«Тихий царевич»

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

«Тихий царевич»

Алексей Михайлович с детства был наставлен и крепко утвержден в православной вере и благочестии. То было нравственное воспитание, взросление в страхе Божием, а страх Божий — «начало добродетели». Уже с трех-четырех лет царевич «упражняется» в молитвах и отстаивает службы. В этом не было ничего особенного. «Достигнув двухлетнего возраста, они уже соблюдают посты очень строгие», — заметил по поводу религиозного воспитания русских англичанин Самуэль Коллинс, успевший за семь лет своего пребывания в Москве неплохо познакомиться с местным укладом жизни[21].

Дворцовые разряды глухо сообщают об участии царевича в службах, причем вкупе с известиями о молитвенных и благочестивых поступках царицы Евдокии. Это понятно: по традиции до пяти лет царевич должен был пребывать под неусыпным материнским присмотром. Сообщения обыкновенно связаны с церковными праздниками. Причем царица водила детей к обедне или к молебну не только в верховые придворные церкви, но даже в приходские. Очень рано царевич вместе с матерью стал жаловать от своего имени священников за службы, славления и т. д.[22]

Дворцовые разряды называют дату первого причастия Алексея Михайловича — 5 июля 1629 года[23]. Косвенно это свидетельствовало о том, что младенец отличался отменным здоровьем. Заботясь о полном исполнении церковного устава, обыкновенно спешили отнести к причастию новорожденного слабого, будущее которого внушало большие опасения.

Известно имя первого духовника Алексея Михайловича. То был священник главной «домашней» церкви царского семейства — Благовещенский протопоп Максим. В январе 1631 года, на Рождество, за славление Христа в хоромах царицы Максим получил от Евдокии Лукьяновны и царевича Алексея Михайловича по паре соболей (а одна пара — 3 рубля). Десять дней спустя царевич и его сестра Анна причащались у протопопа, и царица вновь одарила духовника, отправив 2 рубля[24]. По мере взросления имя молодого царевича, выстаивающего с матерью и сестрами или в одиночестве службы по церковным праздникам, все чаще упоминается в Дворцовых разрядах.

Строгий дворцовый церемониал, включавший многочисленные богомольные поездки, очень скоро затронул новорожденного царевича. Уже 1 августа 1629 года пятимесячный Алексей ездил вместе с матерью-царицею в село Рубцово. С матерью же царевич отправляется в свое первое богомолье в Троицкий монастырь. Произошло это в начале сентября 1630 года. Евдокия Лукьяновна выехала в окружении знатных боярынь и близких родственниц. С ней ехали ее мать, Анна Константиновна Стрешнева, и сестра Феодосия Лукьяновна — то есть бабка и родная тетка Алексея Михайловича.

Как положено, царевича сопровождали его «мамка» и «нянька». Весь штат подбирали с особым старанием. «Да у того же царевича или царевны, — замечает Котошихин, — бывают приставлены для досмотру мамка, боярыня честная, вдова старая, да нянька и иные прислужницы». У Алексея Михайловича первой мамкою была дворовая боярыня Ирина Никитична Годунова. Затем на ее место заступила Ульяна Степановна Собакина. К последней царь сохранил привязанность на всю жизнь. Уже выросший, он будет справляться в своих письмах к сестрам о ее здоровье[25]. Внучка Ульяны, вдова окольничего князя Н. И. Лобанова-Ростовского, за заслуги бабки получит в пожизненное владение родовые вотчины мужа. При этом будут отклонены все челобитья «сродников» Лобанова-Ростовского, напоминавших, на вполне законных основаниях, о своих правах. И, кажется, это был не первый случай, когда предприимчивая княгиня станет успешно «эксплуатировать» благодарную память Алексея Михайловича о его «мамке»[26].

Заметим, что в 1630 году Ульяна Степановна еще не сопровождала царевича, а Ирина Никитична Годунова ехала в одной колымаге с самою царицею[27]. Но зато год спустя, в октябре 1631 года, они уже вдвоем приглядывали за царевичем в поездке в Троицу.

Эти первые для Алексея Михайловича богомольные походы ничем не отличались от прежних богомольных выездов Евдокии Лукьяновны. Разве что прибавились новая колымага для царевича Алексея и новые хлопоты, связанные с сбережением наследника престола. В путь по размытой дождями дороге отправлялся огромный «поезд». Так, в 1631 году он состоял из 171 лошади и полусотни колымаг, заполненных людьми — приезжими и дворовыми боярынями, постельцами, мастерицами и даже двумя карликами. Среди сопровождавших — «казначея» Алексея Михайловича Татьяна Комынина и его постельницы Аксинья Сабурова, Анна Муханова, Настасья Лебедева, Аграфена Грекова и Лукерья Озерова[28]. Пройдут годы, и Алексей Михайлович станет ездить в Троицу уже с отцом, потом сам, потом с царицей, которая, как некогда его мать, будет идти особым поездом в окружении царевен и маленьких царевичей. Только новые поездки против прежних окажутся куда более многолюдными и внушительными. В сентябре 1668 года, отправляясь в свое последнее Троицкое богомолье, первая жена Алексея Михайловича, царица Мария Ильинична, возьмет с собой одних только карлиц и карликов 16 человек — росло царское семейство, возрастал и размах не только благочестия, но и дорожного веселья[29]…

Информационная скудность источников, выстроенных к тому же в соответствии с каноном, мало что дает для понимания того, как и в каких условиях формировались характер и мировоззрение царевича. Что происходило в тереме царицы, а затем в тереме царевича, что поражало его воображение и заставляло трепетать, возмущаться или радоваться — все, или почти все — мрак и неизвестность. Мы никогда не узнаем, какое впечатление производила на подрастающего Алексея Михайловича смерть его сестер и братьев. А смертей, при всей привычности к ним — Бог дал, Бог взял — на самом деле было с избытком: когда Алексею было четыре года — умерла царевна Марфа, семь лет — царевна Софья, восемь — Евдокия, десять — один за другим, братья Василий и Иван.

