Венчание на царство
Венчание на царство
Царь Михаил Федорович не отличался отменным здоровьем. Он часто жаловался на «телесную скорбь» и особенно на боль в ногах, отчего во время поездок царя «в возок и из возка в кресле» носили. Позднее «скорбели ножками» и телесной слабостью сыновья царя Алексея от Марии Милославской, унаследовавшие эти недуги, по-видимому, от царственного деда. К концу жизни Михаил Федорович стал нередко пропускать торжественные церемонии, и в дворцовых записях все чаще появлялись фразы типа: «А государь за кресты не ходил и стола у государя не было». Даже в шествии на осляти в Вербное воскресенье Михаил Федорович уступал свое место сыну[54]. Это многолетнее колебание в состоянии здоровья между «плохо», «не очень плохо» и «терпимо» стало настолько привычным, что смерть царя поразила всех своей неожиданностью.
По убеждению современников, неудачное сватовство Вальдемара сильно подкосило царя. Весной 1645 года он в очередной раз слег. 23 апреля доктора смотрели «воды» — то есть мочу, «…а по воде знать, что желудок и печень и селезенка природные теплоты для слизи, которая в них копитца, безсильны. И от того понемногу кровь воденеет и холод бывает; да от того же цынга и иные мокроты родятся». Было назначено лечение — пить разогретое рейнское вино с травами, «чтоб слизь… вывесть». Доктора также прописали эликсир и для потения — порох «с инрогом».
Месяц спустя доктора вновь изучали «воду», признав, что внутренние органы по-прежнему «бессильны», «печень и селезенка заперты» «от многово сиденья… от холодных питей и от меланхолии, сиречь кручина». Прогноз был сделан неутешительный: ноги будут пухнуть и дальше, а «ветер и колотье возле ребр» не пройдут. Внесли перемены в лекарства, отчего Михаилу Федоровичу стало легче. Правда, он начал жаловаться на шум в ушах и головные боли. 5 июля (напомним, что накануне должен был пройти религиозный диспут в присутствии царя) дали состав от «главокружения». По-видимому, лекарство понизило давление, и Михаил Федорович вновь почувствовал облегчение[55]. Но это, кажется, и сыграло роковую роль. 12 июля, в день своих именин, все еще очень слабый царь решил отстоять службу в Благовещенском соборе, в приделе Михаила Малеина — своего небесного покровителя. Здесь с ним случился удар. Михаил Федорович потерял сознание и «едва жив» был отнесен во дворец. К вечеру стало совсем плохо, и царь позвал жену и сына. Далее последовали прощание, благословление Алексея на царство, соборование и тихая кончина в начале третьего часа ночи.
Вышедшая из кругов, близких к Морозову, «Повесть о кончине Михаила Федоровича» сообщает, что перед смертью царь призвал к себе боярина-дядьку и велел ему держать о сыне такое же радетельное попечение, какое было им показано доселе. Особое доверие Михаила Федоровича — прозаический вымысел: во время кончины государя Борис Иванович вовсе не имел того влияния, какое ему приписывается. Не говоря уже о желании царя наделить его властью. Такой ход — не новость в литературе. Одна из повестей о кончине царя Федора Ивановича, написанная в интересах Романовых, так же передавала волей умирающего скипетр и державу царства Федору Никитичу Романову. На этот раз «уровень» был несколько скромнее: автор лишь обосновывал права «дядьки-регента», в чем нетрудно расслышать отзвуки той острой борьбы за власть, которая развернулась над телом еще не остывшего царя Михаила.
Эту борьбу можно увидеть в двух вариантах крестоцеловальных записей, появившихся сразу же после смерти государя. Первая предлагала целовать крест на имя царицы Евдокии Лукьяновны и ее сына Алексея Михайловича. Вторая, которая и стала записью официальной и по которой присягали русские люди, имя царицы переносила на второе место, следом за именем Алексея Михайловича[56]. С известной осторожностью можно предположить, что первый вариант записи связан со сторонниками Шереметева, которые хорошо понимали, у кого окажется власть с приходом к власти сына Михаила Федоровича. Имя царицы создавало своеобразную видимость регентства-опеки, которую можно было использовать против Морозова. Но первый вариант клятвоцелования так и остался черновиком. 13–14 июля в столице и провинции стали приносить присягу Алексею Михайловичу.
