Война со Швецией
Война со Швецией
Обе силы, московская и шведская, терзая и растаскивая на части Речь Посполитую, стремительно накатывались друг на друга. При этом было не ясно, к чему могло привести столкновение. Неясность побуждала к активизации дипломатических контактов. Еще в начале 1655 года в Москве объявилось шведское посольство, общение с главой которого вызвало приступ смеха у Алексея Михайловича. В письме к Матвееву Тишайший так представил шведского посланника: «А таков смышлен и купить ево то дорого дать, что полтина, хотя думный человек». Мимоходом брошенная фраза — свидетельство здорового чувства юмора царя. Надо, однако, заметить, что в своей насмешливости государь не всегда был последователен: в его собственном окружении имелись не менее скудоумные думные люди. Но, должно быть, всегда было приятно сознавать, что среди умных «свейских немцев» тоже встречались дураки.
Шведский король прислал заведомого дурака обвести московского государя. Это, конечно, обидно, «да што же делать, така нам честь»! Царь иронизирует, но в этой иронии улавливаются и довольные нотки. В своем послании, склоняя царя крепко держать Столбовское «докончание», Карл X твердит о любви между государями. «А мы мним, — роняет по этому поводу Тишайший, — сколько от любви, а вдвое тово от страху». Замечание, пусть и не требующее глубоких умственных изысков, по существу очень точное. Московское государство выходило на международную арену с неожиданной и пугающей стремительностью, путая привычные дипломатические расклады. Эти быстрые изменения грозили имперским планам Швеции, которая мечтала превратить Балтийское море в Шведское озеро.
К середине XVII столетия шведское великодержавие «насчитывало» почти столетную историю. По крайней мере, так полагают сами шведские историки, взявшие за исходный момент события начала Ливонской войны. Именно тогда под сокрушительными ударами войск Ивана Грозного в Прибалтике развалилось орденское государство. Образовавшийся вакуум затянул все сопредельные страны. Правда, это была сила не физического, а чисто «исторического свойства» — прозаическая заинтересованность в контроле над южнобалтийскими землями, дополненная стремлением опередить соседа. Шведы в этом немало преуспели, закрепившись в Северной Эстонии. Но наивысшие успехи были достигнуты в следующем столетии. Начало им положил «Лев Севера», король-полководец Густав Адольф IV, с именем которого связана новая глава в истории соперничества в северо-восточной Европе. Эту главу, несомненно, можно назвать шведской, поскольку написана была она под их диктовку. Из этого не следует, что у них не было соавторов. Хотя бы потому, что главное содержание новой главы — войны, бесконечной чередой протянувшиеся через все столетие. Мир был скорее исключением, чем правилом, прозаическим способом перевести дух перед новым столкновением.
В этих бесконечных войнах сравнительно небольшая Швеция теснила своих противников. Шведские правители претендовали на ключевые территории и постепенно прибирали один лакомый кусок побережья за другим: Финляндия, Карелия, Прибалтика. Под контролем сине-желтого флага в XVII веке находились устья рек — Невы, Одера, Эльбы, Западной Двины — и важнейшие торговые города, стоящие на них: Штеттин на Одере и Рига на Западной Двине. Лишь устье Вислы с Данцигом оставались во владениях польских королей. Проповедь фанатического национализма — «Dominiun maris Baltici» (господство над всем Балтийским морем) — давала свои ощутимые плоды[280]. В середине столетия особый интерес Швеция стала проявлять к прибалтийским владениям Речи Посполитой. Явные признаки ослабления некогда могущественной державы, стоявшей на пути шведского великодержавия, давали надежду преодолеть и этот барьер. Задачей минимум стало превращение всей Ливонии в шведскую провинцию.
Остроту в сложные и запутанные польско-шведские отношения добавляло династическое противостояние. В 1587 году на польский престол был избран Сигизмунд III, сын шведского короля Иоанна и ревностной католички Екатерины Ягеллон. Однако после смерти короля Иоанна в 1592 году протестантская Швеция предпочла поддержать не его сына, воспитанника иезуитов, а брата покойного короля Карла. Дело дошло до войны, в которой верх взял Карл IX. Сигизмунд III и два его сына, поочередно занимавшие польский престол, не желали отказываться от своих номинальных прав на шведскую корону, что, в свою очередь, чрезвычайно раздражало реальных носителей этой самой короны — Карла IX и Густава Адольфа IV. После гибели последнего королевой стала его дочь Христина, уступившая в 1654 году престол своему двоюродному брату Карлу Густаву — Карлу X. Это перебрасывание короны среди шведских потомков династии Ваза прибавляло жару амбициям польских Ваза и служило неисчерпаемым источником для новых конфликтов. Так что, когда одна из противоборствующих сторон находила момент подходящим для нападения на другую, повода выискивать не приходилось. Летом 1655 года Карла X повел свое 20-тысячное войско из шведской Померании на Познань и Калиш. Уже к осени во многих польских городах стояли шведские гарнизоны, а покинутый всеми Ян Казимир искал спасения во владениях императора Фердинанда III в соседней Силезии.
В Москве очень ревниво смотрели за действиями Карла X. Еще до начала Потопа в Кремле испытали настоящий шок от сближения Великого Литовского гетмана со шведским королем. Получалось, что Карл X без единого выстрела мог прибрать к рукам то, за что русские полки проливали кровь второй год. Напряженную ситуацию не рассеяла даже позиция Швеции, которая всячески стеремилась избежать осложнений, пойти навстречу России. Стокгольм изъявлял готовность признать за царем право на Украину, Белоруссию и даже восточную часть Литвы[281].
