Соборное уложение

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

Соборное уложение

С созывом Земского собора спешили. В грамотах, рассылаемых по городам, воеводам строго было приказано «не волочить» с выборами. И не случайно: в середине лета 1648 года для власти не было ничего важнее Земского собора и нового Уложения. Эти два события представлялись судьбоносными для страны и ее будущего. Но история нередко распоряжается по-своему, вовсе не обращая внимания на то, что нужнее власти. В ней одновременно могут происходить события, одни из которых из-за производимого шума кажутся почти эпохальными, а другие, неприметные и бесшумные, — совсем не заслуживающими внимания. О них до поры до времени даже не знают! А потом все оказывается наоборот.

Нечто подобное случилось в июле: пока писались, рассылались, читались и исполнялись грамоты о выборах, на восток из Нижнеколымска (одна изба с нагородней!), «для прииску новых неясачных людей», двинулся немногочисленный отряд Семена Дежнева. Этот очередной поход «встречь солнцу» в исторической ретроспективе оказался не менее значимым, чем предстоящий Земский собор и Соборное уложение. Последние очень быстро из настоящего стали достоянием прошлого. Дежнев же, того не ведая, больше трудился для будущего. Казаки, обогнув на ладьях Чукотский Нос (то есть открыв пролив между Америкой и Азией), весной 1649 года в устье реки Анадырь срубили острог — один из первых форпостов России на Тихом океане. Многотрудная сибирская эпопея в своем движении на северо-восток подошла к естественному рубежу — дальше был океан.

В Москве ничего не было известно об этих событиях. Да если бы и узнали, едва ли придали им большое значение. Такие новости обыкновенно не выходили за стены Сибирского приказа и интересовали верхи разве только с точки зрения пополнения государевой казны сибирским «мягким золотом» — мехами. К тому же верхи в эти месяцы погрязли в борьбе и интригах. Быть может, эта борьба не отличалась французской утонченностью или не достигала трагического накала английской революции, уже соткавшей траурное полотно для эшафота Карлу I. Однако и острота противостояния, и ставки, и даже борение страстей вполне сопоставимы. Из скромного отечественного арсенала придворной интриги были извлечены почти все средства, за исключением разве только злосчастных «корешков».

На этот раз Алексей Михайлович был не сторонним зрителем. Он поневоле оказался втянут в борьбу, решая задачи, которые раньше даже во сне не могли ему привидеться. Надо было «утишать» бунт и нормализовать положение в столице и в провинции. Следовало позаботиться о возвращении Морозова. В эти недели Кремль и Кириллов монастырь беспрестанно обменивались гонцами. Правда, от этих пересылок до нас дошло немногое: то, что писал царь своему воспитателю, не сохранилось. Зато сохранились царские грамотки монастырским властям. И эти грамотки очень показательны. Забота Алексея Михайловича о благополучии и жизни боярина доходила до мелочей. Царь знает, что на праздник Успения в обители собирается множество богомольцев, и выражает беспокойство: вдруг случится какое «дурно»? Тотчас следует пространное наставление игумену, чтоб тот жил «с великим береженьем».

В конце августа — новый поворот. Решено перевести Бориса Ивановича ближе к Москве. Алексей Михайлович вновь берется за перо. На этот раз он признает общеизвестное — Морозов принужден был покинуть столицу «для смутного времени», но теперь оно «нашим государьским счастьем… утихает», и потому скоро боярину следует в тайне оставить обитель. «Да отнюдь бы нихто не ведал, хотя и выедет куды, — поучал царь монастырские власти, — а есть ли сведаю, и вам быть казненными, а если убережете его, так и мне добро сделаете, и я вас пожалую так, чего от зачяла света такой милости не видали»[117].

Вскоре становится известным и новое местожительство боярина. «Игумен Афонасей и строитель Феоктист и келарь Саватей, — писал царь. — Как ся грамота придет, и вы известите приятелю моему и вместо отца моево родново боярину Борису Ивановичю Морозову, что время ему, воспитателю моему, ехать в деревню в тверскую ево, и сю грамоту ему покажите, и верьте ей. А вверху приписал я, государь царь, своею рукою у сей грамоты. А как придет ко мне Борис Иванович, и скажет про вас, по тому и милость моя к вам будет. И печать моя у сей грамоты, и вам бы верить сей грамоте, и отпустить ево с великой честью и з бережатыми, и чтобы берегли ево здоровья накрепко»[118].

Впрочем, утверждение царя, что «его государьским счастьем» мятеж унялся, оказалось несколько преждевременным. Очень скоро выяснилось, что Морозову не так-то легко вернуться. Противников у него по-прежнему было предостаточно. И не только при дворе. Царь и Милославский изо всех сил пытались переломить настроение низов. За челобитье о возвращении боярина стрельцам и посадским в октябре сулили большие награды. Будто бы от Алексея Михайловича по десять рублей, а от патриарха Иосифа по четыре.

