских уст, — выспренне объявлял Трубецкой, — но и душевныя пищи пресладких и премудрых глагол Божиих исходящих ото уст твоих царских обвеселилися душами и сердцами своими».

Далее следует описание обряда целования царской руки. Царь и здесь внес мелкие поправки, подыскивая стилистически точную окраску слов. Когда Трубецкой подошел к государю, тот «своими царскими руками принял к переем своим главу его для его чести и старшинства, зане многими сединами украшен и зело муж благоговеин…». Князь же, видя такую «премногую и прещедрую милость к себе, паки главою на землю ударяется». Алексею Михайловичу слова «ударяется» и «главою» не понравились. Он зачеркивает эту фразу и пишет сверху: «…поклонился со слезами до земли до тридесят крат».

Не прошло царское перо мимо строк, описывающих прием у Постельного крыльца ярославских дворян. Тишайший собственноручно жаловал их «ковшом с белым медом», призывал вступаться за веру, отечество и «за всякую обиду к Московскому государству». Здесь царь нашел еще один повод для вмешательства: «…И за насилу православных у них же». Далее наказывалось: «Итить по нашему государеву указу с нашими… воеводы с радостию («с радостию» вписано рукою царя сверху. — И.А.) и Богу работать от всея души и сердца своего… А нам, великому государю, служити со усердием («со усердием» опять же вписано Тишайшим. — И.А.) и у бояр… во всяком послушании [быть] готовым»[244].

Три дня спустя полк Трубецкого выступил из Москвы. Следом, в мае, двинулись и остальные — Передовой полк Н. И. Одоевского, Большой полк Я. К. Черкасского, Сторожевой М. М. Темкина-Ростовского. Не обойден был царским вниманием и Б. И. Морозов, получивший почетное звание большого дворового воеводы — начальника «государева полка».

Войну начинали с традиционным делением армии на полки. Это деление восходило ко временам, когда все силы участвовали в одном решающем сражении. Но эпоха сильно изменила и саму войну, и организацию армии. Рядом с дворянскими сотнями выступали обученные на европейский лад полки «нового строя». Сама армия разрослась так, что почти каждый из полков решал самостоятельные стратегические задачи, превращаясь в отдельную армию. Борьба уже не сводилась к одному сражению или к занятию главного города, пускай и такого важного, как, например, Смоленск. Это вскоре станет окончательно ясно, и с этой ясностью из разрядов постепенно исчезнут старые полковые росписи с делением воевод и служилых людей.

18 мая 1654 года в первый свой военный поход выступил Алексей Михайлович. Царь, по-видимому, пребывал в эти дни в восторженно-приподнятом настроении. В письме Трубецкому царь описывает свое выступление из столицы. Войск было так много, что следом за ним все выйти не успели и «остались для ночи 67 сотен на поле на Девичье»; когда же утром 19 мая выступили оставшиеся, то выходили все равно очень долго — последняя сотня покинула город «в полчаса ночи», то есть около девяти часов вечера[245].

В поход с государем выступили едва ли не все высшие думные и придворные чины. В этом аристократическом многолюдстве был, по-видимому, свой подтекст. Взятые в поход противники столкновения с Польшей лишались возможности мутить воду в Москве.

Война началась слишком удачно, что, как выяснилось скоро, имело и неблагоприятные последствия для Алексея Михайловича. Уже за Вязьмой к нему со всех сторон стали приходить известия о занятых городах. Быстрый успех вскоре стал восприниматься как должное. Потому, когда придет пора неудач, у молодого государя опустятся руки. Алексей не сильно походил на сына Петра, для которого неудача была лишь поводом удесятерить усилия: ведь первый, проигранный Азов породил Азов второй, победоносный; первая Нарва — Нарву вторую, за которой последовали Полтава и Гангут. Алексей Михайлович так удары судьбы не держал. Победы 1654–1655 годов окрылили его; с неудачами же явилась неуверенность, и мы уже не увидим того воодушевления, которое отличало второго Романова в начале войны. Царь сделается сдержаннее, опасливее и вообще перестанет ходить в военные походы.