Эта плотная, без щелочек зашторенность, «потаенное» взросление не были случайными. Так и полагалось растить царевича, скрытого не только от дурного людского глаза, но и от житейских бурь. Но это имело и свою отрицательную сторону: безусловно, молодой Алексей Михайлович многое из того, с чем сталкивался в юные годы Михаил Федорович, знал только понаслышке или вообще не знал. Трудно сказать, насколько был разносторонен социальный опыт молодого Михаила Федоровича. Однако положение служилого человека, пускай и очень родовитого, царского «сродника», стоявшего неизмеримо высоко над массой служилого люда, давало ему возможность общаться со многими людьми, включая самые низы общества. Первый Романов был несравненно ближе к гуще жизни, чем его родившийся в царских хоромах сын. Алексей Михайлович с первого дня был окружен почтением, везде видел доброту и любовь. Равнодушие, пренебрежение, злость, зависть — словом, все людские большие и малые пороки долгое время если и были ему знакомы, то не из жизни, а из нравоучительных бесед и учительной литературы. Он рос, как комнатное растение на окне, не знающее ни холода, ни жажды. Сильные впечатления, не говоря уже о горестях, миновали его, оттого бойкий и живой от природы ум более питало богатое воображение. Он формировался во многом как книжный человек, всерьез принимающий должное за сущее. Позднее ему придется разувериться в этом. Последуют жестокие разочарования, раздадутся горькие сетования в адрес нерадивых и даже лживых слуг. Но разочарования никогда не достигнут градуса потрясения. Алексей Михайлович был для этого слишком благодушен и уравновешен. Несомненно, героическая трагедия — не его жанр. Тишайший, он и есть Тишайший. Ему никогда не будет хватать истинной, государственной страсти — повивальной бабки великих дел.

Это не значит, что молодой царевич был лишен темперамента. Стоит вспомнить о его увлеченности «красной соколиной охотой», зародившейся еще в юности. Известны и его вспышки гнева, доходившие до крика и тычков, щедро раздаваемых Тишайшим. Эти вулканические извержения приходились, правда, уже на годы царствования. Но вспыльчивость — черта, которая чаще всего проявляется уже в детстве, подавляясь или, напротив, получая простор в последующие годы. Однако от темперамента, даже самого горячего, до подлинной страсти — дистанция достаточно солидная. Страсть требует упорства, постоянных усилий воли, преодоления, а такая тяжелая внутренняя работа оказывалась непосильной для Алексея Михайловича. Царем будет двигать скорее глубоко воспринятое чувство долга, осознание того, что государь, столкнувшись с нерадением и неисполнением его воли, должен быть грозен. Мотив самодостаточный. Но по силе своей он блекнет перед мотивацией поступков у сына Тишайшего, Петра Алексеевича, у которого страсть и сознание долга, сплавляясь, одушевляются и становятся волей.

Алексею Михайловичу этой всесокрушающей воли никогда не хватало. Возможно, от того, что в детстве для него все складывалось удачно и ровно. Потому и не было особого стремления ломать и изменять. Царевич был послушен и восприимчив, признавая тех, кого положено было признавать, и слушая тех, кого следовало слушать.

Любопытно, что в будущем, воспитывая своих наследников, Алексей Михайлович несколько расширит круг их общения. Это нельзя будет назвать переменой радикальной. Но в новшествах, вводимых царем, несомненно, станет присутствовать осознание того, что будущий правитель Московского государства нуждается в более обширном личном опыте.

Как и положено, по достижении пятилетнего возраста Алексей Михайлович был передан в «мужские руки». В 1634 году он покинул царицыну половину и переселился в специальные покои. Это было не первое «новоселье» царевича. Однако на этот раз он оказался в пространстве, не доступном для женской половины царского дворца. Отныне все мамки, няньки, кормилицы, постельницы, к которым он так привык за первые годы жизни, уже не окружали и не ублажали его. В новом месте начиналась иная, «мужская» жизнь с новыми людьми и непривычно суровыми требованиями. В 1636 году было закончено строительство покоевых каменных хором — Теремного дворца, верхний этаж которого был отдан Алексею и его брату Ивану[30].

Ответственным за воспитание и обучение наследника, или, как тогда писали, для «бережения и научения», был поставлен Борис Иванович Морозов — «дядька» царевича. В товарищи ему назначили родственника царицы, Василия Ивановича Стрешнева. Оба были пожалованы в новые чины: Морозов из стольников сразу в бояре, Стрешнев — в окольничие. Выбор показателен и свидетельствует о степени доверия, которое питал первый Романов к новым воспитателям, особенно к Морозову. Это не удивительно. Борис Иванович уже в марте 1614 года упомянут как царский спальник. В дальнейшем Морозов часто жалуется первым Романовым и исполняет — «приказывает государевым словом» — его разнообразные поручения[31].

Для обучения Алексея Михайловича грамоте был приглашен дьяк Василий Сергеевич Прокофьев, письму его учил подьячий Посольского приказа Григорий Васильевич Львов, пению — певчие дьяки Лука Иванов, Иван Семенов, Михаил Осипов, Николай Вяземский.