Алексей Михайлович и его окружение оказались перед выбором: или продолжение войны с Речью Посполитой, или новый крутой поворот и новая война — со Швецией. За каждым из вариантов развития были свои преимущества и недостатки. Выбор определялся в столкновении мнений и разрешался в координатах личностных, где одна ось — масштаб государственного деятеля, другая — его умение воздействовать на Алексея Михайловича. Очень скоро в Москве стали брать верх сторонники войны со Швецией. Сам патриарх Никон, влияние которого на Тишайшего казалось необоримым, ратовал за нее. «Царь в зависимости от патриарха», — сообщали шведские дипломатические лица, абсолютно уверенные во враждебности Никона[282].
Патриарха горячо поддерживал A. Л. Ордин-Нащокин, звезда которого стремительно восходила на тусклом небе московских политиков. Нельзя сказать, чтобы этот взлет дался Афанасию Лаврентьевичу легко. Скромное происхождение не давало ему больших шансов на быстрое продвижение и высокие посты. Ордин-Нащокин изначально был «обречен» годами тянуть служебную лямку в надежде на получение низшего думного чина, уготованного для людей его «породы». В таком раскладе таилась своя опасность: до высокого чина можно было и не дослужиться не только из-за многочисленных жизненных злоключений, но и по присущей государю короткой памяти: человек, пребывающий на дальней службе, легко мог забыться, выпасть из поля зрения царя. Ордин-Нащокин нашел выход в сознательном избрании дипломатической стези, которая давала ему больше возможностей напоминать о себе государю.
Проявив незаурядное знание психологии, Ордин-Нащокин быстро нащупал «слабости» Алексея Михайловича — его страсть к «слагательному слову». «Говорун и бойкое перо», — так лаконично охарактеризовал Афанасия Лаврентьевича историк В. О. Ключевский. Но и разговор, и перо его не были лишены остроты и таланта. Если суровый Никон подавлял Тишайшего внутренней мощью своей богатырской личности, то Ордин-Нащокин более взывал к разуму государя. Он не ошибся. Очень скоро Алексей Михайлович почувствовал такую потребность в постоянном общении с «говоруном», что включил его в узкий штат постоянных корреспондентов Тайного приказа. Ордин-Нащокин получил возможность напрямую обращаться к царю. Так служба соединилась с «подходом» — умением сделаться необходимым для Алексея Михайловича, что очень скоро поставило скромного дворянина выше иных высокородных чиновных людей.
Последние не могли простить худородному Ордину его взлета и всячески мешали ему. Претерпевший от того немало невзгод, Афанасий Лаврентьевич как-то признался царю: «У нас любят дело или ненавидят, смотря не по делу, а по человеку, который его сделал: меня не любят и делом моим пренебрегают». Точность наблюдения и острота стиля делают честь автору. Но надо воздать по заслугам и его адресату. Ордин при его уме, конечно же, знал, с какой мерой откровенности и смелости можно было так говорить с царем. А мера это была велика: царь позволял ему спорить с собой и говорить такое, что не всегда было приятно. Зато выбор делался в пользу этого самого дела.
Многие исследователи пытались объяснить антишведскую позицию Ордина-Нащокина его псковским происхождением. Это звучит не очень убедительно. Роль «лоббиста» псковского дворянства, немало натерпевшегося из-за неудобного соседства, мало подходила для Афанасия Лаврентьевича. Обладая умом государственным, Ордин был одним из немногих, кто всерьез задумывался над проблемами будущего страны. Именно поэтому он и выступал за преодоление «шведского барьера». Псковские мотивы, если и присутствовали, то скорее на уровне эмоциональном. Все остальное — уже позиция, осознанная, выверенная, хотя, как показали дальнейшие события, и не бесспорная.
Разумеется, влияние Никона и Ордина-Нащокина на царя сильно разнилось. Власть первого достигла своего апогея, ко второму Алексей Михайлович, пускай и охотно, но лишь прислушивался. Однако все вместе они составляли внушительный хор, способный заглушить голоса противников войны.
К последним, по-видимому, относились Н. И. Одоевский, В. В. Бутурлин, Г. Г. Ромодановский. Весомым был и голос Богдана Хмельницкого. Гетман ратовал за военный союз со шведским королем, призывая царя «не откидывать всех тех, кто готов помочи подать»[283]. Он даже попытался завязать с Карлом X активные дипломатические отношения, чем вызвал неудовольствие Алексея Михайловича. Гетман разошелся даже с самим Никоном, у которого прежде находил поддержку. Но на этот раз «милостивый заступник и ходатай» оказался глух к его призывам.
В конце 1655 года обстановка для обуздания «агрессии» шведов казалась чрезвычайно благоприятной. Своими действиями воинственный Карл X переполошил многих. О нормализации польско-шведских отношений не приходилось думать — они казались непримиримыми, смертельными. Остры были противоречия Швеции с голландцами и особенно с датчанами. Вот почему можно было надеяться на успех миссии князя Даниила Мышецкого, которому надлежало склонить Копенгаген к войне. Попутно дипломат должен был склонить к союзу или, по крайней мере, к дружественному нейтралитету бранденбургского курфюрста и герцога Курляндского. Миссии Мышецкого придавали столь большое значение, что пошли на новации, призванные подчеркнуть особое расположение московского двора к копенгагенскому. Впервые царь сам подписал грамоту, адресованную датскому королю Фредерику III. Наконец, обещали не остаться в стороне от конфликта со шведами Габсбурги. В перспективе вырисовывалась могущественная коалиция, сильно взбудоражившая воображение кремлевских политиков.