Все делалось с большой поспешностью, словно главные действующие лица не были уверены в успехе. Собственно, так оно и было. Ситуация неопределенного, неустоявшегося, неясного порядка престолонаследия вызывала настоящее брожение в умах. В свете этого вовсе не случайным кажется вопрос одного тюремного сидельца, прозвучавший еще в 1634 году: «Только де государя у нас не будет, кто де у нас государь будет?»[57] Это было сказано тогда, когда у Михаила Федоровича уже имелось два сына! Разумеется, в подобных толках многое было произнесено «от простоты». И все же эти сомнения очень ярко характеризуют обстановку в стране: ничего толком до конца не ясно, ничего твердо в головах не устоялось[58].
Доходило до смешного. В конце 1645 года, уже после венчания Алексея Михайловича на царство, стольник Ф. И. Годунов был отправлен в ссылку на Соловки. Неожиданно опальный стольник возвращается в столицу и объявляет за собой государево дело. Наряжен розыск, на котором Годунов поведал, что его пристав, Трубник Руженинов, в яме близ Москвы пообещал за три рубля поведать ему важную тайну. Стольник выложил требуемую сумму, и тогда пристав сообщил нечто ужасное: велено «выкинуть ево, Федора, из лодьи в море». Понятно, что во время розыска Руженинов все отрицал — Годунов на него «клепает»[59]. Между тем ситуация очень показательная. Годунова, судя по всему, убирают из Москвы от греха подальше, за фамилию. Пристав, спеша воспользоваться моментом — почему бы на этом не подзаработать? — принимается пугать колодника. Годунов, памятуя о нравах, на всякий случай… пугается и бежит, подыскав подходящий предлог — «государево дело».
В такой обстановке каждый возможный претендент вызывал опасения, а каждая охранительная мера воспринималась как остро необходимая. В крестоцеловальной записи обязывали подданных не искать «иново государя» — литовских и немецких королей и королевичей, подразумевая, по-видимому, именно королевича Вальдемара. Кое-кто так и истолковал ситуацию. В 1646 году шацкий мурза Федот Бердишев сетовал, что напрасно посадили на государство Алексея Михайловича, надо было «посадить де… королевича датского»[60].
Не забыты были и прежние опыты с избранием государей на Земских соборах. В декабре 1645 года стрельцы приволокли из Стрелецкого приказа в Столовую избу, где сидела комиссия оставленных на Москве бояр, холопа Ивашку Ушакова. Тот, будто бы повторяя слова своего владельца, Михаила Пушкина, сетовал, что царевич «учинился не по их выбору» царем. Приведенный к допросу Пушкин объявил, что подобных слов никогда не произносил. Ушаков подтвердил его показания: проспавшись, он признался, что говорил то «собою, пьяным обычаем»[61]. В данном случае не столь уж и важно, кому изначально принадлежали «воровские речи»: Пушкину ли, тем самым подтверждая слова А. С. Пушкина об исконной мятежности его рода, или хмельному Ивашке. Показательно опять же другое — состояние, возможно, иногда и замутненного вином, общественного сознания, которое видело в земском избрании источник законных прав на престол.
О Земском соборе вспоминал в своем знаменитом сочинении и Григорий Котошихин. Причем в отличие от Ушакова, лишь посетовавшего на отсутствие соборного избрания, беглый подьячий говорил о соборе как о факте свершившемся. Он писал, что «патриарх, и митрополиты, и архиепископы, и епископы, и архимандриты, и игумены, и весь духовный чин соборовали, и бояре, и окольничие, и думные чины, и дворяне, и дети боярские, и гости, и торговые, и всяких чинов люди, и чернь после смерти прежнего царя на царство обрали сына его, нынешняго царя… А было тех дворян, и детей боярских, и посадских, для того обрания, человека по два из города»[62].