«Москвитяне без всякой науки и образования, все однолетки в этом отношении», — писал позднее барон Августин Мейерберг, автор одного из самых интересных иностранных сочинений о России XVII века. Писал как раз в связи с рассказом об обучении Алексея Михайловича, давая уничижительную характеристику образованности как самого Морозова, не способного «запечатлеть на чистой скрижали отроческой души те образы, о которых у самого него не было в голове понятия», так и его воспитанника[32].

Приговор суровый и далеко не справедливый. Естественно, с точки зрения просвещенного Мейерберга, Борис Иванович был вместилищем необразованности и суеверий. Однако в Московском государстве существовали свои представления об образованности. Во главу ставились православные ценности, познания которых открывали путь к спасению. Не случайно первая фраза Алексея Михайловича на церковном соборе, судившем патриарха Никона, была: «Я рожден и воспитан во благочестии». Он этим гордился. И был смертельно оскорблен, когда Никон в своих письмах восточным иерархам пытался поставить под сомнение эту бесспорную для него истину.

Но и суетная «внешняя мудрость» не была чужда учителям царевича. Или, точнее, в соответствующих дозах она входила в православное образование. Заметим, что эти «дозы» на протяжении жизни Алексея Михайловича возрастали. Отправленный в Испанию и Францию посол П. И. Потемкин на расспросы о государе должен был отвечать, что тот «многим премудрым философским наукам» обучен. Это было, конечно, далекое от истины и столь же привычное для практики межгосударственного общения утверждение (кто из послов получал инструкции говорить, что их государь глуп, недалек и необразован?). Но показательно, что в Москве уже считали важным ставить эти знания в заслугу монарху.

Из учителей царевича более всего известен Г. В. Львов, получивший позднее чин думного дьяка и возглавивший Посольский приказ. По московским меркам он был человеком вполне образованным, интересовавшимся даже тем, чем вполне можно было и пренебречь. Известно, например, что он был заказчиком редкой математической рукописи[33]. Трудно сказать, что удалось Львову, помимо умения писать, передать царевичу. Во всяком случае, не страстный интерес к математике, общение с которой для Алексея Михайловича в последующем сведется к бесконечным подсчетам прихода и расхода казны и людей в полках. Не мог он, конечно, обучить своего ученика и «премудрым философским наукам». Но, по крайней мере, Львов не охладил природную любознательность царевича. А это уже заслуга, и немалая.

Повзрослев, Алексей Михайлович сохранит чувство благодарности к своему учителю. Правда, достаточно своеобразное, не лишенное налета утилитарности. Справляясь о здоровье думного дьяка, он одновременно станет наказывать прислать себе чернильницу, «а чернил возьми у Григория у Львова, да и перья ему вели очинить»[34]. Поскольку подготовка гусиных перьев для письма — дело тонкое и «индивидуальное», то последнее приказание — свидетельство того, что царь с детства привык к очинке перьев на львовский манер.

Традиционное обучение начиналось с чтения. Одолев грамоту, ученик переходил к толковой грамоте, в которой изречения Христа и толкования о вере располагались в алфавитной последовательности. Обучение проходило вслух и нараспев, как церковная служба. Заучивались Псалтырь и Апостол. После чтения следовало обучение письму. Затем переходили к знакомству с нотной богословской книгой — Октоихом, после чего приступали к изучению песнопений Страстной седмицы. В результате учащийся должен был свободно петь по крюкам стихиры и каноны. Позднее поэт-учитель Симеон Полоцкий с согласия Алексея Михайловича применит для его детей иную систему обучения: «учение грамматичное» и познание «семи свободных художеств» — грамматики, риторики, диалектики, арифметики, геометрии, музыки, астрологии. Полоцким же были сформулированы дидактические принципы обучения и воспитания, пригодные всем отрокам: здесь был и добрый родительский пример, и признание вреда от чрезмерной родительской любви. Но все это будет потом: отроку Алексею пришлось шагать путем протоптанным, в полезности которого еще ни у кого не было сомнений.

По исполнении пяти лет царевича усадили за Азбуку. Известно, что в середине мая 1634 года для Азбуки был сделан футляр, а сама книга была переплетена[35]. По-видимому, это и есть приблизительная дата начала обучения второго Романова.

В сентябре 1635 года, покончив с первой учебной книгой, учитель и ученик принялись за обязательный Часовник — Часослов, содержавший литургические тексты суточных служб, часть которых выучивалась наизусть. За Часословом последовала Псалтырь. В мае 1636 года царевич приступил уже к Деяниям Апостолов — последней книге начального обучения. Высокие темпы обучения свидетельствовали о прилежании Алексея Михайловича и отменных способностях. «Дух его наделен такими блестящими врожденными дарованиями, что нельзя не пожалеть, что свободные науки не присоединились еще украсить изваяние, грубо вылепленное природой вчерне», — сетовал позднее Мейерберг, признавая природную даровитость царя[36].

Старания Прокофьева не остались незамеченными. Переход от одной книги начального обучения к другой каждый раз поощрялся денежными и иными пожалованиями. Трудно сказать, в какой связи оказалась тяга Алексея Михайловича к чтению с «учительными приемами» дьяка. Но факт остается фактом: царевич не только скоро овладел чтением, но и пристрастился к нему. Очень рано у него стала формироваться своя библиотека, куда входили подаренные и купленные ему книги — Азбуки, Апостол, Октоих, Псалтырь, Тестамент (поучения византийского императора Василия сыну Льву), Космография, Лексикон, Стихирарь, Триоди, Грамматика литовской печати[37].