Однако начинать новую войну, не развязавшись со старой, было опасно. Следовало прежде всего договориться с Польшей. Поэтому русское правительство согласилось принять посредничество Австрийской империи в надежде, что оно поможет благополучно завершить конфликт. В октябре 1655 году в Москву приехали имперские послы Лорбах и Аллегретти. Последний, славянин из Рагузы, владел русским языком. Этот штрих — признание Империей всей серьезности и важности предстоящей ее послам миссии. Москва неожиданно подорожала, и это выражалось в самом главном — в мелочах.
Однако «посредник» оказался не из лучших. С точки зрения Алексея Михайловича, австрийские дипломаты слишком много пеклись об интересах католической Польши. Упрямство поляков не давало оснований говорить о продвижении к миру. Но зато, памятуя о временном совпадении интересов — борьбе против Карла X — и о печальном положении Речи Посполитой, не способной к активному сопротивлению, можно было подумать о перемирии. Исходя из этих соображений, правительство второго Романова пошло весной 1656 года на его заключение. Одновременно решено было начать войну со Швецией.
Таким образом, аргументы сторонников войны со Швецией перевесили все аргументы против. Несомненно, что весомость всех этих аргументов определял Алексей Михайлович, оставивший за собой последнее слово. Царь уже не желал играть роль статиста при всемогущем временщике. Решение о войне — его решение. Конечно, из этого вовсе не следует, что окружение перестало влиять на царя, а он — поддаваться этому влиянию. Но теперь нужно было сделать так, чтобы царь принял доводы одной из сторон как свои. Прежнее слепое доверие, какое имел он, к примеру, к Морозову, ушло в прошлое.
К этому следует прибавить последствия недавних событий и впечатлений, давших обильную пищу для размышлений и эмоциональных потрясений. Победы 1654–1655 годов и сопровождавший их многоязычный хор восторженных голосов вскружили голову даже осмотрительному Алексею Михайловичу. Благоразумие и осторожность покинули его. В этом плане очень показательна история с «новоприбылыми титлами» Великого князя Литовского. После завоевания значительной части Литовского княжества московские политики поспешили прибавить этот титул к царскому. Акция, впрочем, носила и антишведский подтекст: ведь по договору в Кейданах Великим князем Литовским становился Карл X.
Однако вольно было кремлевским политикам (как и вскоре скончавшемуся Радзивиллу) без реальных на то оснований жонглировать заманчивым титулом! На самом деле, важна была позиция политической элиты Литвы. Правда, на «согласие» шляхты, присягнувшей царю, еще можно было надеяться. Но как быть с теми, кто не сложил оружия и остался верен Яну Казимиру? Здесь неожиданно и, как оказалось, совсем ненадолго появился просвет. Начался он с того, что… пропал Ф. М. Ртищев. Он отправился к литовцам с дипломатической миссией — и как в воду канул: ни гонцов от него, ни известий о нем. Алексей Михайлович, души не чаявший в своем друге, изрядно переволновался. Но тут пришла грамотка от Ртищева: Федор Михайлович сообщал о большом успехе в переговорах с гетманом Сапегой, который готов был признать Алексея Михайловича Великим князем Литовским. Алексей Михайлович возликовал. На полях грамотки появилась восторженная приписка: «Вот гораздо». Ртищев за его «великую и прямую службу», «без твоего челобитья» был пожалован в окольничие с окладом, размер которого было велено не брать «в образец» при последующих назначениях. Жалованная грамота носит все следы работы Алексея Михайловича, который выступал в данном случае скорее даже не как редактор, а как автор. Ртищев получает награду, «потому что и служба твоя к нам, великому государю, отмена»; и потому, что «тово не бывало, что в ратной брани, меж великими государи и не учиня миру, титл сполна послы и посланники не имали». Новоприбылый же титул — государь «всеа Великия и Малыя и Белыя Росии самодержец»[284].
Эмоциональность царя — свидетельство того, что под бременем успехов начала войны в Алексее Михайловиче политик нередко уступал место человеку. Человеку, теряющему чувство меры. Отсюда неудивительна болезненная реакция Тишайшего на каждое действие шведского короля. Карл X посягал на его княжество Литовское. Это уже ущемление «государевой чести», личная обида, которую стерпеть никак было нельзя.
15 мая 1656 года царь торжественно выступил с полками из Москвы против шведов. До Орши шли хорошей посольской дорогой. Погода стояла великолепная, и Алексей Михайлович предпочитал останавливаться на воздухе — через каждые семь-десять верст посланные вперед слуги разбивали шатры «по полям, у кормы и у воды»[285]. Зная, чем окончится вся кампания, царя можно упрекнуть в медлительности. Однако не стоит забывать, что в те времена войска вообще передвигались чрезвычайно медленно. Дневной переход обычно не превышал 5–10 верст. Особенно замедляла движение артиллерия. Даже в хорошую погоду лошади с трудом тянули громоздкие осадные орудия, колеса которых оставляли на дорогах устрашающие рытвины.
Кроме того, Алексей Михайлович имел, как ему казалось, веские причины не торопиться. Он ждал, во-первых, окончания переговоров с Курляндским герцогом и, во-вторых, появления под Ригой датского флота, который должен был лишить защитников города всякой надежды на шведскую помощь со стороны моря. Больших оснований так думать у Тишайшего, строго говоря, не было: сколь ни остры были отношения Дании со Швецией, война между ними еще не стала фактом. Общие же соображения, что датчане должны воспользоваться благоприятной ситуацией и напасть на шведов, оказались слишком зыбкими, чтобы строить на них реальную политику. Но таков уж был Алексей Михайлович образца 1656 года, готовый на гребне успехов принимать желаемое за действительное. Заметим, что датчане в конце концов начнут военные действия против шведов, но позднее, в 1657 году. Разумеется, новая война отвлечет силы шведов и облегчит положение русских войск. Однако после Рижской неудачи прежнего пыла и размаха в действиях царских воевод уже не будет. К тому же шведы очень быстро разгромят датчан, заставив их по Роскилльскому миру 1658 года отказаться от Сконе.