Но пока до этого было еще очень далеко. Пока Алексей Михайлович спешит и надеется на новые победы. 26 мая он прибыл в Можайск, где, впрочем, задержался всего на день. 4 июня в дороге его настигло известие о взятии Дорогобужа. Царь тут же поспешил порадовать семью, собственноручно приписав к посланию: «Вашими светов моих молитвами подаровал Бог сии богоспасаемый град Дорогобуж. Помолитеся, и больши тово Бог подаст милость свою»[246].

По его приказу «за рубеж» отправлялись разведывательные партии. Возвращались они с пленными, расспросы которых радовали Тишайшего. Он с удовлетворением писал домой, что противник не готов к решительному сопротивлению. Не обошлось и без огорчений. К полякам попытался перебежать смоленский сын боярский Василий Неелов. Перебежчик был пойман, пытан и четвертован. Царь сообщил об этом неприятном инциденте в письме родным с примечательной припиской: «Да не покручинтеся, государины светы, что не своею рукою писал — голова тот день болела, а после есть лехче».

Приход к Смоленску на исходе июня совпал с двумя важными известиями: о взятии Шереметевым Полоцка и Трубецким — Рославля. Под такой аккомпанемент стыдно было ударить лицом в грязь, и войска энергично приступили к осаде. Тем более что в окружении царя не без основания считали положение осажденных почти безнадежным. Еще с дороги царь писал своим «сестрицам-светам»: в Смоленске сидят «не большие люди, всего две тысячи с лишком, а моево походу не чают»[247]. Последнее утверждение было, конечно, неверно — приход уже «чаяли». Но войск в Смоленске в самом деле было крайне мало.

Взгляд на восточные земли, как на земли, призванные лишь обогащать шляхетство и казну, плачевно сказался на обороне Смоленска. Хотя формально на укрепление городских стен должны были идти известные суммы, за 52 года, прошедшие с тех пор, как талантом зодчего Федора Коня и твердою волею Бориса Годунова было закончено строительство первоклассной Смоленской крепости, стены и башни обветшали и порушились. Из 38 башен к 1654 году сохранились лишь 34, из которых пригодными для обороны признавались лишь 10. Картину дополняли прогнившие помосты, лестницы и дырявая кровля. Отдельные участки стен, разрушенные подкопами во время двух прежних осад (сначала Сигизмундом III в 1609–1611 годах, а затем уже русскими войсками в 1632–1634 годах), так и не были полностью восстановлены: дело свелось к строительству земляных валов и заплатам из глины. «Эта пограничная крепость почти в течение 20 лет оставалась без всякого досмотра», — печально резюмировал один из поляков[248]. Нетрудно увидеть в таком отношении к укреплениям Смоленска пренебрежение к соседу. При взгляде на восток любой застенковый шляхтич пренебрежительно опускал кончики губ — после побед над шведами и татарами Москву уже ни во что не ставили.

Слабость укреплений можно было компенсировать численностью артиллерии и гарнизона. Но и в этом ощущался сильный недостаток. В канун осады на башнях и стенах стояло 41 орудие и еще 14 пушек находилось в цейхгаузе. Пушки были преимущественно московской работы — трофеи прежних войн. Конечно, воспоминания о былых победах могли воодушевлять защитников крепости. Но проку от такой артиллерии было слишком мало, чтобы произвести впечатление на царские войска.

Еще хуже обстояли дела с людьми. Горячие речи о защите отчизны оказывались в разительном контрасте с реальными поступками окрестной шляхты — немногие поспешили на помощь малочисленному гарнизону. Для Речи Посполитой такие настроения были очень опасны: боеспособность шляхетского ополчения напрямую зависела от душевной стойкости воинов. Уступая в выучке королевским хоругвям, шляхтичи-ополченцы в минуты воодушевления способны были творить чудеса героизма. Но в 1654 году до этого было далеко. Особенно сильным было шатание среди православного населения Литвы. Заздравные чаши православные шляхтичи и мещане подымали в честь Яна Казимира, а шептались или о бегстве, или о выгодах подданства московскому государю. Доводов для последнего было предостаточно: русские войска, обтекая редкие островки верных королю гарнизонов, половодили Великое Литовское княжество. Те же, кто должен был составлять опору короля и наводить в наступающем хаосе порядок, бежали. Сам хорунжий Смоленский Ян Храповицкий, один из предводителей шляхетского ополчения, уехал в Варшаву. Его примеру последовали многие, отчего список собравшегося в городе поветового ополчения пугал своими пробелами.