С семи лет с царевичем стал заниматься Григорий Васильевич Львов. Едва ли обучение письму отличалось от традиционного. Руку «ставили», упражняясь на прописях, с вариантами написания букв, слогов, слов. Затем последовали образцы скорописи, содержавшие нравоучительные изречения и советы. Позднейшие образцы почерка Алексея Михайловича могут привести исследователя в отчаяние: писал царь, что называется, как курица лапой, особенно если речь шла о пометках. Однако едва ли следует упрекать в этом учителя царевича. Небрежность и неразборчивость почерка в известной степени были статусным признаком. Чем выше стоял человек, тем чудовищней оказывалась его скоропись. В этом смысле Алексей Михайлович вполне «соответствовал» своему царскому сану. Однако при необходимости его рука могла выводить почти каллиграфические письмена.

На восьмом году Алексей Михайлович стал осваивать Октоих, содержавший церковные песнопения. Около двух лет ушло на изучение ежедневных и праздничных служб, пока на десятом году не пришло время «Страшного пения» — служб Страстной седмицы. Царевич и здесь старался не на страх, а на совесть, и причина тому — не только искренняя религиозность, но и поэтичность его натуры: песнопения, помимо начал духовных, оказались созвучными с этическими потребностями будущего царя, его пониманием красоты. Позднее Алексей Михайлович станет даже писать распевы, дав исследователям повод причислить себя к мастерам церковных распевов[38].

Общий надзор за обучением Алексея Михайловича осуществлял «дядька» Борис Иванович. Нам еще придется обратиться к этой фигуре, сыгравшей огромную роль в жизни второго Романова. Здесь же отметим, что помимо контроля «дядька» должен был предуготовлять своего питомца к нелегкой науке царствовать. Трудно, однако, сказать, что было сделано в этом направлении. Панегиристы Морозова, каких было немало в первые годы правления Тишайшего, превозносили царского воспитателя. Он де царевича ради «пользы душевной» к «божественным книгам» и ко «всяким мудрым наукам» приучал, а главное, «ко управлению великого государства» подготовил — «яко губу напоял»[39]. Но если что-то и было сделано Борисом Ивановичем, то едва ли это «напоение» можно назвать удачным. Вступив на престол, Алексей Михайлович еще долгое время будет пребывать в состоянии беспомощности и даже растерянности.

Обучение царевича окончилось на рубеже 30–40-х годов. Любопытно, что приезжавшие в Москву в конце 30-х годов польские послы должны были выяснить, «есть ли воля царская, что царевича дать учить польскому и латинскому языку»[40]. Скорее всего, это была инициатива польской стороны, но, возможно, до нее дошли какие-то слухи о намерении царя раздвинуть для сына рамки традиционного образования. Во всяком случае, двадцать лет спустя сам Алексей Михайлович уже не побоится сделать это для своих детей.

В целом образование Алексея Михайловича носило традиционный характер. Главное, однако, что царевич по окончании обучения не утратил интереса к книге и стал в полном смысле слова «книжным человеком». Уже без всякого принуждения, по одной только охоте и внутренней потребности к самообразованию он много и постоянно читал, так что очень скоро стал вровень с немногочисленными московскими интеллектуалами.

Однако если сравнивать образование Алексея Михайловича с тем, что получали наследники престола в Западной Европе, то разница получается разительная. Так, например, в соседней Швеции одновременно с Алексеем Михайловичем воспитывалась королева Христина, возведенная на престол после гибели ее отца, знаменитого короля-воителя Густава Адольфа (Христина была на три года старше царевича Алексея). План ее обучения был самолично составлен отцом и предусматривал нравственное и интеллектуальное воспитание вровень со временем. Очень скоро королева овладела классическими и «живыми» языками, да так, что изустно переводила с греческого или латинского на французский, итальянский, не говоря уже о шведском языке. Ее собеседники — крупнейшие ученые, среди которых приглашенный в Стокгольм Декарт. Собрание ее книг включало библиотеки Гуго Гроция, кардинала Мазарини, Петотавия, Фосса. И все это было сделано ею до своего отречения от престола в 1654 году.

Мы привели этот пример вовсе не для того, чтобы оттенить «невежество» нашего героя. На самом деле это сравнение подчеркивает то огромное различие, которое существовало в культурном уровне и в принципах устроения и восприятия жизни в Московском государстве и на протестантском и католическом Западе. Различие по сути базисное, вовсе не требующее раздачи ярлыков по принципу «положительно» и «отрицательно». Монархи Московской Руси и Западной Европы были людьми разных ориентаций и ценностей. Если брать личностную парадигму, то, например, «просвещенная» Христина впоследствии совершила массу безнравственных поступков, заставивших краснеть за нее некогда так гордившихся ученостью своей королевы соотечественников. «Невежественный» же Алексей Михайлович, ставивший превыше всего нравственно-религиозные принципы, ничего подобного себе не позволял. Люди разных цивилизаций (в рамкой одной христианской цивилизации) и разных цивилизационных уровней развития, они, строго говоря, были просто несравнимы.

Любопытно, что в Москве начали осознавать ценность обучения и были вовсе не против несколько расширенно толковать степень образованности Алексея Михайловича. Пример, на который мы сошлемся ниже, — из дипломатической практики, и в нем понятно стремление выдать идеал за действительное. Однако любопытен сам идеал — круг знаний, талантов и увлечений Тишайшего, который ему старательно приписали в посольском наказе. Дело происходило в 1653 году в Персии, на отпуске посольства окольничего Ивана Лобанова-Ростовского. С послом беседовал сам шах, поинтересовавшийся, есть ли у «брата его», московского государя, такое же виноградное вино, как у него. Полный достоинства посол ответил, что у царя «питей всяких много, и из винограда есть пития». Шах не унимался: «В Московском государстве такие цветы есть ли?» Послы и здесь не оплошали: у государя «цветы, этим подобные, есть, пианея кудрявая и других многих разноличных цветом много».

