Церковная смута

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

Церковная смута

Дело Никона внесло еще больший разброд в церковную жизнь и усугубило церковную смуту. Собственно, смута по-настоящему и началась с оставлением им кафедры.

Разлад находил самые разнообразные проявления. Хворь наверху церковной пирамиды привела к болезненным нарывам внизу: «безначалие» оборачивалось «всеобщей пагубой». Все мечты ревнителей о благочестивых пастырях, собирающих под своей рукою Христово стадо, растаяли как вешний снег. В среде духовенства процветали пьянство, невежество, небрежение священническими обязанностями. По недостатку авторитета местоблюстителей патриаршего престола царь принужден был постоянно вмешиваться в церковные дела и смирять нарушителей уставов. Причем нередко лиц, в церковной иерархии вовсе незначительных. Так, в 1659 году ему донесли о дурном поведении в Суздальском Покровском монастыре вдовы князя А. Хилкова. Монахиня часто беспричинно покидала обитель, вместе со старицами бражничала в келье. Алексей Михайлович велел разгулявшейся вдове вину отпустить, но далее, если не переменится, наказывать. Грамотка заканчивалась строгим внушением монастырским властям: к старице «протопопа, попов и никакова мужского возраста» не пропускать! Вообще, этот привилегированный и далекий от благочиния женский монастырь доставлял в эти годы церковным и светским властям немало хлопот. По донесению Суздальского архиепископа, в Покровском монастыре старица-игуменья за своею немощью за монахинями плохо дозирает; те же живут «безчинно и робят родят», скрывая в своих кельях… монахов и дьяконов[340].

Но главное, церковная смута усугублялась и ширилась старообрядческой проповедью. Удаление Никона в Новоиерусалимский монастырь было воспринято сторонниками старого обряда как благоприятный знак: ушел главный инициатор пагубных новшеств, и с ним, по их убеждению, должны были кануть в вечность и его дьявольские нововведения. Подобная логика была всем ясна и не требовала разъяснений. Ведь книжная и обрядовая «справа» прочно увязывались с именем опального патриарха. Но где был ныне Никон? И где тогда должны быть его начинания? Для огромного большинства были чужды все тонкости богословских споров никониан и их противников. Зато мысль, что во всем этом что-то нечисто, точила и смущала всех. Конечно, это не могло не отражаться на религиозной жизни, порождало всевозможные толки, уклонения и, в конечном итоге, «всякий соблазн».

Противники Никона не упускали случая поставить в связь «сиротство церкви» с делами патриарха. Неутомимый Неронов уговаривал царя скорее вернуться к истинному благочестию, поскольку проступок Никона и вовсе подорвал доверие к его новшествам, отчего многие в церковь стали редко, «по оскуду», ходить, «а инии и не ходят». Алексей Михайлович и без поучений старца был обеспокоен обрушившимися на церковь несчастиями. В 1665 году в письме Иерусалимскому патриарху он сетовал: «…В России весь церковный чин в несогласии, в церквах Божиих каждый служит своим нравом»[341]. Но царь вовсе не собирался возвращаться к прошлому. Существовавшая будто бы связь между обрядовыми и иными новшествами и судьбой Никона, истолкованная Нероновым и его сторонниками как несомненное доказательство их правоты, его вовсе не убеждала. Реформы Никона — это одно, его поступки и проступки — другое.

Но мало было внутреннего неприятия царем утвердившегося «многонравия» в церковной жизни. Оно все, в каждом своем проявлении, противоречило стремлению Алексея Михайловича к «устроению по мере и чину», оскорбляло не только его религиозные, но и эстетические чувства. Огромная ошибка раскольников-учителей заключалась в том, что они считали, будто реформа навязывалась благодушному государю, тогда как на самом деле он принял ее умом и сердцем. Это заблуждение тем более удивительно, что Неронов имел возможность наблюдать за государем и общаться с ним. Но, должно быть, известную «деликатность» Алексея Михайловича и его желание переубедить оппонентов словом, он и его сторонники принимали за внутренную неуверенность.