В Полоцке царю была устроена торжественная встреча близ Борисоглебского монастыря. Игумен монастыря Игнат Иевлевич приветствовал «пресветлаго, благовернаго, Богом хранимаго и христолюбиваго» Алексея Михайловича. Высокопарная речь, скроенная по всем канонам ораторского искусства, была милостиво выслушена — то было время особой тяги царя и его окружения ко всякого рода новинкам. Царь присутствовал при освящении возвращенных православной церкви Спасского и Софийского соборов. Из последнего царь взял с собой в поход на шведов в Ливонию чудотворный образ Полоцкой Божьей Матери.
Ко времени выступления к Риге численность армии достигла внушительной цифры — более ста тысяч человек. Правда, в это число входили слуги, обоз и гребцы на стругах, плывущих по Западной Двине. Ядро войска составляли 18 тысяч солдат, разделенных на 13 полков, успевших хорошо зарекомендовать себя в боях; 6 тысяч рейтар, 8 тысяч стрельцов и около 26 тысяч поместного войска. Ударной силой «большого наряда» были десять «верховых пушек» или мортир, крупный калибр которых позволял надеяться на скорое сокрушение рижских твердынь[286].
По дороге к Риге предстояло взять несколько крепостей, прикрывающих город. 18 июля передовым полком С. Л. Стрешнева был осажден Динабург. От перебежчиков удалось узнать, что гарнизон составляет не более четырехсот человек, «а хлеба де и пороху много». 31 июля Динабург пал. Довольный Стрешнев прислал сеунч: «А взяли его твои, великий государь, ратные люди взятьем своим дородством, за твою к себе великого государя милость»[287]. Алексей Михайлович, по своему обыкновению, тут же взялся за перо — порадовать известием о победе родных: «…А на приступе было 3400 человек, а убито и ранено немного». Короткое письмецо заканчивалось любопытной припиской: «Писан в нашем городе преже имянованном Диноборге, а ныне нареченном Борисоглебове городе, августа в 3 день».
Интересно, сколько по меркам Алексея Михайловича значила цифра «убито и ранено немного»? По официальным данным, на приступах тяжело было ранено 167 человек, легко — 84. Итого — 251[288].
Победы обрадовали Алексея Михайловича. Между тем, если вдуматься, для радости не было особого повода. Первые успехи пришли на исходе лета, в канун переменчивой дождливой осени. При этом с небольшим Динабургом провозились почти две недели. Сколько же времени надо было потратить на Ригу? И было ли оно, это время? Не случайно со следующей крепостью, Кокенгаузеном (Кукейнос) решено было поспешить. Сначала — на привычный лад, «сговаривая» и «обнадеживая» жителей «государьскою милостью». Но «осадные сидельцы… отказали и на сговор не вышли»[289].
14 августа последовал штурм, за которым наблюдал Алексей Михайлович. Позднее в письме родным он описывал укрепления Кокенгаузена: «Крепок безмерно, ров глубокой, меншой брат нашему кремлевскому рву, а крепостию сын Смоленску граду; ей, чрез меру крепок». Однако, несмотря на внушительные укрепления, победа обошлась без большого кровопролития. «А побито людей наших 67, да ранено 430», — заключал Тишайший свое послание. О потерях шведов царь ничего не сообщал. Побывавший пять лет спустя в этих местах имперский посол барон Августин Мейерберг, со слов сопровождавших его русских, писал о разгроме семи тысяч шведов[290].
Динабург был взят ровно через неделю после дня памяти первых русских святых — князей Бориса и Глеба (24 июля). Но выбор нового названия города был не случаен еще в одном отношении: сами святые то ли в канун взятия, то ли после явились в чудесном видении самому царю.
Чудесные знамения сопровождали и взятие Кокенгаузена. «Да по явлению мне страстотерпец Бориса и Глеба повелевающу мне праздновать новому страдальцу царевичу Дмитрию, — писал царь, — …и отселе нарекли сему граду имя — Царевичев Дмитриев град».
Для Алексея Михайловича и его окружения все эти переименования были полны мистического смысла. Это не просто новозавоеванные государевы земли. Это овеществленная связь с прошлым, преемственность и неразрывность царств и святости: святые Древней Руси Борис и Глеб и московский страстотерпец царевич Дмитрий, Киевская держава и ее продолжение — Московское царство. С выявлением этой связи иначе виделись претензии Тишайшего, явившегося за своими «законными» «прародительскими» отчинами.
9 августа в царский стан на Западной Двине приехал A. Л. Ордин-Нащокин. Среди множества обязанностей, которые взвалили на воеводу Друи в связи с войной со Швецией, были задачи дипломатические. Ордин должен был отправиться в Митаву, чтобы заручиться поддержкой Курляндского герцога Якова.
Герцог пребывал в состоянии выбора: в канун решающих столкновений между Швецией, Московией и Речью Посполитой политика лавирования имела свои минусы: можно было ошибиться с победителем и, значит, ничего не получить в будущем. Шведское хозяйничанье в Прибалтике сильно стесняло герцога, но и появление Москвы пугало, особенно в свете традиционного негативного отношения к «варварам-московитам». Красноречивый Афанасий Лаврентьевич, предпочитавший взывать не к эмоциям, а к интересам, если и не поколебал предубеждение против России, то, по крайней мере, ослабил его. В царский стан он вернулся, заручившись обещанием союза и всяческой помощи России в приобретении Риги. Взамен Митава требовала безопасности своих границ, в чем Ордин-Нащокин, руководствуясь наказом, заверил герцога.