Смоленский воевода Филипп Обухович, человек опытный и энергичный, прекрасно осознавал всю сложность положения. С началом войны, когда беспечности поубавилось, а страха прибавилось, он заставил гарнизон и жителей города днями и ночами работать на строительстве укреплений. Но трудно было за несколько недель сделать то, на что требовались годы.

Обухович сильно надеялся на помощь великого литовского гетмана Януша Радзивилла. Но вместо войск и обозов с припасами из Орши прибыл лишь гетманский посланник с письмом. «Дивлюсь я, — не без иронии писал Радзивилл, — как ты не можешь понять, что еще не придумано способа из ничего сделать что-нибудь»[249]. Тем не менее Обухович не падал духом. Воодушевляли воспоминания: в декабре 1632 года, когда к Смоленску подступал Шеин, положение защитников было немногим лучше. Но тогда отсиделись, а затем подошел король Владислав IV и кончил все победоносным миром. Следовательно, надо было выиграть время, устоять, в надежде, что Радзивилл все же найдет способ из «ничего» сделать «что-нибудь».

В русском стане о подобном сюжете тоже помнили. И, естественно, предпочитали иное его развитие. Тогда бездеятельность Шеина позволила польской стороне сосредоточить силы сначала в Орше и Вильно, а затем в селе Красном и постоянно взламывать блокаду города. Теперь решено было таких ошибок не повторять и лишить смоленский гарнизон всякой надежды на помощь. Воеводы Черкасский, Трубецкой и Темкин-Ростовский почти сразу же двинулись на Радзивилла. Царь и его окружение исходили из того, что великий гетман располагал всего десятью тысячами человек без особых надежд на их скорое увеличение. Об этой «военной тайне» простодушно обмолвился сам Алексей Михайлович в очередном послании семье: «А корунное войско все пошло против гетмана Хмельницкова, а против нас корунное войско не много хочет быть»[250].

После выдвижения части сил против литовского гетмана у царя осталось еще достаточно полков, чтобы приступить к правильной осаде. Тридцатитысячное войско, окружив город, принялось энергично возводить окопы, шанцы и батареи. В июле раздались первые залпы. Тотчас обнаружилась слабость обветшавших укреплений. Со стен летели зубцы, вместо которых осажденные спешно возводили «избицы», набитые глиной. Скоро из-за сильного огня находиться на отдельных участках стен стало совершенно невозможно. Пришлось от так называемого пролома Шеина до Аврамиевского монастыря, под прикрытием остатков стены, возводить на скорую руку земляной вал.

Август прошел так же, как июль: в дыму, в канонаде и в пожарах. За это время царские полки сумели блокировать Смоленск с другого берега Днепра. Разрушив часть Днепровского моста, по которому в 1633 году поляки ухитрялись мимо стана Шеина провозить в город обозы и подкрепления, русские поставили против Елецких ворот батарею. 10–11 августа ворота были разбиты. Было ясно, что близится общий приступ.

Жизнь царя в смоленском лагере значительно отличалась от размеренного кремлевского бытия. И дело здесь вовсе не в различии декораций. Походный шатер царя при всей своей пышности, естественно, не мог сравниться с царскими палатами. Важно другое. В строгий придворный церемониал, отчасти сохраняемый в походном стане, постоянно и властно вмешивалась война. У войны же был свой особой распорядок, к которому приходилось подлаживаться. Однако нельзя сказать, чтобы такой поворот раздражал Алексея Михайловича. Скорее напротив, для него все было ново и необычно.

Была еще одна причина, которая примиряла царя с превратностями и трудностями походной жизни. Они были сопряжены с известиями приятными, заставляющими учащенно биться сердце. С самого начала осады в смоленский лагерь зачастили сеунщики с воеводскими отписками, в которых те извещали, что «Божиею милостию, а его государевым счастьем» одержана очередная победа; после таких вестей поневоле менялся весь распорядок: вестовщики бежали «отбивать ясаки», оповещая ратных людей о новом успехе; начальные люди и головы по «гласу» собирались к царскому шатру; Алексей Михайлович выходил принимать поздравления, ронять милостивые слова и стоять в походной церкви торжественную службу.

Из многочисленных успехов лета 1654 года два были самых важных — взятие Полоцка и поражение Радзивилла.