Сообщение Котошихина кажется трудноразрешимой загадкой. С одной стороны, в других источниках нет никаких указаний о созыве Земского собора. С другой — хорошо известно, насколько был точен подьячий в своем сочинении. Но, может быть, это противоречие мнимое? Ведь с точки зрения тогдашнего правосознания, Земский собор вовсе не обязательно должен был походить на «правильный» Земский собор, признаки которого безуспешно ищут исследователи применительно к событиям 1645 года. В острых ситуациях правительство собирало представителей московского и провинциального дворянства, оказавшихся в столице, прибавляло к ним московских посадских людей и «выпекало» Соборный приговор, законность которого никто не оспаривал. Заметим, однако, что в данном случае нет и самого приговора.
Существовал и другой вариант: когда все было слажено, победившая сторона не упускала случая подкрепить свои позиции и права земским признанием. При этом авторов мало беспокоило отсутствие самого Земского собора. Избрание оформлялось как волеизлияние всех чинов и всей «земли». Так представил свою власть Василий Шуйский. Так объявили о восшествии на престол мимо старшего брата Ивана царевича Петра. Возможно, в сообщении Котошихина отразились толки о восшествии второго Романова на престол по воле всех «чинов», а значит, по воле собора. Подьячий именно так и написал, добавив для убедительности нормы представительства, существовавшие на последних Земских соборах.
Но какими бы неясными ни оставались отдельные обстоятельства восшествия Алексея Михайловича на престол, дело в конечном итоге решала расстановка сил при дворе. А она была в пользу царевича Алексея. Его поддерживал патриарх. На царевича ориентировались большинство членов государева двора. Наконец, в сознании людей с именем Романовых прочно связывались представления о «тишине и покое», стабильности и богоугодной старине: при «благоуветливым» юноше-царе Михаиле Федоровиче началось одоление Смуты, при его юноше-сыне все должно было закончиться, для чего тому и надлежало наследовать царство.
В этом смысле очень показателен ответ крестьянина Стеньки Коновалова помещику Федоту Бердишеву, который, как мы помним, собрался «сажать на царство» королевича Вальдемара: «У тебя де дети есть, и только де после тебя детем твоим поместья твоего не дадут, и им каково будет?»[63]В своей простоте приведенный аргумент имел силу сокрушительную: если уж не Бердишев, закосневший в своем неразумном упрямстве, то по крайней мере все помещики только и мечтали о превращении своих поместий в вотчины, чтобы не было для их обездоленных детей горького вопроса: «и им каково будет?». Прямое наследование казалось естественным и разумным. Будь то небольшое поместьишко, должное стать в мечтах служилых людей «отчиной», или огромное царство, переданное своей волей царем Михаилом сыну Алексею. «А отходя сего света… Михаил Федорович благословил тебя, великого государя, быть на своем царском престоле», — объявлено было в указе о восшествии на престол второго Романова[64].
Присяга в столице прошла благополучно. Первым, по объявлении смерти царя, целовал крест двоюродному племяннику Н. И. Романов. Затем стали присягать думные и высшие придворные чины, члены государева двора. Правда, в эти дни во дворце не было видно патриарха Иосифа. Но это не проявление протеста, а следствие недомогания, из-за которого патриарх не мог присутствовать даже на праздничных службах.
Важной была реакция поместной армии, собранной летом по крымским вестям в южных городах для обороны границ. В Тулу, где располагались главные силы под началом воеводы Я. К. Черкасского, был отправлен князь Алексей Никитич Трубецкой.