Шах все же не терял надежды обнаружить в Московском государстве что-то такое, чего у царя нет. Он поинтересовался, чем тешится Алексей Михайлович и какие игры у него есть. «У великого государя нашего, — важно ответили послы, — всяких игр и умеющих людей, кому в те игры играть, много; но царское величество теми играми не тешится, тешится духовными: органы поют при нем, воздая Богу хвалу многогласным пением, и сам он наукам премудрым философским многим и храброму учению навычен и к воинскому ратному рыцарскому строю хотение держит большое по своему государскому чину и достоянию; выезжая в поле, сам тешится и велит себя тешить своим близким людям служилым строем: играют перед ним древками, стреляют из луков и пищалей»[41].

Так в ответе были выставлены две главные «научные добродетели» Тишайшего: знание премудрых философских наук и военного дела.

Жизнь царевича не сводилась к одному только обучению. Сколь ни был изолирован Алексей Михайлович от внешнего мира, его окружали не только воспитатели и учителя, но и ровесники. Набранные для услуг, игр и забав, они взрослели вместе с царевичем, поневоле оказывая влияние на формирование личности Тишайшего. Само это влияние ускользает от историков. Можно лишь отметить, что из ближайшего окружения юного Алексея Михайловича никто не стал крупной государственной фигурой. Однако пребывая на ролях ближних, комнатных людей, запросто вхожих в государевы покои, они со временем приобрели известный вес при дворе и достигли высоких чинов. Последнее свидетельствует о человеческих качествах Тишайшего, который не любил менять свои привязанности и привычки. Исключение — с точки зрения масштабов личности — составили лишь Ф. М. Ртищев и князь Ю. А. Долгорукий. Последний появился около Алексея Михайловича достаточно поздно, и едва ли его можно причислить к товарищам по детским играм. Зато Ртищев, по-видимому, стал общаться с Алексеем Михайловичем много раньше. К тому же они были ровесниками, что, конечно, немало способствовало их сближению.

Создавая «двор» царевича, Морозов предпочитал включать в него отроков из семейств не слишком знатных и от него зависимых. Для этого особенно подходили родственники и свойственники как царицы Евдокии Лукьяновны, так и самого Бориса Ивановича. В итоге круг общения юного Алексея Михайловича — дворянские отпрыски из нехудших дворянских семейств, полутоварищи-полуслуги, призванные приучить царевича повелевать людьми.

Мир маленького Алексея — это не только мир книжного научения. Игрушки, игры и потехи — вот с чем столкнулся царевич еще до того, как его усадили за азбуку. В свое время И. Е. Забелин ввел в распоряжение исследователей не просто перечень игрушек царевича, а и время их появления, что в сумме с известиями о забавах Тишайшего позволяет проследить в самых общих чертах историю формирования его увлечений и пристрастий.

Одно из первых известий связано с появлением у царевича потешной лошадки. Она была принесена по приказу Михаила Федоровича в палаты царицы, когда мальчику не исполнилось и года. Сама игрушка была из разряда обязательных и отличалась от тех, что преподносили своим малолетним сыновьям все чадолюбивые родители, разве только богатством отделки. Саму же традицию дарить игрушечного коня исследователи связывают с древним дружинным обычаем сажать мальчика на живого коня. В таком случае появление игрушки было как бы предуготовление к будущему. Трудно сказать, насколько верна эта догадка. Во всяком случае, обряда посажения царевича на коня в XVII веке уже не было. А вот потребность в овладении искусством верховой езды имелась. По отзывам современников, Алексей Михайлович был лихим наездником. И, вероятно, в этом немалая «заслуга» потешного коня «немецкого дела», некогда заказанного Михаилом Федоровичем для сына.

Любопытно, что в комнаты царевича попадали далеко не самые изысканные игрушки, купленные у иноземцев или заказанные в Кремлевских мастерских. Преобладали изделия «домашнего производства» из Овощного, Пряничного или Потешных рядов. Немало игрушек покупали у случайных умельцев во время богомольных походов или поездок в подмосковные усадьбы. Нет сомнений, что это были достаточно незамысловатые, грубоватые поделки, которые можно было встретить даже в крестьянской избе. Подобная параллельность не просто значима, но и знакова. «Простонародность» многих игрушек царевича — свидетельство близости быта царского к быту народному. В свое время такие факты давали основания историкам XIX столетия говорить о патриархальном, народном характере допетровского единодержавия. Нам же хотелось бы напомнить о другом, более существенном для биографического исследования обстоятельстве: эта «общность» игр и игрушек — свидетельство культурной близости, пронизанности сословного общества некими едиными представлениями, понятиями, действиями, которые сплавлялись и проявлялись на ментальном уровне. Если говорить проще, то это означает примерно следующее: несмотря на всю замкнутость жизни юного царевича, он мог на равных сыграть с крестьянскими детьми в свайку, потому что делал это в Кремле неоднократно. Для XVIII столетия с его культурным разломом такая ситуация для наследника просто немыслима — иная культурная среда, иные, отличные от «подлого сословия», развлечения и игры.