Царь не желал возвращения к старому уставу. Его решительное намерение довести начатое Никоном до конца проявлялось в мелочах. Даже случайная оговорка во время богослужения вызывала у государя бурю гнева: ему везде чудилось отступничество, тайное сочувствие раскольникам. Когда во время поставления в Вологодские епископы архимандрит Симеон, сам сторонник книжной «справы», произнес вместо «рождена, не сотворена» слова «рождена, а не сотворена», Алексей Михайлович едва не остановил церемонию рукоположения.

Не менее показателен инцидент, участниками которого оказались члены Поместного собора. В Великую Субботу 1667 года, во время службы в присутствии Алексея Михайловича, русское духовенство двинулось вместе с плащаницей привычным маршрутом «посолонь». Тут Иверский архимандрит Дионисий повернул в обратную сторону. Его поддержали остальные восточные священнослужители. Последовало замешательство и молчаливая апелляция к государю. Алексей Михайлович приказал русскому духовенству следовать за греческим[342].

Можно не сомневаться, что в борьбе с приверженцами старого обряда царем растрачивалось немало душевных сил. Не утратившие веру в благочестие царя староверы закидывали его посланиями, грамотками, поучениями. Вздохи сочувствия «вере отцов» раздавались в самом окружении. Даже юродивые не оставляли Тишайшего. Известен случай, когда юродивый Киприан бежал за царской каретой, призывая: «Добро бы, самодержавный, на древнее благочестие вступити!» Что переживал в эти минуты Тишайший — тайна. Но надо иметь в виду, сколь высоко на Руси почитались юродивые. Пренебречь их наставлениями и пророчествами значило не угодить самому Богу.

Однако приступы гнева Тишайшего, вызванные церковной смутой, даже отдаленно не напоминали то, с чем сталкивались подданные при Иване IV. Уместнее говорить о долготерпении Алексея Михайловича, а не о его гневе. Царь предпочитал словом и милосердием побуждать староверов отказаться от своих заблуждений. Самой показательной в этом смысле стала история с возвращением протопопа Аввакума.

Еще в 1664 году Неронов уговорил царя вернуть из сибирской ссылки Аввакума. При дворе помнили о неистовом нраве протопопа, который осмелился «лишние слова, что и не подобает говорить», высказать вслух. Теперь эти слова, за которые протопоп расплатился ссылкой, обернулись к его пользе. Аввакума вернули в надежде на то, что и он внесет свою лепту в борьбу с Никоном.

На Аввакума имя Никона действовало, как красная тряпка на быка. Он готов был обрушиваться на «помрачителя вселенныя», «адова пса» с гневными речами в любое время дня и ночи. Собственно, он это и неустанно делал, отправив за два года до своего возвращения три послания против новоявленного Юлиана Отступника. «Аще архиереи справитии не радят, поне ты, христолюбивый государь, ту церковь от таковыя скверны почтися очистить», — поучал протопоп в одной из своих челобитных Алексея Михайловича.

Но, выступая против Никона, Аввакум вовсе не желал поступаться древним благочестием. С тем и возвращался в Москву, успевая уже в дороге, «по всем городам и селам, в церквах и на торгах», обличать никонианские новшества.

Царь тепло принял протопопа. По крайней мере так повествует о первых днях своего московского пребывания сам автор «Жития». Тишайший, не без иронии писал Аввакум, «кланялся часто со мной низенько-таки, а сам говорит: благослови-де меня и помолися о мне!». За царем тянулись бояре: «Челом, да челом: протопоп, благослови». Едва ли Аввакум преувеличивал — у Алексея Михайловича были на него свои виды. Красноречие протопопа подкупало царя, умевшего ценить таланты. Что же касается его религиозных убеждений, то, по-видимому, Тишайший не особенно верил в их крепость. В конце концов, наставлениям и уговорам поддалось уже немало «старолюбцев». Отчего не переубедить Аввакума, перед которым отступничество открывало заманчивые перспективы? Аввакума одаривали деньгами, ему сулили духовничество у самого царя, а уж протопоп, выученник Вонифатьева, как никто должен был знать, что это значило.