Смута развела сыновей родовитого боярина, князя Никиты Романовича Трубецкого. Старший Юрий в 1611 году уехал с семьей в Польшу. Младший, Алексей Никитич, по смерти своего дяди, боярина Дмитрия Тимофеевича, остался на время единственным представителем древнего рода в Московском государстве. Однако князь не сошелся с всесильным Филаретом Никитичем, и Трубецкого-стольника сильно теснили. Лучшим средством здесь было удалить неугодного подальше с глаз: вроде есть человек, вроде и нет… В 1628 году князя отправили воеводой в столицу Сибири Тобольск. То было по форме назначение высокое, но по существу — полуссылка. Это тем более ясно, что почти сразу по возвращении Трубецкому пришлось отправиться на воеводство в Астрахань.
С появлением в столице в 1635 году князь долгое время не занимал никаких должностей. Ситуация, правда, несколько переменилась с начала сороковых годов, когда Трубецкой стал выдвигаться на военном поприще. В 1640 и 1642 годах он стоял в Туле большим воеводой, оберегая южные уезды от прихода крымцев. Мелькает Трубецкой и в ближайшем царском окружении. В 1645 году Трубецкому было далеко за сорок. По тем временам возраст почтенный. Между тем он до сих пор не был пожалован боярским чином, соответствовавшим высоте его «отеческой чести».
Ситуация изменилась с воцарением Алексея Михайловича. Князь выдвигается на первые роли, и доказательства тому — поручение привести к присяге стоявшие в Туле дворянские сотни. Имя Трубецкого, не связанного с прежними, стоявшими у власти лицами, должно было стать для дворян своеобразным символом грядущих перемен и щедрых царских милостыней. Кроме того — а может быть, прежде всего — всесильный Б. И. Морозов не сомневается в лояльности князя.
Присяга в Туле и других городах также прошла благополучно. Из Ливен сообщали, что, узнав о смерти царя Михаила, все люди плакали, «а как прослышали, что Бог дал на Владимирское и Московское государство… государя Алексея Михайловича, и они все обрадовались».
В Мценск 20 июля прискакал стольник князь И. Лыков. Здесь выяснилось, что накануне воевода В. Шереметев уже привел к кресту служилых людей. Лыков всполошился — было неведомо, «по каковой грамоте целовали крест»? Шереметев, однако, оправдался, доказав, что приводил к присяге правильно[65].
Следом за присягой, по истечении сорока дней, должно было последовать венчание Алексея Михайловича на царство. Но 8 августа на молодого царя обрушился новый удар: немногим пережив своего супруга, скончалась «благоверная царица Евдокия Лукьяновна». Покуда Алексей Михайлович оплакивал смерть матери, Борис Иванович Морозов воспользовался моментом, чтобы окончательно освободиться от ненужного ему королевича Вальдемара. Покойная царица будто бы тому препятствовала: она не хотела отпускать принца и так же, как и Михаил Федорович, была чрезвычайно расстроена его упрямством. «Повесть о внезапной кончине… государя Михаила Федоровича» даже связала кручину и смерть царицы с очередным отказом королевича поменять веру[66]. Воистину, автор повести превращал несчастного королевича в этакого посланца смерти, нещадно истребляющего старших Романовых.
Позиция царицы была чрезвычайно важна для Ф. И. Шереметева и его сторонников в их противостоянии с Морозовым и дворецким Львовым. Опираясь на волю царицы, они уже в день смерти Михаила Федоровича объявили принцу: «…Что ни делай графская милость, а они его никуда не отпустят»[67].
Однако со смертью царицы исчезли последние препятствия в разрешении затянувшегося дела. Заканчивали его с необычайной прытью. Едва похоронили царицу, как состоялась прощальная аудиенция Вальдемара, и 17 августа он наконец-то получил возможность покинуть опостылевшую Москву. Принц полетел домой, что называется, на крыльях, должно быть из опасения, что в Кремле возьмут и передумают.