Михаил Федорович был большим поклонником охоты и связанных с нею утех. Особенно любил он смотреть на борьбу человека с медведем. Дворцовые разряды заполнены сообщениями о щедрых царских пожалованиях псарям, стрельцам, просто молодцам, которые, решивши потешить государя, выходили на свирепого зверя. Медведи драли таких молодцов вместе с их кафтанами (царь жаловал новые кафтаны и давал деньги «на лечбу»), «изгрызали» руки и головы, но и молодцы, к вящему удовольствию царя, не оставались в долгу, били и кололи зверя вилами, рогатинами[42]. От полноты душевной Михаил Федорович решил приобщить к подобному зрелищу сына.

В конце 1631 года стрелец Андрей Прох тешил Алексея Михайловича в селе Тайнинском во время Троицкого похода[43]. В чем, впрочем, заключалась сама потеха, не ясно. Скорее всего речь шла о борьбе с медведем. Тогда же придворный потешник Иван Лодыгин развлекал Михаила Федоровича и царевича соколами. Хорошо известно, каким заядлым поклонником «красной соколиной охоты» стал Алексей Михайлович. Отрывочные записи о наградах потешников и охотников — первые свидетельства зарождения этой неистребимой страсти. Забава сразу запала и пробудила интерес ко всяким птицам, включая и певчих, которых стали держать в клетках в покоях Алексея Михайловича.

Вскоре у царевича появляются свои собственные музыканты — накрачеи. Штат для развлечения трехлетнего мальчика смотрится довольно внушительно — кафтаны шьют для 18 человек. Тогда же проявились музыкальные «пристрастия» Алексея Михайловича. В октябре 1633 года токарь точит для царевича дубовые палочки к барабану.

Комнаты царевича очень скоро оказались заполнены самым разнообразным оружием. Царевич еще оставался на царицыной половине дворца, а уже явно пристрастился к оружию и военным играм. В том же октябре 1633 года для него, к примеру, шьют бархатные «пулешные мешочки» к карабину и «двойному пистолету».

Зимой 1633/34 года царевичу покупают санки и салазки. Кажется, слетает он с горок не в одиночестве: приобретено сразу трое санок и двое салазок. В дальнейшем подобные покупки случались неоднократно. В девять лет зимние забавы Алексея Михайловича дополнились катанием на коньках. Весной и летом наступало время для качелей и мячиков. Все говорит о том, что царевич Алексей рос резвым и здоровым ребенком, охочим до всякого рода игр на воздухе.

Весной 1634 года Алексея Михайловича усадили за книгу. Обучение, кажется, не ограничилось упомянутыми выше Азбукой, Псалтырью и другими церковными книгами. В июне в Овощном ряду были приобретены немецкие печатные листы. Неизвестно, что было изображено на них. Тем не менее символично само их появление во дворце. Но не все листы предназначались для царевича. Часть В. И. Стрешнев отнес царевнам. В январе следующего года были вновь приобретены 32 листа «писаных немецких и русских». Покупали и карты. Но не игральные — географические.

Этим не исчерпывается список «наглядных пособий». Так, прапорщик Вествол изготовил из воска и раскрасил «виноградные цветы» и лимоны. Помимо «учебно-дидактических» задач эти поделки пошли скорее всего на украшение «потешной вербы» — ведь сделаны были восковые «овощи» в канун Вербного воскресенья.

В январе 1635 года для царевича была куплена плеть — пятилетний мальчик изображал из себя лихого наездника. Впрочем, прежний конь явно стал ему мал, и на следующий месяц для Алексея Михайловича и его товарищей было приобретено целых четыре деревянных скакуна.

Забавы и игры быстро усложняются. Январем 1636 года датируется первое упоминание о шахматах. Весной следующего года из Колпачного ряда для Алексея Михайловича приносят колпак. Но не для того, чтобы покрыть голову. Царевич решил подражать отцу — большому любителю стрельбы по колпакам и шапкам. Мало какой царский поход обходился без этого развлечения. Придворные, желая угодить царю, охотно подставляли свои головные уборы под стрелы и пули. Нередко к концу забавы колпаки более походили на решето, но зато «пострадавший» не оставался внакладе: Михаил Федорович обыкновенно жаловал его прибором на новый, еще более роскошный головной убор.

Принесенный Алексею Михайловичу мужицкий колпак должен был стать мишенью для стрельбы из лука. Заметим, что лучная потеха стала одним из самых любимых занятий Алексея Михайловича и его младшего брата Ивана. В документах дворца сохранилось упоминание о стрельнике Проньке Донкове, которому приходилось не покладая рук делать стрелы для воинственных царевичей.

Вообще ратные игры и «потешное» оружие, приучавшие к воинскому чину, все настойчивее проникали в повседневную жизнь наследника. Оружие попадало в палаты в результате частых и щедрых подношений. Здесь оно оседало в личной казне царевича. Разумеется, далеко не со всякой саблей, ружьем или луком царевич Алексей мог справиться. Но немало было оружия вполне для него подходящего, «потешного», отличного от настоящего лишь весом и размерами. Оно, по-видимому, надолго покидало казну и застревало в руках царевича. Документы упоминают о пистолетиках, ножичках, сабельках, топориках, с которыми играл второй Романов.

С годами расширялся штат потешников царевича. Известны даже имена некоторых из них. Макар и Иван Андреев числились «метальниками» — акробатами и жонглерами. В штат входили также дураки и карлы (часто упоминался какой-то Ивашка Псковитин). По записям не всегда удается понять, чем, собственно, «тешил» себя Алексей Михайлович. Зачем, к примеру, ему понадобились сукна, полотно, мотки ниток и т. д.? Но определенно можно сказать, что потехи становились разнообразнее и случались столь часто, что «дядька» Борис Иванович едва успевает отдавать нужные распоряжения.