Первыми дрогнули стремянные стрельцы, элитное кавалерийское соединение, сопровождавшее царя в его дальних и ближних походах. Среди московских стрельцов они занимали особое место, и нет ничего удивительного, что они с готовностью откликнулись на просьбу царя и первыми подписали челобитную. Следом явились новые охотники заступиться за Б. И. Морозова. Позднее стрельцы приказа Ивана Головленкова напоминали царю о своих «заслугах»: как пришли к ним просить, «чтоб его (Морозова. — И.А.) взяли к Москве», так они раньше других, «следом за стремяным (стремянным полком. — И.А.) руки прикладывали безо всякие задержки». Больше того, в своем «великом радении» они подали сверх состряпанной в Стрелецком приказе общей челобитной свою «особную челобитную о боярине». Естественно, едва Морозов появился в столице, как эти «заступники» потребовали за свои неустанные хлопоты особое вознаграждение: не только прибавки по рублю в оклад и в кормовую «додачу», какую получили все челобитчики, а что-нибудь более существенное. Просьба была уважена: велено было приказ Головленкова на службу в степные и украинные города не посылать[119].

Покладистость Алексея Михайловича в общении со стрельцами легко объяснима. 1648 год не прошел даром, и царь вполне усвоил ту простую истину, что за московскими стрельцами — главной столичной силой — надо прилежно ухаживать. И он ухаживал так, что позднее, в трудные для стрельцов годы царствования Федора Алексеевича и Петра Алексеевича, про второго Романова в стрелецких слободах вспоминалось со вздохом умиления — то-то было время! В самом деле, их не гоняли ежегодно под турецкие сабли в Чигиринские, Крымские и Азовские походы (хотя в походы ходили), не урезали жалованье и радовали богатыми «кормами». Какой из сыновей Алексея Михайловича заботился о благополучии луженых стрелецких желудков? Тишайший же, когда один из рачительных дворцовых подьячих предложил отправить в награду стрельцам бочку подпорченного меда — не пропадать же царскому добру, — сопроводил свой отказ выразительной репликой: «Сам пей!»[120]

С годами пожалованные стрельцам пивные и винные бочки, сукна и «корма» складывались в суммы приличные. И когда в июне 1662 года мятежные толпы окружили царя в Коломенском, стрельцы уже не помышляли выступить на стороне «простого народа». Напротив, повинуясь царскому слову, они с превеликим рвением принялись рубить и «сажать в воду» безоружных москвичей.

Награды и обещания делали свое дело. Гнев на Морозова остужался, таял, и с ним таяли версты, отделявшие боярина от Москвы. В начале сентября он уже пребывал в Городне в Тверском уезде, в сентябре перебрался в Троицу. Сюда же в середине сентября приехал Алексей Михайлович. Встреча должна была произойти в тайне — от прежней высокомерной самоуверенности, с какой до этого относились к черни, не осталось и следа. Опасались и Я. К. Черкасского с Н. И. Романовым. Но, как ни старался царь сберечь свой секрет, о встрече стало известно. Черкасский кинулся следом за царем в Троицу, чтобы если не помешать, то по крайней мере испортить свидание.

На скорую руку было изготовлено дело, которое Яков Куденетович объявил царю в селе Воздвиженском, близ Троицы. То был «довод» — донос князя Ивана Юсупова на собственных холопов, которые еще в июне толковали, будто Алексей Михайлович «не прямой государь». Тема не отличалась большой оригинальностью. Вся соль заключалась в «первоисточнике» — будто бы те «воровские речи» холопы слышали от подьячего, который, в свою очередь, узнал про страшную тайну от самого боярина Морозова. Имя Бориса Ивановича не оставляло сомнений, против кого была направлена вся затейка. Дело, впрочем, было так плохо сшито, что ничего, кроме неприятностей, его организаторам принести не могло. Тишайший, конечно, не поверил доносу. С 17 декабря, уже после падения Черкасского, следствие перешло к Милославскому, и тот крепко взялся за князя Юсупова: отчего не донес про воровские речи холопов сразу, почему дотянул до сентября? Не сам ли доводчик причастен к «воровству»? Перетрусивший князь стал оправдываться: «Учинил так с малоумия, без хитрости». Это мало помогло: пытали и холопов, и доносчика (о Морозове, естественно, более не упоминали). По окончании же следствия Юсупова приговорили к конфискации имений и ссылке в Сибирь. Алексей Михайлович смягчил приговор. Вместо Сибири князя отправили на исправление на Белоозеро, где совсем еще недавно «замаливал» свои грехи Морозов[121].

Попытка скомпрометировать Морозова провалилась. Так же, как и стремление свалить И. Д. Милославского руками посадских и служилых людей, якобы настаивавших на удалении «всех приверженцев Морозова»[122]. Все это свидетельствовало о слабости группировки Романова — Черкасского. Однако возвратиться в сентябре из Троицы вместе с царем Морозов еще не смог. Именно в эти дни улица вновь заговорила языком бунта. «Да и тем достанется, которые руки прикладывали», — объявили противники падшего временщика, угрожая расправой всем, кто подписался под челобитной о возвращении боярина.

Вернувшись в столицу, царь с неожиданным рвением Принялся за дела, обещая «сделать то, о чем просит простой народ». С начала октября он вместе с думцами слушал проект первых глав Уложения, подготовленных приказом Н. И. Одоевского. Царь «ежедневно работает сам со своими (то есть сотрудниками. — И.А.) над тем, чтобы устроить хорошие порядки, дабы народ, насколько возможно, был удовлетворен», — доносил вездесущий Поммерининг, немало удивленный законотворческим зудом Алексея Михайловича[123].