Внешне стороны расстались вполне дружественно. Но вскоре в Москве заговорили о намерении принца поквитаться за нанесенные обиды. По весне ждали даже прихода датских кораблей на Север. Но тревога оказалась ложной, будто бы спровоцированной польскими лазутчиками. Прошло еще несколько лет, и о Вальдемаре заговорили как о принце-генерале, которого император якобы направил на помощь польскому королю, изнемогавшему в борьбе с Богданом Хмельницким. Слухи и на этот раз оказались пустыми. Зато вскоре Вальдемар сам дал о себе знать. В декабре 1654 года он отправил грамоту Алексею Михайловичу, где вежливо называл себя «подданственным слугой» и желал московскому царю «долгое владение и телесное здравие и… одоление всех своих врагов»[68]. Последнее — реакция на начавшуюся русско-польскую войну. Больше того, тогда же стало известно, что Вальдемар участвует в войне против Речи Посполитой на стороне шведского короля Карла X. То было начало знаменитого Потопа, своеобразного польского «издания» Смуты. Потоп, впрочем, уносил не одних поляков, а и чужеземных завоевателей. Среди погибших в 1655 году значилось и имя Вальдемара. Известие о его смерти достигло Москвы и, конечно, царевны Ирины Михайловны. Нам никогда не узнать, какие чувства всколыхнула в ней эта новость. Давно уже не невеста, а просто «государыня моя матушка и сестрица» — так называл любимую сестру в письмах Алексей Михайлович — она единственная из сестер Тишайшего пережила это странное и необыкновенное для царевен состояние: надежду обрести семью, стать женою и матерью, хозяйкою дома. Надежда оказалась несбыточной, но ведь должен же был остаться ее привкус, воспоминание, связанное с именем сраженного Вальдемара.
В России символика и образность ритуалов и церемоний всегда имели огромное значение. В них власть не просто выражала себя. Она в них воплощалась. Это превращало ритуал и церемонию в настоящий «театр», призванный вылепить образ власти и воплотить его в монархе. Особое место здесь занимали чины венчания. В них находили свое выражение основополагающие политические идеи об основах власти и миссии самодержца. Венчание торжественно утверждало державные, суверенные основы верховной власти. Венчание, наделяя монарха особой, сверхъестественной силой, способствовало созданию некой магии власти, призванной внушить подданным представление о ее неодолимом сакральном могуществе и всепроникновении.
Венчание Алексея Михайловича состоялось 28 сентября 1645 года. Чин венчания был составлен по образцу отцовского. Однако время и здесь наложило свой отпечаток. Примечательно, что уже после церемонии дьяки продолжали работать над описанием венчания, внося необходимые, с точки зрения окружения Алексея Михайловича, дополнения. Так что само венчание и те сценарии «чина», которые дошли до нас, совпадают не во всем. Но для средневекового сознания важна была не правда, а правдоподобие, не то, как было, а то, как должно быть.
Накануне в соборе было воздвигнуто «чертожное место» — возвышение из 12 ступеней. Утром постельничий Аничков со стряпчими водрузил на него «персицкий» трон. Рядом было поставлено сиденье для патриарха. Замечательно, что во время следующего венчания царя Федора «место» для патриарха уже не ставили: после столкновения Никона с Алексеем Михайловичем светская власть по возможности избегала всякого символического «уравнения» с властью духовной.
На трех аналоях были подготовлены места под царские регалии и животворящий крест. Они были принесены с Казенного двора боярином В. И. Стрешневым, казначеем Дубровским и царским духовником Стефаном. Последний нес крест, Мономахов венец, диадему и цепь, «поставя на главу на златом блюде». То было самое высшее возложение, применяемое в церкви для особо почитаемых святынь. «Царскую утварь», в которую входили также еще скипетр и держава, разложили на аналоях. О предуготовлении к венчанию было сообщено царю.
Пока царь шел в собор, казначей с двумя дьяками «берегли путь» — по обычаю, перенятому из брачного обряда, никто не мог пересечь путь царю — тогда не будет удачи и счастья царствию и царству!