Едва появившись, Ордин стал настаивать на немедленном движении к Риге. Себя же он предлагал в качестве воеводы отряда, который должен был обойти город и занять расположенную в самом устье Западной Двины крепость Динамюнде. В этом предложении — весь Ордин. Предложение было очень разумным, как разумен был Ордин-Нащокин: считалось, что с падением Динамюнде Рига не могла долго сопротивляться (именно так поступили в 1700 году союзники Петра I саксонцы, впрочем, отброшенные от Риги шведами). Вместе с тем предприятие обещало быть трудным и опасным — и это опять же совершенно в духе Ордина, которому не занимать было мужества. Наконец, Афанасий Лаврентьевич рассуждал как человек государственный: слишком много времени было потрачено впустую и дело мог спасти неожиданный и быстрый успех. Он готов был рискнуть. Но это как раз менее всего устраивало Алексея Михайловича и его воевод. Предложение Ордина-Нащокина осталось без ответа.
Царские войска подошли к Риге в двадцатых числах августа. Главный лагерь был разбит в пяти верстах от города. Побывавший здесь восемь лет спустя голландец Николаас Витсен был поражен его размерами. «Мы проехали мимо покинутого русского лагеря: это большое пространство более получаса езды в окружности, огороженное бруствером и сухим рвом; посередине — небольшая речка, видны два кладбища и большие кучи костей убитых. Здесь стоял сам царь и с ним около 200 тысяч людей; еще было видно, где стояла его палатка»[291].
К осадным работам приступили 23 августа и уже 1 сентября ударили из шести батарей по городу. Однако осада шла вяло, так что перепугавшиеся поначалу шведы пришли в себя и принялись потешаться над противником: русские, говорили они, держат нас под почетным арестом.
Рига была сильно укреплена. Современники писали о ее глубоком рве, наполненном водою, высоком вале, а главное, о ее мощных бастионах. Но ведь за последние два года и русские войска поднаторели в осадах. Однако на этот раз дело не пошло. Не пошло изначально — царские полки не двигались, а в буквальном смысле тащились, растрачивая столь ценное для осад летнее время. Было бы слишком просто объяснить эту медлительность благодушием Алексея Михайловича. На самом деле существовали весомые причины не спешить. Весомые, по крайней мере, в глазах царя и его полководцев.
Об одной из таких причин говорилось выше. Мы помним, что Алексей Михайлович решился на войну, не подготовив ее дипломатически. Для этого попросту не хватило времени. Потому восполнять этот пробел приходилось прямо на ходу. Здесь выяснилось, что возможные союзники вовсе не спешат воспользоваться «благоприятным» моментом, чтобы поквитаться с Карлом X. Напротив, они предпочитали использовать ситуацию, которая делала Швецию сговорчивей, чтобы выторговать у нее уступки. Вот почему, в частности, царь так и не увидел датские суда под Ригой. Он ждал, но ждали и датчане, когда русские, потеряв терпение, нападут на шведов и повяжут их по рукам и ногам.
Начавшиеся в июне 1656 года переговоры с бранденбургским курфюрстом также, вопреки ожиданиям, закончились заключением не союзного договора, а договора о нейтралитете. Несколько больше удалось достичь на переговорах в Митаве, где в конце концов было заключено соглашение о дружественном нейтралитете, которое позволяло не опасаться за фланги и коммуникации царских войск. Само по себе это было неплохо, но слишком мало, если вспомнить о надеждах, которые еще совсем недавно питали в Москве относительно союза против Карла X.
Не оправдались надежды и на распри между населением Риги и ее шведским гарнизоном. Основания думать так были: Рига лишь год назад перешла под владычество шведов, добровольно раскрыв ворота перед войсками Карла X. Почему бы ее жителям, изменившим польскому королю, не повторить это еще раз? Действительно, когда черепичные крыши Риги посыпались от обстрела «верховых мортир», в Рижской ратуше заговорили о том, «чтоб государю добить челом и город здать». Но ситуацию контролировали военные, а они были настроены решительно. «Служилые люди здатца не хотят, ожидают к себе на выручку короля и больших людей вскоре», — сообщали лазутчики.
Перед осаждающими стала вырисовываться мрачная перспектива. В сентябре зарядили длинные, нескончаемые дожди. Дороги раскисли. Начались перебои в снабжении продовольствием. В довершение всего появились больные холерой. В царской ставке заговорили о необходимости снять осаду и отступить. Но Алексей Михайлович медлил. После двух лет громких успехов трудно было свыкнуться с неудачей. Решено было, несмотря на отсутствие брешей и проломов, все же штурмовать город. Однако гарнизон Риги спутал все планы. Утром 2 октября в передовые траншеи осаждающих ворвались шведы. Вылазка оказалась настолько неожиданной, что четыре солдатских полка были опрокинуты. Правда, вскоре положение удалось восстановить, но дух войска уже был подорван.
5 октября полки стали оставлять позиции. Дорога на Полоцк оказалась слишком тесной, чтобы сразу вобрать огромное войско с обозами. Было много суеты и неразберихи. Местами отступление походило на бегство. Тот же Витсен отметил красноречивые следы этого отступления, сохранившиеся спустя несколько лет: «Когда я в тот день (22 октября 1664 года. — И.А.) для развлечения пошел гулять (по окрестностям Риги. — И.А.), то увидел на полях кости убитых, непохороненных русских, ямы, полные трупами, едва покрытые землей. Это осталось от недавней осады города…»[292].