Иные потехи были достаточно своеобразны. Так, в Потешной палате царевича хранилось немецкое платье. «Совершенно неизвестно, каким путем зашло это немецкое платье в комнаты государя, к его детям, и кто подал первую мысль об этом костюме», — замечает по этому поводу И. Е. Забелин[44]. Ответ не найден до настоящего времени. Тем не менее иноземное платье — шубы гусарские, юпы, пукши, жупаны, шляпы, куртки, штаны и т. д. — появилось в окружении Алексея Михайловича и даже на самом царевиче.

В ряде исследований это немецкое платье преподносится чуть ли не как причина рождения интереса царевича к западноевропейской культуре. Едва ли такое предположение отвечает действительности. Напомним, что немецкое платье хранилось отдельно от всего гардероба царевича, в Потешной палате, как веселая забава и объект насмешек. Именно в таком качестве его использовали в Потешной палате самого Михаила Федоровича, которая, по заключению И. Е. Забелина, «мало по малу совсем онемечивается»[45]. Но в таком случае корректно ли протаптывать дорожку от потешного «немецкого платья» к устойчивому интересу к западной культуре? С равным основанием можно говорить о стремлении воспитать царевича ярым приверженцем собственной старины, высмеять все то, что имело отношение к чужому, иноверческому.

С момента рождения при втором Романове стала создаваться казна, положенная ему по самой принадлежности к правящей династии. Она как бы закрепляла статус Алексея Михайловича, приучала его воспринимать себя царевичем. Формировалась казна из подарков и поминков-почестей. Преподносили их не только родные и члены государева двора. Каждое иноземное посольство привозило богатые дары старшему царевичу. Не оставались в стороне торговые люди. Трудно перечислить все то, что стекалось в его казну. Однако из этого вовсе не следует, что попадало сюда все без разбору. Во всем была мера, к которой бессознательно приучали Алексея Михайловича. Эта была мера чести царевича и мера, положенная дарителю. Потому дар одного могли просто отвергнуть, а другому указать на неуместность скромного подношения.

На четырнадцатом году жизни Алексея предъявили народу. Этот акт объявления царевича был чрезвычайно важным как для самого Алексея Михайловича, так и для всего государства.

Церемония объявления существовала еще в Византии. Там она обрела свой особый подтекст, связанный с особенностями наследия и существованием института соправительства. Этот обряд призван был обеспечить преемственность власти и политическую стабильность. Однако на практике это не всегда удавалось. Немало соправителей, так и не взойдя на престол, оказывались поверженными более удачливыми и энергичными соперниками. И все же соправительство повышало права на престол, что и побуждало императоров короновать при жизни своих преемников[46].

Обряд объявления царевича в Московском государстве и по форме, и по существу сильно отличался от византийского. Речь вовсе не шла о том, что царь, потеснившись, высвобождал место преемнику. Не было ничего похожего и на обряд коронования. Объявление царевича означало, что наследник престола, до того тщательно оберегаемый от чужих взоров и злых умыслов, представал перед придворными и народом как человек, достигший совершеннолетия и получивший право публичного участия в церемониях и государственных делах.

Впрочем, в контексте XVII столетия на церемонию возлагалась еще одна, едва ли не самая важная функция: то была гарантия от самозванства в любых его проявлениях. Ведь весь опыт гражданских потрясений, приобретенный с начала века, свидетельствовал, сколь опасно с точки зрения распространения всевозможных самозванческих толков продолжительное «утаивание» наследника. В накаленной послесмутной обстановке толпа легко реагировала на всякий мало-мальски правдоподобный самозванческий слух, пресечь который можно было, явив «миру» живого, осязаемого наследника.

Позднее сам Алексей Михайлович более других уловил смысл объявления царевича, превратив его в подлинный обряд. Тишайшему пришлось объявлять наследников дважды: сначала царевича Алексея Алексеевича, а после его смерти — Федора Алексеевича. При этом царевичей «предъявляли» не только подданным, но и иноземцам. В последнем случае Алексей Алексеевич даже произнес перед польскими послами приветственную речь по-латыни и по-польски.

Появление самого Алексея Михайловича рядом с отцом было обставлено много скромнее. И все же это был важный момент в жизни второго Романова. Он приучался к царству и приучал будущих подданных, «государевых холопов» и «сирот», к себе.

Едва ли детская память Алексея Михайловича сохранила хоть какие-то воспоминания о своем деде, святейшем патриархе, великом государе Филарете Никитиче. Он ушел из жизни в 1633 году, когда царевичу шел пятый год. Еще раньше сошла в могилу бывшая супруга Филарета, великая старица Марфа Ивановна. Она, правда, успела понянчить своих внучек и даже брала в Воскресенскую обитель, где для нее были выстроены кельи, царевну Ирину. Возможно, позднее старшая сестра что-то и рассказывала державному брату о деде и бабке. Впрочем, не приходится сомневаться, что в правление Тишайшего напомнить о великом государе, грозном патриархе Филарете, находилось немало охотников. И в первую очередь сказанное относится к патриарху Никону. Выстраивая свои отношения с царем, он «эксплуатировал» образ Филарета, психологически тем более убедительный, что для второго Романова отношения «отец — дед», «царь — патриарх» сливались воедино и эмоционально окрашивались в самые привлекательные цвета. Никогда не отличавшийся особой крепостью духа, Алексей Михайлович подсознательно искал, к кому можно было бы прислониться, кому передать часть непосильной государственной ноши, но так, чтобы это было сделано как положено, законно. Соправительство патриарха Филарета, второго «великого государя», было тем прецедентом, который рассеивал на этот счет сомнения. По крайней мере до поры до времени. Так что эти воспоминания поначалу вдохновили Тишайшего на возвышение Никона и на его активное участие в государственных делах.