Впрочем, в настроении государя явственно прослеживается недопонимание всей глубины и последствий усугубляющегося раскола. «Русак» Алексей Михайлович (выражение Аввакума) так до конца и не ощутил, насколько оскорбительной оказалось для русского самосознания насильственное насаждение греческого авторитета и греческой мерки. Царь и его окружение посчитали, что с устранением Никона с ревнителями «древнего благочестия» можно будет легко и безуступчиво договориться. Но Аввакум не поддался на уговоры. Напротив, он сам принялся активно агитировать за старую веру, демонстрируя небрежение ко всему содеянному «проклятым» Никоном и «заблудшим» царем. То была дерзость. Очень скоро менторский тон протопопа, на который поначалу царь предпочитал не обращать внимания, стал раздражать его. Бояре тотчас уловили царскую перемену. Заискивающий тон тотчас сменился на высокомерно-угрожающий. «Ты нас оглашаешь царю, — попрекали бояре Аввакума, — в письме своем бранишь и людей учишь ко церквам, к пению не ходить».

«О сложении перстов, и о трегубой аллилуии» протопоп спорил даже с царским духовником Лукианом Кирилловым и архиепископом Иларионом, причем по обыкновению ярился, с порога отвергая все «нынешнии нововводные» догматы. Досталось и Федору Михайловичу Ртищеву, более других заступавшемуся за Аввакума. Чувствуя влечение к наукам, он поинтересовался у протопопа: стоит ли «учиться риторике, диалектике и философии?» Аввакум в ответ разразился целым посланием, которое заключил так: «Попросим с тобою от Христа Бога нашего истинного разума, како бы спастися, да наставит нас Дух Святый на всякую истинну, а не риторика с диалектиком». Ортодоксальный ответ был вполне в духе сторонников «святорусской старины». Но ведь дух этот сильно разошелся с самим временем, если в его правильности усомнился такой истинно православный человек, как Ртищев!

Ясно, что все это должно было плохо кончиться для Аввакума. Так и кончилось — новой опалой и новой ссылкой.

В конце августа 1664 года пришедший к протопопу боярин Салтыков объявил: «Власти де на тебя жалуются; церкви де ты запустошил, поедь де в ссылку опять». Власти — это прежде всего только что вступивший с согласия царя на место местоблюстителя патриаршего престола Крутицкий митрополит Павел — поспешили избавиться от неистового протопопа. Нет сомнения, что сделано это было с ведома Алексея Михайловича, который окончательно убедился в невозможности образумить Аввакума. В итоге Аввакум, не прожив в Москве и полугода, променял благосклонность на немилость. Но зато слух о его «крепкостоятельстве» и мученичестве получил подкрепление и привлек к нему новых единомышленников.

С осени поднялась волна гонений на сторонников старого обряда. Часть расколоучителей была арестована и, в ожидании церковного суда, разослана по монастырским тюрьмам. Репрессии вызвали ответные меры. Неутомимые в пропаганде ревнители старины взялись за перья, рассылая через своих приверженцев свои писания. Духовные власти не могли справиться с этим потоком воззваний и поучений, теряли контроль над массами. Религиозное напряжение достигало черты запредельной: близился «последний» 1666 год, страшное «число зверя», сулившее приход Антихриста и конец света. Эсхатологические настроения захлестывали староверов, превращая их в носителей самых крайних и апокалиптических настроений. В своей жажде мученичества и спасения от антихристовых слуг они готовы были прибегнуть к «запощеванию» — голодной смерти и к «огненному очищению» — самосожжению. Не случайно первые гари пришлись именно на это время. Первыми в огонь вступили чернецы-старолюбы, потом «сели в дехтярном струбе» и миряне. Изуверство еще не приняло массовый характер. Но о гарях зашептались: что могло поразить воображение больше, чем гарь и сруб? Не есть ли в этом огненном вознесении истинное искупление и спасение? И не тут ли истинная благодать, покидающая мир? Учителя раскола заполучили в свои руки страшное оружие. Оружие отчаяния отчаявшихся. И спустя десять лет они прибегнут к нему, озарив пламенем гарей весь Север страны.