Поражение под Ригой оказалось очень болезненным. Зато шведы, завязнувшие в боях с поляками, вздохнули с облегчением — царь «стукнулся головою о Ригу». Алексей Михайлович действительно тяжело переживал неудачу. Не случайно, что именно после Риги он перестал ходить в походы и предпочитал наблюдать и руководить военными действиями из Москвы. Он, по-видимому, пришел к выводу, что царю не пристало участвовать в кампаниях с сомнительным исходом. Престиж государя требовал быть лишь там, где безусловно будет одержана большая победа. Исключение он готов был сделать лишь для особых случаев. Так, уже на исходе своего царствования он вознамерился возглавить войска, направленные на оборону Киева от турок и татар. Надобность в этом, впрочем, скоро отпала, и второму Романову так и не довелось увидеть город, за который было пролито столь много крови его подданных.
Сумрачное настроение от рижского «невзятия» несколько развеяли донесения воевод, действовавших в Ливонии и Ингрии. Здесь что ни название и имя, то памятная страница из отечественной истории. В октябре неторопливый и обстоятельный князь А. Н. Трубецкой после десятидневной осады взял Дерпт-Юрьев. Пали и другие небольшие крепостицы, в том числе и Мариенбург. Через сорок шесть лет повторивший Мариенбургское взятие Б. П. Шереметев получил здесь в качестве «приза» скромную служанку пастора Глюка Марию Скавронскую — будущую Екатерину I. В середине XVII века о таком превращении и помыслить было невозможно: полон отпускали за выкуп или везли домой: холопить и сажать крестьянствовать на землю, но никак не тащили во дворец.
Другой воевода Петр Потемкин подошел к Нотебургу — бывшему Орешку — но «разгрызть» его не сумел. Зато спустившись по Неве, Потемкин с ходу взял Ниеншанц, даже не подозревая, что полвека спустя из здешних топей подымется «парадиз» царя Петра — Санкт-Петербург.
Следующее дело происходило на море, у острова Котлин. Патриарх Никон по собственной инициативе и на свои средства направил на помощь Потемкину несколько сотен казаков. Казаки славились своими морскими экспедициями на Черном море. Патриарх вознамерился повторить их подвиги на Балтике. При этом он занимался далеко не пастырским делом, планируя и благословляя предстоящие морские операции, включая нападение на Стокгольм! Сохранились памятные записки патриарха, датированные еще концом мая: «О посылке донских казаков в полк к Петру Потемкину и о благословении им в Стекольной (Стокгольм. — И.А.) и в иные места морем»[293].
Замыслы воинственного архипастыря оказались неосуществимыми. Во всяком случае, выжечь прибрежные шведские земли казаки не сумели. Но посаженные на лодки, они захватывали мелкие шведские суда, среди которых оказалась даже шестипушечная шведская галера. На Балтике подобное молодечество было в диковинку. Но любопытно иное: 7 мая 1703 года Петр с Меншиковым, посадив охотников преображенцев и семеновцев на лодки, в жестоком абордажном бою взяли на шпагу два небольших шведских судна, неосмотрительно вошедших в Неву. Царь был в восторге от победы, сделавшей его кавалером ордена Андрея Первозванного. Он приказал выяснить, случалось ли раньше так пленять корабли? Остается гадать, по нерадению ли или, наоборот, из-за слишком «большого радения», но приказные ничего подобного не обнаружили. Обрадованный Петр приказал вычеканить медали с надписью: «Не бываемое бывает», вовсе не ведая, что подобное «не бываемое» уже случалось и даже не так далеко, близ Котлина, облюбованного им для морской крепости Кроншлот — будущего Кронштадта.
Военные действия против Швеции происходили одновременно с переговорами с поляками в Вильно. Последние шли трудно. Тактика польских представителей сводилась к затягиванию переговоров. Полякам необходимо было выиграть время, не допустив при этом новых столкновений. Другими словами, противная сторона остро нуждалась в перемирии, но не в мире, который, несомненно, был бы продиктован Алексеем Михайловичем на невыгодных для Речи Посполитой условиях.
Между тем положение Речи Посполитой несколько улучшилось. Еще совсем недавно Карл X был почти полным властителем этой страны. Но волны шведского Потопа вызвали к жизни еще более мощные волны освободительного движения, и страна воспряла, поднялась и стряхнула интервентов. Если вдуматься, в этом нет ничего удивительного: малозаселенной протестантской Швеции не по силам было «затопить» огромную католическую Польшу. Но легко рассуждать об этом задним числом, зная, чем закончилось страшное нашествие. Тогда же требовались воля и национальное пробуждение, на которые оказалась способной даже шумная и крикливая шляхта, сумевшая переступить через печально известное «не позволяй!» и объединиться в общей борьбе против шведов. Покинутый всеми Ян Казимир снова обрел силу и власть. С началом 1656 года по всей Польше начали бить, теснить и запирать в городах неприятельские гарнизоны. Карл X, оставив Великую Польшу, отошел ближе к Пруссии. Правда, уже летом он перешел в контрнаступление и занял Варшаву. Положение Речи Посполитой, а значит, и ее представителей в Вильно вновь заколебалось. Но все же это было положение выздоравливающего, а не умирающего.
Прекращение военных действий на востоке сильно помогло Речи Посполитой в борьбе с шведским нашествием. Это ясно понимали не только в Варшаве, но и в Вене. «Это было к великой выгоде для поляков», — не без удовлетворения замечал по этому поводу имперский посол барон Августин Мейерберг, славно поработавший в пользу польской короны в Москве[294].