На Полоцком направлении действовал Василий Петрович Шереметев, один из лучших царских воевод. Правда, один из его товарищей, ясельничий Ждан Васильевич Кондырев, был другого мнения и обвинял Шереметева в медлительности и нерадении. Ясельничий, по его собственным словам, предлагал первому воеводе не терять времени на осаду мелких городов, а идти, не мешкая, сразу под Полоцк, потому как там «никово ратных людей нет». Шереметев не послушался и потерял понапрасну три недели под Невелем; когда же после Невеля двинулся к Полоцку, то занял его на следующий же день, 18 июня!

Таким образом, Кондырев оказался прав, предлагая действовать смело и быстро. Но склонность к самостоятельности не была в традициях воевод, даже таких неплохих, как В. П. Шереметев. Да она и не поощрялась Алексеем Михайловичем, который мог лишь пожурить за поражение, понесенное при неукоснительном соблюдении статей наказа, и крепко осерчать за самоуправство и «высокоумие» — претензии на самостоятельность. Шереметев и не «высокоумничал», а выполнял наказ. Так было покойнее. И никто, кроме беспокойного Кондырева, не ставил вопрос иначе: а лучше ли так?

Падение Полоцка, о котором воеводы не преминули известить защитников Смоленска, сильно поубавило у последних решимости. Но еще более удручали известия от Радзивилла. В начале августа в московском лагере отпраздновали взятие Орши и отступление Радзивилла. 7 августа пришла весть о новом поражении гетмана. Отныне опасаться деблокирующего удара не приходилось. Сценарий 1633–1634 годов стал совершенно невозможным, и осада пошла под диктовку царя и его воевод.

В ночь на 16 августа последовал общий штурм. Источники не дают возможности выявить степень участия царя в его разработке. В Разрядной книге глухо упомянуто, что к Днепровским воротам и Наугольной башне по указу царя приступал стрелецкий голова Артамон Матвеев. Должно быть, царский любимец не захотел оставаться в стороне и сам напросился на участие: царь, который вообще-то оберегал Артамона, снизошел до просьбы и сам указал, где атаковать. Это все, что можно выудить из документов: ясно, что на военном совете царь присутствовал; ясно, что не молчал, говорил, но не ясно, как — предлагал, соглашался или что-то отвергал?

В военном смысле план штурма был отменный. Приступ шел с нескольких направлений, удар наносился по самым слабым и уязвимым местам. Дело было за храбростью и за точностью исполнения. Первого хватило, во втором, как скоро выяснилось, обнаружился большой недостаток.

Официальные источники — разрядные записи — глухо обмолвились о неудачном штурме. Несколько многословнее был сам Алексей Михайлович. В письме родным от 23 августа он так описывал приступ: «Наши люди зело храбро приступали и на башню, и на стену взошли, и бой был великой», но в самый разгар боя поляки подкатили под башню порох и взорвали ее. Пришлось отступить. При этом, сообщает царь, литовцы потеряли человек с 200, «а наших ратных людей убито с триста человек да ранено с тысячу». Закончил послание Алексей Михайлович несколько необычной собственноручной припиской: «А о приступе не кручинетеся: ей, дородно и славно наши люди учинили и их побили»[251]. Остается не совсем ясным, что же «славно» учинили «наши люди», если их «побили»? Но царь, кажется, не задавался проблемами формальной логики. Он успокаивал родных.

Коротенькое письмецо царя невольно наводит на сравнение. Сравнение эпох и личностей. Тишайший — созерцатель. Он наблюдает за боем, тогда как Петр непременно полез бы в самое пекло. Ему и в голову не могло прийти, что это не его «царское дело». «Лечу тело водами, а подданных примером», — говаривал царь на первом русском курорте, адресуя для «тела» — марциальные воды, а для подданных — свою неустанную службу Отечеству.