Торжественная церемония предусматривала обмен речами патриарха и государя. Подготовленная приказными царская речь особенно много внимания уделяла законности наследственных прав Алексея Михайловича. Понятно, что во время подобных церемоний каждое слово и жест обретали особый смысл, отчего любое отступление, каждая новация должны были быть вызваны действительно вескими причинами. Потому назойливо повторяемый мотив преемственности — косвенное свидетельство того, что новый государь и его окружение были крайне озабочены обоснованием прав на престол.
Во время венчания Алексея Михайловича впервые прозвучала особая молитва патриарха о воцарении русского царя над всей Вселенной. По наблюдению современного историка А. П. Богданова, она была заимствована в переработанном виде из молитвы Бориса Годунова, произнесенной им при заздравной чаше[69]. Молитва, несомненно, — свидетельство растущих амбиций Романовых, стремление опереться на ту мессианскую роль, которую средневековое сознание на Руси традиционно отводило монарху.
Патриарх возложил на Алексея Михайловича царский венец и бармы, вручил скипетр, державу и произнес учительное слово. Затем Алексей Михайлович был возведен на царское место, что «на десной стороне». Началась литургия, включавшая в себя чин помазания и причащение. Византийское чинопоследование требовало при этом вхождения императора через Святые ворота в алтарь. В 1676 году этот порядок ввели при венчании царя Федора Алексеевича. Алексей Михайлович, подобно всем своим предшественникам, остался перед Святыми воротами. Вообще, чины венчания Федора Алексеевича были самыми полными с точки зрения приближения к византийским образцам. Но зато во время помазания патриарх не окроплял Федора миром «на браде и под брадою», как это было в 1613 и 1645 годах. То было прямое следствие Смуты, превратившей бороду в символ истинного благочестия, в антитезу всему католическому и протестантскому[70].
В венчании принимали участие почти все главные действующие лица первых лет царствования Алексея Михайловича. Мономахов венец держал дед царя, боярин Стрешнев; царский венец во время обряда помазания находился у боярина Ф. И. Шереметева. Этот, впрочем, скоро сойдет со сцены. На заглавные роли станут претендовать другие и, в частности, осыпавший царя по выходе из церкви золотыми его дядя, последний представитель нецарствующей ветви Романовых, Никита Иванович. Пожалованный Алексеем Михайловичем в бояре, Н. И. Романов станет связывать с новым царствованием большие надежды.
В церемонии участвовал «дядька» царя, боярин Б. И. Морозов. Среди первых лиц он пока еще далеко не первый. Но, в отличие от Никиты Ивановича, который только надеялся на лучшее, Борис Иванович действовал. Залог его удачи — безграничное доверие Алексея Михайловича. Царь даже не прислушивался к Борису Ивановичу — он просто дышал им и во всем слушался его.
Несколько дней в Грановитой палате продолжались празднования по случаю венчания молодого царя. Объявлено было о царских милостынях и пожалованиях. Высший думный чин получили представители старой аристократии, князья Я. К. Черкасский, М. М. Темкин-Ростовский, Ф. Ф. Куракин. Еще ранее, как отмечалось, были пожалованы в бояре Н. И. Романов и князь А. Н. Трубецкой.
Торжества завершались объездами царя «по обещанию» особо чтимых монастырей. Сначала Алексей Михайлович отправился в Саввино-Сторожевский монастырь, затем в Можайск, к чудотворцу Николе, и в Боровск — в Пафнутьев монастырь[71].
Зная натуру второго Романова, можно утверждать, что венчание сильно повлияло на Алексея Михайловича. Нет, не в смысле его прямых признаний — таковые не дошли до нас, да и едва ли вообще существовали. И не в плане его мгновенного перерождения. К происходящему он готовился с самого детства, как наследник, которому предназначено принять скипетр из рук отца. Но та мистическая предрасположенность, которая всегда отличала Алексея Михайловича, его серьезность в восприятии всего, что было связано с верой, — все это говорит в пользу того, что происходящее в Успенском соборе было принято, впитано и пропущено им через ум и сердце. Для него все этапы венчания, включавшие таинство исповедания, присяги, помазания святым миром, причащения по Священническому чину, молитвы за царя, были наделены важным смыслом и означали вступление в особый царский чин, обязывающий и к служению особому. Плохо ли, хорошо ли, но к этому его готовили с самого детства, наставляли и настраивали. Он вполне усвоил мысль, что царское служение дарует не привилегии и радость власти, а «многи скорби праведных». Ведь весь богословский смысл земного православного царства — это образ и путь к Царству Небесному, и ему, новопоставленному по благоволению Божьему на государство, следовало по тогдашним представлениям весь этот путь пройти, опекая и заботясь о подданных.