Непривычное для современников трудолюбие Алексея Михайловича имеет свое объяснение: Борис Иванович, давно смекнувший, у кого ему надо искать ключ от стольного града, побудил своего воспитанника всерьез заняться законодательством. Выдвижение на первый план царя ослабляло позиции Черкасского и Романова. Заинтересованность в сотрудничестве с ними у уездного дворянства и представителей посадских «миров» пошла на убыль. Выяснилось, что можно сговориться и с царем, то есть с тем же Морозовым и Милославским, поскольку ни для кого не было секретом, кому симпатизирует государь.

В столицу между тем изо всех уголков Московского государства съезжались выборные люди. Грамоты по городам обязывали их прибыть в Москву к 1 сентября — началу работы Земского собора. Дата, по-видимому, была выбрана преднамеренно: в сознании русских людей это было время обновления, начало нового года, и не случайно к 1 сентября традиционно приурочивались важнейшие события. Но на этот раз затея с «правовым обновлением» провалилась. Выборные съезжались неспешно. Кто-то объявился в срок, кто-то сильно запоздал, и в этой разновременности проглядывается разное отношение к самому собору. Одни связывали с ними надежды на поворот к лучшему, другие оставались равнодушны и не видели в выборах и в соборе ничего, кроме измысленных властями новых тягот.

Так было, к примеру, в Рязани, где воевода Григорий Огарев дважды собирал дворян и детей боярских для выборов. До того на торгах бирючи не один день надрывались в крике, объявляя дворянам о выборах; о том же по селам и деревням разносили известия рязанские пушкари и затонщики. Тем не менее одна из самых многочисленных дворянских корпораций, насчитывающая около двух тысяч дворян, оказалась в момент выборов представлена тремя десятками служилых людей. Бедный воевода посчитал августовские выборы с такими «малыми людьми» недействительными. В результате из приказа он получил выговор: там расценили действия воеводы как своеволие и «дурость». Сентябрьские выборы оказались удачнее. Но не потому, что в воеводской избе сошлось больше народу, а потому, что после выговора воевода не осмелился оспорить результаты и поспешил отослать выборных в столицу.

Но были и совсем другие выборы, с высокой активностью выборщиков и острейшей борьбой за право послать на собор своего представителя. В небольшом Ельце, в среде мелкого служилого люда, и в крупном Новгороде между «молодшими» и «лучшими» посадскими людьми развертывались настоящие баталии. В ход шло все: угрозы, побои, жалобы и полновесные, скроенные на русский лад характеристики. В Новгороде, к примеру, партия «нарочитых» язвила по адресу своих малосостоятельных оппонентов, что они «окроме смуты, никаких дел не знают»?[124]

Съезд дворянских и посадских выборных проходил на фоне продолжавшихся волнений в городах Московского государства. При этом каждое выступление имело и свою индивидуальную окраску, и, одновременно, общие черты. В богатых северных поморских и пермских городах, где расслоение внутри «мира» было особенно ощутимо, городские и сельские низы нередко ополчались не только против воевод и приказных, но и против «лучших» людей, которые «весь мир выели». Здесь особая боль — извечный спор о раскладке государевых повинностей и служб, когда получалось, что одним — легко, другим — тяжело. У каждой из сторон были свои аргументы и своя правда, но, вырвавшись за бревенчатые стены земских изб, эта правда чаще всего утверждалась силой и криком. А «горланов», естественно, было больше в низах. Победа обыкновенно закреплялась расправой над «обидчиками мира» — зажиточной верхушкой. Несмотря на стихийность, этот момент мирского поведения в общем-то традиционен и чуть ли не восходит к древним вечевым приговорам о потоке и разграблении «явных злодеев». «Мир» выступал заедино, убедительно демонстрируя свою силу и солидарность.

На юге события развивались по несколько иному сценарию. Военно-административный уклад здешних городов сильно отражался на структуре населения: малочисленный посадский люд при преобладании мелкого приборного. Последние задавали тон. Их гнев обрушивался на местных притеснителей — воевод, начальных людей и на свою же более удачливую братию из служилых людей.

Заволновалась даже далекая Сибирь. В Томске восстание началось раньше московского. Острием своим оно было направлено против первого воеводы, князя Щербатова. Тот вел себя в духе времени и в соответствии с бескрайними сибирскими расстояниями, когда путь до Москвы и обратно занимал несколько месяцев. Попробуй здесь ударь челом да дождись управы! «Я и сам не Москва ли?» — не без основания вопрошал воевода, выступая перед томичами сразу в трех ипостасях — обидчика, судьи и палача.

Доведенные до отчаяния томичи самовольно отстранили от воеводства и арестовали Щербатова. Власть была передана второму воеводе, который и шагу не мог ступить без согласия местных служилых и посадских людей. Томичи прекрасно осознавали всю предосудительность своего поведения: пускай Щербатов — «ведомый вор» и изменник, но свергнули его без государева дозволения, по своей воле, или, точнее, своеволию.