Не менее важным для поляков было вступление Московского государства в войну со Швецией. Русские не просто оттягивали от Речи Посполитой силы главных противников. Окончательно перечеркивалась угроза возникновения русско-шведского антипольского союза, противостоять которому было бы вдвойне трудно. Больше того, с началом русско-шведского конфликта открывались совершенно новые дипломатические перспективы: отныне легче было договориться с одним из соперников, чтобы, собравшись с силами, обрушиться на другого.
Все эти изменения тотчас дали знать о себе на переговорах в Вильно. Польская сторона заняла более неуступчивую, чем ожидалось, позицию в одном из главных вопросов — территориальном. В Москве, конечно, понимали всю трудность этой проблемы. Отправлявшихся в Вильно послов, боярина Н. И. Одоевского с товарищами, снабдили тщательно разработанным наказом, который предусматривал и меру запросов, и меру уступок, далее которых не следовало отступать. Смоленск следовало закреплять «навечно», не дожидаясь сейма, на волю которого постоянно ссылались польские послы. Сейм следовало поставить перед свершившимся фактом, ибо там много «голосов вольных… денги возьмут, а дела не сделают, а ратем путь помешают и к отпуску учинят, а сами собрався свою волю сотворят». Украина также рассматривалась русской стороной как бесспорное владение царя. Здесь основаниями были «наследственные права» и Переяславльский договор.
Главные бои русские послы должны были повести за Великое княжество Литовское. Одоевский объявлял следующее: так как Бог даровал царю это княжество, то «того николи за милостью Божиею уступат не будем». Взамен королю сулили помощь против шведского короля. При этом начавшаяся война с «обчим неприятелем» — Швецией, преподносилась как уже совершенное благо для Речи Посполитой, «дабы впред его (короля Карла X. — И.А.) пронырство лукавственное не ширилось»[295].
Русские предложения с порога были отвергнуты польскими комиссарами, которые потребовали возвращения всех занятых городов. Начался торг — поиск реального компромисса. Поляки изъявили готовность уступить в обмен на мир Смоленск и Чернигово-Северскую землю. Одоевский тогда отступил на второй «рубеж обороны», потребовав Белорусские земли до реки Березина, а на Украине — Волынь и Подолию, входившую в состав коронных земель. Но и этот вариант был отвергнут.
Съезды послов продолжались, но стало ясно, что переговоры заходят в тупик. Разрыв и возобновление военных действий казались естественным выходом из положения. Но такой поворот, приемлемый, может быть, в будущем, пока никак не устраивал поляков. Не устраивал он и русскую сторону — связав себя войною со Швецией, Алексей Михайлович утратил прежнюю свободу маневра. К тому же польские послы прибегли к еще одному верному средству, побуждавшему Москву к долготерпению. Они заговорили об избрании после Яна Казимира на польский престол Алексея Михайловича.
Разговоры об избрании царя на престол не были новостью в Речи Посполитой. О польской короне и Великом литовском княжении говорили и ранее. Часть магнатов даже видели в этом один из способов разрешения всех территориальных споров: перспектива отторжения белорусских земель от Великого князя литовского Алексея Михайловича к… царю Алексею Михайловичу как бы утрачивала свой смысл. Больше того, гетман Сапега отчасти даже разыграл этот вариант развития событий, «признав» московского государя Великим князем литовским. Ход оказался не из худших: Алексей Михайлович, присвоив себе титул, принялся оборонять «свои владения» от посягательств шведской короны.
В Вильно польские и литовские послы принялись всеми способами поддерживать надежды царя на благополучное разрешение вопроса о престолонаследии. Они уверяли, что избрание — дело решенное и надо запастись лишь терпением и дождаться сейма. В проекте Виленского договора первая статья прямо говорила об избрании на польский трон Алексея Михайловича, так что московскому государю остается рассматривать Речь Посполитую как свое будущее достояние. И, соответственно, беречь ее.
К осени на переговорах сложилась своеобразная ситуация: территориальные споры по-прежнему свидетельствовали о полной несовместимости позиций: здесь, кажется, только и оставалось, что обнажать сабли и палить фитили; зато разговоры об избрании Алексея Михайловича рождали сладкие надежды на мир и союз двух государств.
В итоге 24 октября 1656 года было заключено перемирие с условием возобновления переговоров. Это была нежданная, прямо-таки с неба свалившаяся удача для Речи Посполитой. Князь Н. И. Одоевский мог сколько угодно поздравлять царя с «обранием» на польский престол, но потребуется совсем немного времени, чтобы оправившиеся шляхтичи заговорили о двадцати одном условии, по которым Алексей Михайлович не мог получить корону Ягеллонов. Впрочем, и сам Алексей Михайлович почувствовал двойную игру польских послов и в конце августа приказал Одоевскому на время прекратить все разговоры о мире и условиях избрания царя на польский престол и сосредоточиться на вопросе о заключении антишведского союза. Но и этого не удалось достичь: поляки вовсе не хотели связывать себя подобной договоренностью. Каждая из сторон должна была вести борьбу — или договариваться — с Карлом X самостоятельно.
Получив отсрочку по Виленскому перемирию, Речь Посполитая сумела в следующем году заключить Велявско-Быдгощский договор с Бранденбургским курфюрстом Фридрихом Вильгельмом. Договор еще более укреплял положение Речи Посполитой: Фридрих Вильгельм вступал в союз с Яном Казимиром и поворачивал оружие против Карла X, своего недавнего союзника. Разумеется, для этого пришлось пойти на значительные уступки. Ян Казимир отказывался от своих прав на Восточную Пруссию. Но чем больше Речь Посполитая уступала на Западе, тем больше твердости она проявляла на Востоке.