Психологически Алексей Михайлович был готов принять эту ответственность. Но он понимал и свою неподготовленность, боялся своей слабости. Это его страшило и побуждало с особым старанием внимать поучительным словам патриарха, которые не менялись с самого первого венчания Ивана Грозного: «Имей страх Божий в сердце и храни веру христианскую греческого закона чисту и непоколебиму, соблюди царство свое чисто и непорочно… Бояр же своих и вельмож жалуй и бреги по их отечеству… К всему христолюбивому воинству буди приступен и милостив… Всех же православных крестьян блюди и жалуй и попечение имей о них ото всего сердца…»
Тема «сердца» зацепит Алексея Михайловича и затем неоднократно будет звучать во время его царствования в его собственных речах и особенно писаниях. Слова Евангелия: «Сердце царево в руке Божией. Бог же есть любовь» — для него всегда будут больше, чем просто наставление.
К концу 1645-го — началу 1646 года в верхах произошли заметные перемены. По замечанию австрийского посла Августина Мейерберга, живо интересовавшегося историей придворной борьбы при Алексее Михайловиче, Борис Иванович сразу же принялся теснить соперников: «Однако ж хитрый наставник Морозов, державший по своему произволу скипетр, чрезвычайно еще тяжелый для руки юноши, по обыкновенной предосторожности любимцев отправил всех бояр, особенно сильных во дворце расположением покойного царя, в почетную ссылку на выгодные воеводства»[72].
Первым потерял значение Ф. И. Шереметев. Большая часть подведомственных ему приказов отошла к Морозову. В конце концов в руках Бориса Ивановича оказались приказы, обладание которыми свидетельствовало об особой близости к государю. Это были Аптекарский и Стрелецкий приказы. Первый давал право беспрепятственного доступа к царю, поскольку его глава отвечал за царское здоровье. На второй возлагались задачи охраны особы государя и обеспечение порядка в столице. Приказы Большой казны и Новой Четверти поставили Морозова во главе финансовой системы страны. В 1646 году Борис Иванович возглавил также важный в военном отношении Иноземский приказ. Впрочем, число приказов совсем не отражало объема реальной власти, оказавшейся у Морозова. Она была куда весомее и значительнее. Настолько весомее, что впору говорить об эпохе Морозова, а не Алексея Михайловича.
Смена «караула» только внешне происходила безболезненно и спокойно. Напряженность в верхах, и немалая, сохранялась. Недовольных хватало. В оппозицию к Морозову встали некоторые родственники царя, не без основания посчитавшие боярина виновником их прозябания на вторых ролях. Оттесненная старая аристократия, сторонники Ф. И. Шереметева, также были разочарованы и затаились в ожидании подходящего момента для реванша.
Обострение борьбы в верхах привело к тому, что новое правительство оказалось во многом зависимо от настроений поместной армии. Это обстоятельство не ускользнуло от провинциального люда. Уездные корпоративно-служилые объединения дворян и детей боярских, так называемые «города», поспешили воспользоваться борьбой в верхах для реализации собственных интересов. В октябре 1645 года, с роспуском дворян из «береговых» пограничных полков (поздней осенью уже не приходилось опасаться прихода крымских татар), Москву «осадили» дворянские челобитчики. От каждого служилого «города» в столицу было отпущено по два человека, отчего они и назывались «двойниками». Возможно, что по прошествии многих лет именно их Г. Котошихин принял за выборных, присланных на «избирательный» Земский собор.