Из Томска в Москву потянулись посольства. Покуда в Москве и вокруг нее полыхали восстания, верхи принимали томичей без прежней кнутобойной суровости и даже одаривали сукнами и жалованьем. Но по мере умиротворения в центре позиция власти ужесточалась. Правда, некоторые требования томичей признали справедливыми, но самоуправство с воеводой было решительно осуждено. Еще не хватало, чтобы на местах сажали и ссаживали воевод! Томичам предписано было принести повинную, освободить князя Щербатова и терпеливо ждать его смены, тем более что с ней обещали не затягивать.

Однако дело неожиданно осложнилось. Томичи были уверены в своей правоте и ждали грамоту, которая санкционировала бы их действия. Из Москвы же пришла грамота «с осудом». Столкновение идеала — надежды на доброго царя — с жестокой реальностью по обыкновению обернулось чисто народным мифотворчеством, созданием «обманного мира». Трудно было примириться с тем, что Алексей Михайлович не понял и не принял ясную и чистую, как вода в ключе, мирскую Правду. Легче было считать, что государь был обманут или его правую грамоту «у печати переменили». «А мы стоим в правде за весь град, хоть велит государь и перевешать, в правде бы умереть, ожидаем государские милостыни», — писали из тюрьмы своим землякам задержанные челобитчики-томичи, соединяя, казалось бы, несоединимое — милость и наказание. Однако для человека XVII столетия в этом не было противоречия. Неуслышанная правда соединялась в нем с готовностью пострадать за нее при неизбывной уверенности в царской милости. Надо лишь устоять, не дрогнуть, не отречься. В этом упорстве легко можно разглядеть и будущую неуступчивость старообрядцев, предпочитавших огненное крещение отступничеству, и лютость разинцев, выкорчевавших под корень народных недоброжелателей — воевод, бояр и приказных.

Прокатившаяся по стране волна городских бунтов показала масштаб и глубину недовольства. Но стихия бунта, обыкновенно способного лишь к разрушению, дополнилась на этот раз борьбой посадских «миров» и служилых «городов» за свои права. Именно эти силы оказались способными направить энергию взрыва на созидание, и именно потому городские восстания, в отличие от многих других выступлений, оказались столь результативными. Особенно в плане законотворческом, реализованном во многих главах и статьях принятого на Земском соборе 1648–1649 годов Уложения. «И то всем ведомо, что собор был не по воле, боязни ради и междоусобия от всех черных людей, а не истинные правды ради», — справедливо отмечал по этому поводу впоследствии патриарх Никон[125]. Но в том-то и суть, что «боязни ради» — это для правящих кругов, не желавших идти на глубокие уступки «средним слоям» (определение С. Ф. Платонова). Для последних же все происходящее на соборе было, перефразируя патриарха, «надежды ради». И надежды во многом реализованной, изменившей социальное самочувствие уездного дворянства и ремесленно-торгового люда.

Собравшийся осенью 1648 года Земский собор сильно отличался от всех предшествующих соборов. Не только своей численностью, уступавшей разве что избирательному собору 1613 года. На соборе присутствовало чуть меньше 300 выборных, причем от уездного дворянства — более 170 человек, от городов — 89, от московских сотен и слобод — 12 и от стрельцов — 15. Обращает на себя внимание решительное преобладание представителей уездов. Никогда еще голос провинции не звучал так явственно, никогда еще перепуганные правящие круги не прислушивались к нему с такой чуткостью, как осенью 1648 года.

Выборные объявились в столице, имея разные цели. Многие привезли с собой челобитные, затрагивающие вопросы, быть может, и частные, но сильно волнующие дворянство и посад. Дворянские представители били челом о выдаче служилым «городам» жалованья, о прибавках к денежным и земельным окладам, об облегчении службы; посадские выборные — о переменах в раскладке повинностей и служб, о воеводах, торговле и т. д. Но частные просьбы не мешали поднимать вопросы и более глубинные. Посадские «миры» и служилые «города» через своих земских представителей оказались способными формулировать свои сословные требования и отстаивать их, причем не одним только криком. Многие выборные привезли с собой наказы избирателей.

Текст одного из таких наказов сохранился. Представители владимирского дворянства должны были на соборе всем «безстрашно о всяких делах и обидах говорить», включая и «нашу братью» (то есть об обидах от других дворянских корпораций); «сильных и богатых встречать правдою» и заставить их навсегда оставить насилия и «душепагубную корысть»; у государя просить, чтобы был устроен «праведный суд всем людям ровен, каков большому, таков бы и меншему»[126].

Выборные составили нижнюю, «ответную палату» Земского собора, где предварительно обсуждались статьи Уложения, выработанные в приказах и в комиссии Н. И. Одоевского. Здесь же впервые озвучивались дворянские и посадские коллективные челобитные, адресованные наверх — государю и боярам[127]. Руководил этой палатой один из бывших «половчан» Алексея Михайловича, стольник князь Юрий Алексеевич Долгорукий.