И еще одно размышление, связанное с письмом Тишайшего. Понятно, что видавши, как людей «пушечным духом» в воздухе разрывает, Петр просто бы усомнился в побасенках о расторопных смоленских защитниках, которые в разгар боя сумели подкатить под башню порох и взорвать ее. Тишайший же, не испытавший себя ни в одном бою, принял такое объяснение неудачи штурма без всяких сомнений: поляки не растерялись, подкатили бочки, взорвали их — значит, на то Божья воля и о неудаче приступа нечего и «кручинитеся». Между тем сами поляки описывали дело совсем иначе. После захвата русскими участка стены и башни положение сложилось критическое — еще напор, и солдатские полки ворвались бы на улицы. «Но дивным промыслом Божиим, когда от пушечного выстрела помост с неприятелем на башне обвалился, произошел взрыв пороха, который они притащили с собой в башню. Пушки и люди, бывшие при них, взлетели на воздух… Наши воспрянули духом и снова вскочили на кватеры (участки стены. — И.А.), занятые врагом». Таким образом, никто из защитников мины не подкладывал, да и невозможно это было сделать под огнем, на виду, среди камней и развалин. Похоже, что помог, как это часто бывает, случай — прихваченный самими штурмующими (!) порох.

Вообще, польские источники сообщают о штурме 16 августа более подробно и, как водится, с сильным преувеличением потерь противной стороны. По их описанию, русские полки пошли на приступ в два часа ночи, разом приставив 4 тысячи (!) лестниц. Успех сначала обозначился на Большом валу — месте, взорванном королем Сигизмундом III при осаде города в 1611 году. Но поляки контратаковали стрельцов и положили «несколько сотен с полковником Зубовым». Сильный приступ был на Днепровские ворота, за которым следил сам царь: здесь шел со своим приказом Артамон Матвеев. У защитников скоро вышли все заряды, они отбивались камнями, бревнами и даже ухитрились сбросить на головы атакующих два улья. Под конец наибольшая опасность случилась у упомянутого выше пролома Шеина, но взрыв пороха остановил атакующих. Штурм длился семь часов и, по признанию поляков, «сам Бог спас город. Если бы неприятель еще на полчаса продлил штурм, он ворвался бы… в крепость». Далее идет сообщение о потерях, сильно отличное от данных царя. Ссылались для убедительности на противника: «По словам самих москвитян», при штурме пало до 7 тысяч русских и около 15 тысяч было ранено[252].

Во что действительно обошелся сторонам этот приступ, сказать затруднительно. Царю, кажется, не было резона лгать в письмах родным. Но ему могли соврать, как это случалось и до, и после 1654 года. Защитники же Смоленска вообще имели склонность прибегать к цифрам мифическим, что, впрочем, вполне простительно для оборонявшихся. Русскую армию они оценивали не в 30, а в 300 тысяч человек. Соответственно умножались и потери. К тому же приведенные цифры исходили от сына смоленского воеводы, которому два года спустя на сейме пришлось защищать отца от обвинений в сдаче Смоленска. Потому препарировать события ему приходилось с особым старанием, подавая потери противника сообразно законам геометрической прогрессии. Но несомненно, что в одном упомянутый польский источник точен: прояви царь и его воеводы большую твердость и согласованность, поддержи вовремя атакующих резервами — город был бы занят уже в середине августа.

В русском стане неудаче придали куда меньшее значение, чем поляки победе. Алексей Михайлович духом не пал. Да и известия из полков, действующих на других направлениях, не давали для этого повода. Через несколько дней после августовского приступа Трубецкой и Черкасский у города Борисова в очередной раз настигли Радзивилла. По отпискам, гетман едва «утек с небольшими людьми ранен». Победителям достался гетманский бунчук и 12 полковых знамен. Трофеи были доставлены в царский лагерь, и Алексей Михайлович не удержался, чтобы не выставить захваченные знамена в шанцах напротив смоленских стен. Но главное, в царские руки попало письмо Обуховича к Радзивиллу, в котором воевода подробно описывал бедственное положение гарнизона и исчислял все слабости обороны. Грамотка была написана тайнописью, но то ли у царя оказался ключ к шифру, то ли смышленые подьячие его разгадали. Послание расшифровали и копию отправили Обуховичу, поступив совершенно так же, как поляки с перехваченными грамотками Шеина в предыдущую осаду. Эффект был одинаков: уныние, падение духа, чувство безнадежности. К тому же Обухович, из-за опасения быть обвиненным в тайных сношениях с неприятелем, письмо прочитал перед шляхтой. Перечисление слабостей, о которых стало известно русским, окончательно смутило защитников. Надеяться было не на что.