Челобитная от 44 служилых «городов» была подана с «большим невежеством». В своем обращении служилый люд поднял темы, давно уже знакомые по прежнему царствованию. Дворяне и дети боярские жаловались на насилия «сильных людей», безнаказанно преступавших все законы, на свое бедственное материальное положение, из-за которого государевой службе «чинится большая поруха», на крестьянские побеги и режим урочных лет, ущемлявший их владельческие права. Рецепт оздоровления был универсален: немедленно отменить урочные лета, которые вели к разорению уездного дворянства.
На прежние подобные требования правительство Михаила Федоровича с завидным упорством отвечало лишь удлинением урочных лет. С конца 30-х по 1645 год их продолжительность выросла вдвое — с 5 до 10 лет. Но за внешней уступчивостью первого Романова скрывалась, по сути дела, лишь видимость: судебная практика к этому времени позволяла возобновлять отсчет урочных лет каждый раз заново с момента подачи новой челобитной. Иначе говоря — растягивать сыскную давность до бесконечности. Но не об этом грезили помещики. Раз за разом они поднимали вопрос о полном прикреплении земледельца, лишении его всякой надежды сменить одного помещика на другого.
Борис Иванович не посмел открыто игнорировать требования служилых «городов». К тому же к этому времени стал ясен тупиковый характер привычного «арифметического» разрешения проблемы. Простое удлинение урочных лет как средство успокоения разбушевавшегося провинциального дворянства уже не могло дать новым правителям стабильность. Глава правительства решился на отмену урочных лет. Однако Морозов не был бы Морозовым, если бы не нашел возможность провернуть все дело так, чтобы убытки «сильных людей» оказались минимальны. Для него это был вопрос вполне актуальный: ведь он сам беззастенчиво переманивал у окрестных мелких землевладельцев их крестьян. Октябрьский указ 1645 года объявил об отмене урочных лет, но лишь после составления новых крепостей — переписных книг. Практически это означало, что с появлением книг большинство помещиков-истцов утрачивали собственнические права на беглых. Понятно, что такой поворот устраивал только тех помещиков и вотчинников, которые до этого всеми правдами и неправдами таили их у себя. Присутствовал в подобном решении и «государственный интерес»: правительство надеялось разрубить гордиев узел урочных лет, не обременяя себя разбирательством бесчисленных судебных тяжб. Однако очень скоро Морозову пришлось убедиться, что он не разрубил, а, напротив, еще сильнее затянул крепостнический «узол».
…Пройдет немного времени, и в Москву зачастят «великие» и простые иноземные посольства, участники которых оставят многословные описания Алексея Михайловича. Но в год восшествия второго Романова на престол никто из иноземцев не успел составить портрет нового московского правителя. «Пробел» — правда, на свой, очень своеобразный манер — восполнили приказные Посольского приказа. В 1645–1646 годах в разные страны были направлены гонцы с известием о воцарении Алексея Михайловича. Не обойден был даже «индийский шах». С последним дипломатические пересылки были так редки, что в Посольском приказе испытали немалые трудности при составлении наказа. Как водится, в наказе пытались предусмотреть ответы на все возможные и невозможные вопросы «индийского шаха». Но вопросы о новом московском государе нетрудно было предугадать, потому гонцы были здесь во всеоружии. Про Алексея Михайловича им велено было говорить, что государю всего семнадцать лет, «только Бог его, великого государя нашего, его царское величество, одаровал и украсил образом, и дородством, и храбростью, и разумом, и счастьем, и ко всем людям милостью и благонравием, и всеми благими делами наипаче всех людей».
Все старания, однако, пропали втуне: московские гонцы дальше Персии не добрались, так что в далекой Индии остались в горестном неведении о восшествии на российский престол государя, столь богато одаренного разнообразными «талантами». Зато собственная страна открывала перед вторым Романовым широкие возможности подтвердить — или опровергнуть — утверждения о его необыкновенных дарованиях и добродетелях.