В истории XVII века этому человеку суждено было оставить заметный след. Проигрывая в глубине и оригинальности ума другому доверенному сотруднику Тишайшего, знаменитому Ордину-Нащокину, Долгорукий с лихвой восполнял «отставание» властным и твердым характером. Князь умел добиться своего, не особенно разбираясь в средствах и уж совсем не рефлектируя по этому поводу. От своего деда, прозванного Чертом, он унаследовал уменьшительное прозвище Чертенок. Но чертенком он был, возможно, лишь в детстве, вырос же в настоящего черта. Да еще какого! Не случайно Алексей Михайлович прибегал к услугам князя в особенно трудные минуты. Так было в годы русско-польской войны. Так случилось во время разинщины, когда Среднее Поволжье захлебывалось в крови, обильно пролитой главным карателем и воеводой Долгоруким. Даже острый на язык Аввакум, не щадивший ни самого царя, ни его окружение, лестно отзывался о князе. Но похвала эта была сомнительного свойства: собираясь «перепластать во един день» всех никониан — была б на то только царская воля (челобитная была обращена к Федору Алексеевичу) — протопоп просил для этого «доброго дела» дать ему в помощники лишь одного человека — «воеводу крепкоумного» Юрия Алексеевича. Он надежен, ему прикажи — «перепластает», не подведет[128].

Алексей Михайлович ценил князя не меньше Аввакума. Он часто хвалил его, редко распекал, но даже распекая, берег самолюбие — старался выговаривать за непослушание и промахи чуть ли не в тайне, без свидетелей. Царь деликатничал, по-видимому, не только по душевному складу, но и из-за умения боярина внушить к себе невольное уважение. Не случайно после смерти Алексея Михайловича, при болезненном Федоре Алексеевиче, Юрий Алексеевич окажется среди первых самым первым. Он всегда умел выбрать для себя подходящее место.

В 1648 году Долгорукий получил возможность отличиться. Оказавшись приставленным к выборным людям, Юрий Алексеевич сумел повернуть их настроения в пользу Морозова. Услуга была немалая, высоко оцененная. Долгорукий был пожалован в бояре и поставлен во главе Приказа сыскных дел. Однако как бы ни сильна была хватка «чертенка», едва ли ему удалось столь удачно справиться со своей деликатной миссией, не измени власть своей позиции по отношению к «средним классам».

Один из центральных вопросов придворной борьбы поздней осенью 1648 года — какая из группировок окажется проворнее и сговорчивее в своем общении с посадом и дворянством. Как это ни странно на первый взгляд, свалившая Морозова группировка Романова — Черкасского оказалась менее «радикальной», чем ее противники. Не потому, что не ценила и не понимала значение поддержки снизу. Существовали причины, сильно ограничившие поле социального маневра сторонников нового правительства.

Важнейшее требование посада — ликвидация «белых слобод» и возвращение закладчиков в государево тягло. Но как быть Романову, Черкасскому и их немногочисленным сторонникам из среды старой аристократии, которая как раз и владела закладчиками? Пойти навстречу посадским людям было все одно, что зарезать курицу, несущую золотые яйца; не пойти — сильно потерять в поддержке. Сам боярин Никита Иванович понимал необходимость таких уступок и готов был идти на жертвы. Но это была его позиция. Придворная «партия» Романова — Черкасского медлила, теряла темп и разочаровывала своих недавних союзников.

В противоположность Черкасскому и Романову окружение Морозова было свободнее в маневре: обретенное в первые годы царствования Алексея Михайловича богатство складывалось главным образом из поместных и вотчинных пожалований. Ликвидация «белых слобод», закладничества, если кого и задевала, то не особенно больно. Зато выигрыш был ощутимый — власть. И вовсе не случайным кажется совпадение двух дат — возвращения Бориса Ивановича в Москву и первой коллективной челобитной о ликвидации закладничества.

События в октябре разворачивались стремительно. С участием царя идет кодификационная работа. Одновременно продолжается агитация за возвращение Морозова. Не всем это по нраву. Поммерининг в своем донесении от 4 октября сообщает: царь обещал стрельцам улучшение, но неизвестно, чью сторону они все же станут держать после своего дерзкого выступления. Потому на шведское подворье знатные люди свозят свое имущество — на случай нового восстания и грабежей. Но челобитные о Морозове все же написаны и подписаны. Находится и подходящий повод исполнить «прошение» — рождение 22 октября у царственной четы первенца-наследника, царевича Дмитрия.

В конце октября Борис Иванович появился в Кремле. Боярин остался верен себе: он тотчас принялся восстанавливать владельческие документы на свои поместья и вотчины, сожженные и изодранные в дни июньского мятежа[129]. Штрих примечательный, говорящий об уверенности в будущем «смиренного богомольца».

Возвращение Морозова вызвало раздражение Якова Куденетовича Черкасского. Но что на этот раз можно было противопоставить царской воле? Обращение к служилым и посадским людям? Однако за несколько месяцев правления Черкасского и Романова приязни к ним заметно поубавилось. К тому же с возвращением Бориса Ивановича возрастала и покладистость государя, готового выслушивать самые заветные чаяния представителей выборных. Словом, почва уходила из-под ног совсем недавно победившей группировки, а с ней ускользала и власть.

Последние числа октября оказались решающими. Рождение наследника — долгожданное и радостное событие, по традиции сопровождаемое праздничными столами, щедрыми наградами и милостынями. Династия получала будущее. Одна мысль об этом должна была придавать молодому государю чувство уверенности и желания настоять на своем.