Вскоре всем станет ясно, что на дипломатическом поприще Ян Казимир «переиграл» Алексея Михайловича. В этом виноват сам Алексей Михайлович, начавший в 1654 году «игру» со всеми козырями на руках. Сколь ни искусны были польские дипломаты, как ни заманчива была корона Ягеллонов, которой приманивали и обманывали не одного русского государя, роковые решения в конечном счете принимались в Кремле. А эти решения основывались на переоценке собственных сил и недостаточном понимании истинных намерений противника.
Между тем далеко не все были столь близоруки. Узнав в декабре о перемирии с королем, Хмельницкий пророчески предупредил: королевские эмиссары для того договор сделали, чтобы «немного отдохнув… снова воевать». Этот ведущий лейтмотив тогдашнего настроения гетмана — не верьте королю и шляхте — был дополнен ропотом старшины: в Чигирине настойчиво муссировались слухи, что «будущий король» Алексей Михайлович брал обязательство привести казаков к повиновению. Все это было далеко от действительности. Но как бы то ни было, соглашение еще более усложняло отношения с Хмельницким. Утверждали даже, что невоздержанный Хмель от подобных новостей пришел в такое негодование, что грозился отступить от царя «под бусурманского государя».
Негодование старого гетмана, а еще более неудача под Ригой и неясные перспективы в отношениях с Речью Посполитой заставили призадуматься и Алексея Михайловича. Правда, до полного отрезвления было еще далеко. Но, по крайней мере, в Москве стали смотреть сквозь пальцы на попытки Хмельницкого сколотить антипольский союз с участием Трансильванского князя Д. Ракоци и господарей Валахии и Молдавии. Союз, который, по сути, превращал Карла X в союзника… России. Отправленный в Чигирин Авраам Лопухин от имени царя даже «жаловал и похвалял» гетмана за его усилия. То был для Кремля, по сути, один из запасных вариантов выхода из ситуации, в которую московские политики сами себя так неосмотрительно загнали.
Отступавшее из-под Риги войско в октябре 1656 года вернулось в Полоцк. Царя вновь встречал борисоглебский игумен Игнат Иевлевич. На этот раз, сдабривая горечь неудачи, пришлось писать особенно великоречивое приветствие, сравнивая царя с императором Константином и князем Владимиром. В Полоцке царя застало известие от русских послов, что поляки согласились избрать его королем после смерти Яна Казимира. Неизвестно, насколько второй Романов поверил этой договоренности. Однако в Москву с радостным известием был отряжен Стрешнев.
Сам Алексей Михайлович успел сильно соскучиться по семье. Да и из дома, как водится, приходили «воздыхательные» грамотки. В конце октября царь в ответ на очередной призыв о возвращении не без сожаления писал: «А скорее того поспешить никак нельзя: сами видите какая по дороге росторопица стоит и груда и облом».
Лишь первые холода позволили двинуться в путь. Войско растянулось на многие версты, пугая множеством телег, на которых везли занедуживших служилых людей. Царь, однако, не стал печалить себя столь безрадостной картиной и, обгоняя полки, поспешил вперед.
Затруднения, которые возникли на Виленских переговорах, заставили более критически взглянуть на опрометчиво начатую войну со шведами. Не нужно было большого ума и опытности, чтобы поставить несговорчивость поляков в связь с новым конфликтом. В феврале 1657 года Боярская дума приговорила «промышлять всякими мерами, чтобы привести шведов к миру». Мир, естественно, мыслился с приобретениями, для чего следовало проявить необходимую жесткость и энергию. К такому решению отчасти подталкивали сами шведы, демонстрировавшие явную заинтересованность в мире[296].
Это, однако, не помешало шведам в начале 1657 года попытаться перехватить инициативу. В феврале они открыли военную кампанию нападением на Псковско-Печерский монастырь. В июне под Валком потерпел жестокое поражение Матвей Шереметев. Затем, на исходе лета, восьмитысячный отряд Магнуса Делагарди осадил Гдов. Шведы несколько раз безуспешно подступали к городу, пока не получили известия о движении на помощь к осажденным воеводы князя Ивана Андреевича Хованского.
В отечественной истории с именем этого человека оказались прочно связаны бурные события 1682 года — кровавый майский бунт стрельцов, ожесточенная борьба за власть придворных группировок, отъезд царевны Софьи с царствующими братьями из Москвы в Троицу и казнь Хованского. Во всех этих событиях Иван Андреевич играл столь видную роль, что в конце концов даже дал название этому смутному периоду — «хованщина». Между тем выдвинулся князь еще в годы правления Алексея Михайловича, прославившись прежде всего как храбрый военачальник. Скупой на похвалы Патрик Гордон почитал Хованского за «человека чрезвычайно смелого, внушавшего отвагу и другим». Ему вторит Августин Мейерберг: Хованский у него «бешено смелый», «безрассудно горячий». Характеристика, однако, заканчивается эпитафией прямо-таки убийственной: князь — «невежда во всех воинских науках»[297].
Действительно, трудно отказать Ивану Андреевичу в храбрости. Но это была храбрость особого сорта, приправленная большой долей сумасбродства и рисовки. Хованский — горячая голова — вскипал при одном только виде неприятеля и готов был сразу кидаться в бой, что нередко приводило к самым печальным результатам. Алексей Михайлович не упускал случая жестко выбранить князя за такую «беспутную храбрость», однако от услуг воеводы не отказывался. Отчасти потому, что Хованский оставался одним из немногих, кто был способен на самостоятельный поступок.
Отвага князя внушала уважение. Не случайно в дни Медного бунта царь отправит именно его на переговоры с ропщущими москвичами. Его не тронули. Ты «человек добрый», объявили ему восставшие и… тихо спровадили вон — им дела до него нет, надо, «чтоб им царь выдал головы изменников бояр».