Между тем в русском стане непрестанно грохотали пушки, извещая о новых победах. В конце августа — начале сентября были взяты Озерище, Гомель, Могилев, Пропойск, Нижний Быхов, Усвят и Шклов. В такой ситуации Обухович согласился начать переговоры. Возможно, он надеялся выиграть время, а там, кто знает, как повернется изменчивое военное счастье. Но смоленскому воеводе вольно было мечтать о чем угодно — последнее слово на этот раз было за Алексеем Михайловичем. Из русского лагеря в Смоленск давно уже протянулись тайные нити к сторонникам капитуляции, панам Голимонту и Соколинскому. Когда заговорщики получили от царя гарантии сохранения их имущества и привилегий, когда указано было «их ведать и оберегать от всяких обид и расправу меж ими чинить судье Галимонту», участь города была решена.

10 сентября под стенами города Обухович съехался с ближними стольниками Иваном и Семеном Милославскими и Артамоном Матвеевым. По русской версии, договорились о сдаче города и отпуске шляхты и горожан в Литву, «а которыя шляхта и мещане похотят служить государю, и тем остаться в Смоленску». Изложение содержание переговоров Обуховичем несколько рознится: на съезде обговаривали условия сдачи, но еще не саму сдачу. Но обыватели сами устроили сеймики и приговорили немедленно сдаться Алексею Михайловичу. Обухович, узнав об этом, протестовал, однако протесты не помогли — гарнизон взбунтовался. У воеводы отобрали знамя, незаложенные камнями ворота отворили, и в Смоленск торжественно вступили русские полки.

Нет никаких оснований не верить Обуховичу, тем более что царская грамота главе «промосковской партии» судье Голимонту была дана до начала переговоров, еще 8 сентября. Но протестовал Обухович на самом деле не так громко, как позднее ему приписывали: с двумя тысячами деморализованных солдат и целыми участками стен, которые уже некому было защищать, всерьез об обороне думать не приходилось.

23 сентября остатки польского гарнизона через Молоховские ворота покинули Смоленск. Победители не упустили возможность обставить капитуляцию по подобию смоленской катастрофы Шеина. Это придавало победе терпкий привкус особого торжества, наделяло ее символическим смыслом. Тем более что в толпе победителей нашлись живые свидетели прежнего унижения. Это был престарелый шотландец Лесли, обрусевший и даже принявший, пускай и не без принуждения, православие. У Молоховских ворот был сыгран спектакль торжествующего православия. Но, в отличие от подобных спектаклей, поставленных Никоном, здесь еще присутствовала и вторая тема — тема торжества самодержавия, торжества Романовых, возвращавших «природные отчины».

Алексей Михайлович стоял в остроконечной шапке, в платье, унизанном жемчугом, с крестом и державой в руках. Перед ним было развернуто знамя с золотым орлом. Выехавший из ворот Обухович со знатными панами и начальными людьми сошли с лошадей и поклонились. Тотчас к царским ногам были положены польские знамена. Затем паны поднялись, знамена выпрямились, и гарнизон отправился восвояси.

В Смоленске остались почти все мещане и немало шляхты, среди которых были представители известных фамилий, в том числе подкоморий Смоленский, князь Самуил Друцкий Соколинский. Впрочем, шляхта в большинстве своем передалась неискренне, ради спасения своих имений. Ясно, что при случае она готова была податься назад, в подданство польского государя.

После сдачи Смоленска ждали сеунщиков от Шереметева, топтавшегося под Витебском. По наказу воевода промышлял все больше «зговором», чтобы государевым людям «изрону не было». Но на этот раз это не принесло желаемого результата: на все уговоры защитники отвечали жестокими вылазками. Из-за зарядивших дождей срывались все попытки поджечь город. Так что Алексей Михайлович, не дождавшись приятных новостей, принужден был выступить из Смоленска назад. По дороге он устраивал смотры служилым людям, после которых распускал их по домам. Отпуск был непродолжительным: приказано было к весне быть готовым ехать в полки, а зимой вести запасы в Смоленск.

21 октября царь был уже в Вязьме — городе, еще совсем недавно числившемся порубежным. Теперь граница отодвинулась далеко на запад, и одно это делало возвращение царя триумфальным. Однако едва ли настроение Алексея Михайловича соответствовало моменту. С приближением к Москве было отчего впасть в беспокойство — в столице лютовало моровое поветрие.