26 октября, на праздник ангела Дмитрия Алексеевича великомученика Димитрия Солунского, состоялся праздничный стол в Грановитой палате. Среди приглашенных — царский «дядька» боярин Морозов. Три дня спустя, 29 октября, прошла церемония крещения царевича в Чудовом монастыре, которую завершал крестильный стол. Можно лишь представить, что испытывал в эти праздничные дни Черкасский при виде торжества еще недавно поверженного соперника. Струна была натянута до предела, и нужно было лишь легкое усилие, чтобы она лопнула. 31 октября Черкасский, не сдержавшись, резко заспорил с Морозовым. Перебранка за столом закончилась тем, что Яков Куденетович демонстративно покинул дворец.

Понятно, что поводов для ссоры у них было предостаточно. Возможно, особенно сильное раздражение Черкасского вызвало в этот день челобитье посадских выборных и поддержавших их дворян о ликвидации «белых мест» в городах. Обращение последовало в канун открытого столкновения, 30 октября, и, имея в виду всю предшествующую цепь событий, трудно отделаться от мысли, что происшедшее — результат умело закрученной интриги: удар для Черкасского был вдвойне болезненный — тут и вернувшийся Борис Иванович, и потерянные дворы в городах! В итоге — взрыв эмоций, отчаянье и дерзкий проступок, к которому Черкасского подталкивали. Ибо боярская выходка во дворце — оскорбление самого государя. Потому следом, уже глубокой ночью, за Черкасским послали для объяснения дьяка. Черкасский объясняться не пожелал. Тотчас последовала опала — отстранение боярина от всех дел.

Номинально власть оказалась в руках И. Д. Милославского. После падения Черкасского и его сторонников царский тесть возглавил Стрелецкий, Иноземский, Рейтарский, Большой казны, Казенный и Аптекарский приказы. Но это вовсе не значило, что Морозов сошел со сцены. Просто он, памятуя о недавнем прошлом, предпочел держаться в тени. Однако это мало кого обмануло. Тотчас пошел слушок: Морозов все то «делает умыслом, будто он ныне ничем не владеет».

Переворот в верхах в конце октября произошел быстро, безболезненно и на первый взгляд не имел последствий. Но именно на первый взгляд. Выше уже говорилось о коллективной челобитной, требовавшей уничтожения «белых слобод» и института закладничества — чтобы «везде было все его государево». В интерпретации челобитчиков торгово-промышленная деятельность в городах превращалась в сословную привилегию посадских людей. Спустя десять дней, 9 ноября, «все выборные люди» подали челобитную, предлагая отписать на государя церковные вотчины, оказавшиеся во владениях монастырей и кафедр после 1580 года. Нет сомнения, что на этот раз инициатива исходила от дворянства, которое и собиралось заполучить конфискованные земли[130].

Бурная деятельность выборных легко объяснима. Они спешили воспользоваться моментом — сменой лиц у кормила государственного управления. В «ответной палате», по-видимому, неплохо разбирались, что, у кого и когда следует просить. Основные требования посадов о «белых слободах» и о пригородных землях, в которых москвичи испытывали острую хозяйственную нужду, начали наконец-то получать правовое решение.

Немалые сложности в верхах вызвало требование дворянства о монастырских вотчинах. Не так-то было просто его игнорировать. Больше того, мысль поправить дела служилых людей за счет монастырского и кафедрального землевладения уже не раз посещала головы московских правителей. Но в 1648 году имелись свои сложности. Церковные власти во главе с патриархом Иосифом, предугадывая исход придворной борьбы, были лояльны к Морозову. Потому дворянская челобитная ставила Морозова и Милославского в трудное положение: ссориться с высшим духовенством не было никакого резону. Но не было резону и отталкивать от себя служилых людей категоричным отказом. Новые власти прибегли к испытанному средству — они «заволочили» дело.

В ответ на челобитную крупным монастырям было указано представить в Поместный приказ всю поземельную владельческую документацию о новоприобретенных вотчинах. Одновременно подьячие должны были составить поземельные выписки и предоставить их наверх[131]. За этими делами прошли два месяца — ноябрь и декабрь. К концу года монастырские стряпчие уже объявились с документами в Москве, но в Поместный приказ идти не спешили, убедившись, что о них попросту забыли. Разумеется, это была забывчивость особого сорта, с оглядкой на поведение уездного дворянства, в ожидании: пронесет — не пронесет? Пронесло, и о конфискации церковных земельных владений на Земском соборе более не говорилось. То был, что называется, классический образчик знаменитой «московской волокиты».

Едва ли подобный поворот — лишь результат ловкости и пронырливости правительства Морозова — Милославского. Те, кто бил челом в надежде поживиться за счет монастырей, беспамятливостью не страдали. Но дело в том, что новое правительство решительно пошло навстречу дворянским требованиям в других областях. Челобитье об отмене урочных лет и восстановлении крепостнической силы документов писцового описания конца 20-х — начала 30-х годов было полностью удовлетворено. Потерявшие было надежду вернуть после составления переписных книг в 1646–1647 годах своих беглых крестьян помещики воспрянули духом.