Но в 1633 году для отца Алексея Михайловича царя Михаила Федоровича кончина Филарета оказалась в известном смысле освобождением: покойный патриарх был слишком властен и норовист, отчего его опека с годами становилась обременительной для великовозрастного сына. Михаил Федорович возродил единовластие и повел себя по отношению к последующим патриархам подчеркнуто независимо. Вызывавшее немалое смущение среди подданных титулование «великий государь» уже более никогда и никому не жаловалось первым Романовым.

Зато возросло значение Боярской думы, призванной помогать государю в управлении страной. При этом в самой думе и при дворе возникли несколько борющихся за влияние на государя группировок, замешанных на родственных связях и общих интересах.

Естественно, на расстановку сил очень влияли личные симпатии царя. Постепенно со сцены сходили прежние герои Смуты, соратники покойного патриарха. Все менее заметен князь Дмитрий Пожарский, которого, кажется, уже начала тяготить нескончаемая царская служба. Падает роль князя Бориса Михайловича Лыкова, человека равно заслуженного, гордого и вздорного. Вернувшиеся из ссылки гонители несчастной Хлоповой Салтыковы, родственники покойной великой старицы Марфы, уже не получают того веса, который имели прежде, до своей опалы. Не особенно сильны, впрочем, и родственники царицы, Стрешневы.

Во главе правительства встал боярин князь Иван Борисович Черкасский. Его позиции кажутся незыблемыми и прочными — князь был сыном родной тетки Михаила Федоровича, Марфы Никитичны, жены Бориса Камбулатовича Черкасского. Среди царских родственников никто не пользовался таким доверием Михаила Федоровича. Царь благоволил к двоюродному брату на протяжении всего своего царствования. Черкасский первым из стольников был возведен в боярское звание, а в 1624 году, на свадьбе Михаила Федоровича, занял первенствующее место тысяцкого.

Важно и то, что И. Б. Черкасскому доверял патриарх Филарет. Это означало известную преемственность правительственного курса, в чем, конечно, был заинтересован Михаил Федорович. И верно, И. Б. Черкасскому удалось отвести обвинения, связанные с оглушительным проигрышем и тяготами Смоленской войны, от имени главного ее инициатора Филарета. А ведь Филарет — это не только патриарх, а сама династия. Правда, для этого пришлось многим пожертвовать, в том числе и головой преданного первого воеводы М. Б. Шеина. Но надо же было кому-то отвечать за свои собственные, а главное, за чужие ошибки?

Двенадцать лет правления царя Михаила после Филарета не были отмечены сколько-нибудь крупными достижениями. Но зато не было и провалов, подобных русско-польской войне. За эти годы удалось сделать то, что действительно нужно было стране: началось возведение новых городов и строительство оборонительных черт, призванных обезопасить южные уезды от татарских набегов. Последующие события показали, насколько своевременными и жизненно важными оказались эти шаги.

Людям, далеким от истории, мало что говорит название «засечная черта». Между тем в отечественной истории ее роль можно сравнить с ролью Великой Китайской стены, о которую разбивались приливные волны набегов кочевников. Перерезая шляхи, засеки должны были первыми принять удары злой степной силы, и если не отразить, то по крайней мере ослабить их и дать возможность населению спрятаться за стенами городов, а свежим дворянским сотням — выдвинуться из глубины и опрокинуться на неприятеля.

Вместе с тем засечная черта с ее многокилометровыми укреплениями, городами, жилыми и «стоялыми» острожками, с единственными в своем роде проездными воротами, орудия которых смотрели вперед, в степь, и назад, на случай появления возвращавшихся после прорыва неприятелей — все это вместе взятое представляло собой гигантское для своего времени инженерное сооружение, требовавшее огромных материальных и трудовых затрат, терпения и самоотверженности населения. К этому надо добавить, что засечные черты могли появиться только в стране с сильной самодержавной властью, способной мобилизовать, организовать и заставить всех возводить и защищать эти укрепления. Примечательно, что Речь Посполитая, не менее страдавшая от разорительных набегов крымцев, никогда не прибегала к столь масштабным оборонительным мерам. И дело здесь не в одном скепсисе — адекватны ли такие огромные усилия и затраты получаемым результатам? Засеки были попросту недоступны для польских государей, вечно страдавших от безденежья, своеволия и сословного эгоизма магнатов и шляхты, всегда готовых наложить «вето» на подозрительную королевскую «затейку».

Большая или Старая засечная черта, о которой уже упоминалось выше, имела своим центром Тулу. Не случайно здесь располагались главные силы прикрытия. Из Тулы легче всего было поспеть к любому пункту засечной черты, подвергшейся нападению татар. От Тулы на запад, восток и юг расходились линии укреплений. Особенно сильными были они по Крапивенским и Соловским засекам. Здесь, из-за отсутствия естественных укреплений, пришлось копать рвы и возводить вал верст в пятнадцать, который получил название «Завитай». Перед рвом в несколько рядов были пущены надолбы, а на валу поставлены острожки и башни. Строили «Завитай» голландские инженеры. Само же дело находилось под крепким присмотром И. Б. Черкасского.