Удовлетворены были также челобитья о валовом разборе служилых людей и выдаче жалованья. Последствия сказывались быстро. Излишний «социальный пар» стравливался, накал противостояния слабел, открывая возможность говорить помещикам не только приятное им «да», но и мягкое «нет»[132].

Алексею Михайловичу было чему поучиться в эти недели. Реализуя во многом, но далеко не во всем, сословные требования посадов и служилых «городов», Морозов и его окружение не забывали и о самих исполнителях — земских выборных. Точнее, о их слабостях. За выборными ухаживали, их одаривали, не оставляя без внимания ни одного челобитья. Такое внимание стимулировало провалы в памяти. По крайней мере в вопросе о церковном землевладении выборные как язык проглотили. Зато церковные власти испытывали немалую признательность к правительству Морозова — Милославского. Столкнувшись с реальной угрозой потери части монастырских вотчин и «белых слобод», они предпочли из двух зол меньшее. Новое старое правительство повернуло ситуацию к своей пользе, ухитрившись удовлетворить требования посада и при этом ни с кем не испортить отношения. Не считая, разумеется, противников при дворе.

Отстраненные от власти Романов с Черкасским вернулись к привычной роли оппозиционеров. Несомненно, эта роль давалась им лучше. Никита Иванович удалился в свои имения, отговорившись от посещения дворца привычным нездоровьем. Этот секрет полишинеля сильно повышал его репутацию народного защитника, не успевшую поблекнуть за несколько месяцев бесцветного пребывания у власти.

Яков же Куденетович добавил к образу противника Милославского и Морозова еще и реноме невинно пострадавшего. Игнорируя все царские приглашения, он не появлялся в Кремле, заявляя, что ему там «нечего делать»! Столь вызывающее поведение в обычных условиях должно было окончиться удалением из Москвы на воеводство или даже прозаической ссылкой. Но проза — жанр не бунташных времен. Трогать строптивого боярина просто-напросто боялись. Попытались было отправить Черкасского на воеводство в Астрахань и будто бы даже прислали подводы под имущество. Но боярин наотрез отказался ехать, пока ему не объявят, в чем он виноват. В Москве в это время ходили упорные слухи о желании повторить «летошнее», о скорой новой «замятие», во время которой удастся поквитаться уже со всеми обидчиками. Стрельцы будто бы уже составили заговор и собирались на Большое водосвятие зарезать Бориса Ивановича. Наверху переполошились. Если раньше в царских теремах не слышали даже крика, то после июня пугались и шепотка. Потому из опасения дать повод к выступлению молчаливо снесли все выходки Якова Куденетовича и оставили его до времени в покое.

Колебались не только стрельцы, но и бывшие жители белых слобод, отныне обязанные нести государево тягло наравне с остальными. В январе 1649 года закладчик Н. И. Романова Савка Коренин жаловался, что с того момента, как его взяли за государя, ему стало жить «недобро, а зделали де то бояре Борис Иванович и Илья Данилович». Савка грозил новым междоусобием, когда им, восставшим, придется «ходить по колено в крови», а Морозову с друзьями быть «побитым каменем». Слышавший подобные речи посадский человек Пестов ему возразил: что ты «вракаешь»? Савва в ответ пригрозил: «Толко де государь изволит, и мы вас всех побьем… а холопи ваши все с нами ж будут».

Надежда на государя не помешала Савке отпустить по его адресу несколько скептических замечаний. Государь-де у нас «молодой глуп», «глядит де все изо рта у бояр» Б. И. Морозова и И. Д. Милославского, которые «всем владеют». При этом царь обо всем «ведает», но «молчит, черт де у него ум отнял». Поворот в разговоре был потенциально опасен для Алексея Михайловича: раз ему ведомы «неправды», значит, не злые слуги огородили стеной царя от народных страданий, а он сам от них отстранился. Тут уж ничего не остается, как «завод заводить». Отметим, что Савка без опасения произносил свои дерзкие речи в присутствии даже служилых людей, царских сокольников. Все это свидетельствовало о том, что «черные людишки» и холопы совсем «распоясались» и пора было их призвать к порядку, вразумляя словом, кнутом и топором.

Савка Коренин был схвачен и по царскому приказу подвергнут пыткам перед всей Боярской думой. Подобная практика не была новостью. К ней прибегали в особо важных случаях, как это случится, к примеру, два десятилетия спустя, когда в Москву привезут Степана Разина. Савка, конечно, не чета грозному атаману. Однако думных собрали, по-видимому, не без тайного умысла: Савка в своих речах взывал к Н. И. Романову и Я. К. Черкасскому. Они, мол, выйдут на площадь, кликнут клич — весь «мир» и впадет в бунт. Такие речи перед членами думы должны были если не изолировать, то по крайней мере вызвать недоверие к низвергнутым правителям. На большее Морозов с Милославским не решались.

За свои «воровские речи» Савка поплатился головой. 29 января 1649 года дума приговорила его к смерти. В тот же день он был казнен[133].

Весь конец 1648-го — начало 1649 года прошли в интенсивной кодификационной работе. Смена лиц у власти лишь подстегнула законотворцев, включая земских выборных, не устававших напоминать правительству о нуждах своих избирателей. К январю Уложение было в основном закончено. Включающее в себя 25 глав и почти тысячу статей, оно было переписано и склеено в столбец длиной в 309 метров, на обороте которого приложили свои руки думные чины, духовные власти и большинство выборных. Правда, и на этот раз не обошлось без фронды. Среди думных нет подписей Я. К. Черкасского и Н. И. Романова. То был очередной протест и одновременно невольное признание своего поражения — ведь боярские рукоприкладства открывало имя Б. И. Морозова, которое оказалось в соседстве с теми, кто еще недавно валил его — с выборными от посадских «миров» и дворянства. Такое могло случиться потому, что Уложение воплотило в юридическую норму самые заветные чаяния этих социальных групп.

В отличие от прежних Судебников Уложение в своем стремлении регламентировать все важнейшие стороны жизни стало настоящим сводом законов.

Оно было современно, как может быть современен юридический документ, ответивший на самые жгучие общественные запросы и нужды. Оно же было фундаментально, поскольку нормативно закрепило то, что определяло существо отечественного исторического процесса: крепостничество и самодержавие. Оно было декларативно и публично, в том смысле, что формально делало доступным право для всех.

На протяжении десятилетий закон вел наступление на земледельца. Сначала его ограничивали во времени и сроках выхода, который, в конце концов, стал единым для всех; затем появились стеснения в условиях выхода; в последней четверти XVI столетия выход сменили заповедные годы. Объявленные как временная мера, они «затянулись» на столетия; следом пришли «урочные лета», позволявшие крестьянину в рамках всеобщей несвободы сменить помещика, отчего, столкнувшись с угрозой утраты владельческих прав, землевладелец поневоле должен был быть покладистее. Все подытожило Соборное уложение с утверждением вечной и бессрочной потомственной крестьянской крепости.

Если вдуматься, то крепостнический закон не «набрасывался» на нашего земледельца и не «пожирал» его, а лишь понемногу «откусывал» от его прав и свобод, вроде бы не причиняя сильной боли. Но это пока не больно, а потом, в одночасье, — и боль, и нарыв, и русский бунт, «дикий и беспощадный». Таким «одночасьем» стало Уложение. Не случайно именно от него потянется дорога к восстанию Степана Разина.

Новый свод приблизил дворянство к тому идеалу, который был высказан в преамбуле к Уложению: сделать так, чтобы «от большаго и до меншаго чину, суд и росправа была во всяких делех всем ровна». Выписывая эту новеллу, законодатели отнесли ее исключительно на счет доброй воли Алексея Михайловича. Но достаточно сопоставить ее с требованиями служилых людей, чтобы не сомневаться в истинном «авторе» такого равенства. Понятно и то, что само это равенство мыслилось сословно и было направлено на уравнение в правах служилой провинции со столичными чинами. Так складывалось юридическое равенство — важнейшее условие для консолидации всех слоев и групп дворянства в единое сословие.

Испокон веков самодержавие в России — не только царь-помазанник, в руках которого сосредоточивалась огромная власть. Самодержавие — это еще и «самодержавная идея как сущностное выражение царственного священного бытия», абсолютная данность, присущая и имманентная сознанию русского человека, вне которой он не мыслит своего существования. Вот почему составители Уложения не испытывали никакой потребности в обосновании и в определении пределов царской власти и ее органов. При этом сам законотворческий зуд, пускай и отчасти вынужденный, свидетельствовал о важных изменениях в состоянии самодержавия. Средневековая тема Правды, насаждаемой и охраняемой монархом, утрачивала в Уложении свое сакральное сияние и начинала тяготеть к более «светской» в своем существовании юридической норме.

Современники не упускали случая поставить Уложение в заслугу Алексею Михайловичу. Боярин Н. И. Одоевский, с явным намеком на новый свод законов, писал в 1652 году царю: «…Даровал Бог премудрость, якоже древле царю Соломону», и «возлюбил суд и правду и милость и возненавидел беззаконие». Понятно, что боярин был лицом заинтересованным: рассыпаясь в похвале государю, он одновременно хвалил и самого себя, главного создателя Уложения. Однако факт остается фактом: тема Правды и Справедливости, естественно осмысленной на свой лад, в рамках самодержавной идеологии, стала для Алексея Михайловича наиважнейшей. Она постоянно присутствует в его письмах. Она декларируется в самом Уложении, которое если и не ликвидировало монополию судей и приказных дельцов на знание и толкование юридической нормы, то по крайней мере сильно ее стеснило. А значит, несколько ограничило пространство произвола и злоупотреблений. В контексте эпохи подобное воспринималось как зримое торжество Правды.

…Много лет спустя Петр I поинтересовался у князя Я. Ф. Долгорукова, в чем он, как государь, преуспел, а в чем отстал от своего отца. Яков Федорович мог сравнивать — за его плечами стояла долгая жизнь. Восславив многие деяния царя-реформатора, старый боярин отметил и упущения: отстал Петр «во внутренней россправе», где «главное дело ваше есть правосудие». «В сем отец твой больше, нежели ты, сделал», — резюмировал Яков Долгорукий. В самом деле, страна и после Петра жила во многом по Соборному уложению.