Алексей Михайлович и его окружение стали склоняться к необходимости быстрых и крутых мер. На Клязьму, в Вязниковские леса, в Среднее Поволжье, в Вологодские и Костромские места были направлены команды со строгими предписаниями: выискивать и хватать проповедников, сеющих в народе смуту. Кто-то из них был выковырен из «лесных нор», схвачен, осужден и даже сожжен. Однако главным средством успокоения было признано соборное осуждение церковных мятежников.

Собор, в котором участвовали одни только русские епископы и архимандриты, работал с конца апреля до начала июля 1666 года. Несмотря на высокое положение участников в церковной иерархии, Алексей Михайлович накануне открытия беседовал с каждым из архиереев поодиночке. Затем они получали вопросы, на которые следовало ответить письменно; ответы должны были засвидетельствовать поддержку владыками церковных реформ. Ясно, что царь мог пойти на такое только потому, что испытывал сомнения в лояльности отцов собора. И его подозрения не были беспочвенны: далеко не все из епископов и архимандритов сочувствовали нововведениям. Даже настоятель его «домашеного» Саввина монастыря Никанор, удалившись будто бы из-за телесной немощи на покой в Соловецкую обитель, встал во главе взбунтовавшейся монастырской братии и открыто отринул новые книги. Кому же тогда оставалось верить, если с ним лицемерил во всем ему обязанный человек?!

Владыки не осмелились возражать государю. По определению В. О. Ключевского, они испугались за свои кафедры: «…Все поняли, что дело не в древнем или новом благочестии, а в том, остаться ли на епископской кафедре без паствы, или пойти с паствой без кафедры»[343]. Но на самом деле далеко не все епископы соглашались с государем из-за страха. В их среде хватало и искренних сторонников нового благочестия, и ярых противников «мятежных» протопопов, осмелившихся покушаться на авторитет епископата. Они не менее государя хотели приструнить бунтарей в рясе и унять церковную смуту.

Большинство представших перед собором расколоучителей, успевших до того вкусить увещевание, раскаялись. Некоторые даже «горько рыдали о своем согрешении» и вызывались всенародно отречься от прежних заблуждений. Устоять и вправду было трудно, если о пагубности заблуждения говорил сам Алексей Михайлович. Столкнувшись с единодушием владык, не устоял даже «столп» правоверия Иоанн Неронов. Известие о его отступничестве более всего опечалит Аввакума, брошенного в Никольском монастыре в «палатку студеную над ледником». Но для Аввакума Богу служить — о себе не «тужить». Его посещают видения — Христос и Богородица с «силами многими», наставляющие: «Не бойся, Аз есмь с тобою!»

Бесстрашный протопоп и не боялся. Он один из немногих, кто отказался оставить «древнее благочестие», за что в мае 1666 года был расстрижен, предан проклятию и отправлен в бесконечное путешествие по монастырским узилищам. Приговор исполнялся над Аввакумом и диаконом Федором в Успенском соборе под бунташные словеса осужденных. «Зело мятежно в обедню ту было», — признавался позднее расстриженный протопоп.

Впрочем, в отношении к раскаявшимся русские иерархи были непривычно мягки: скорее, их более волновало достижение «церковного благочиния» и сохранение единства, нежели категоричное осуждение старого обряда. Осуществленная Никоном правка книг признавалась правильной. Знамение советовалось трехперстное. Однако относительно старых книг не прозвучало ни проклятия, ни даже осуждения. Прежнее, при Никоне, объявление старых книг и обрядов еретическими, было тактично обойдено и забыто. Лишь громогласно упорствующим грозили сначала наказанием духовным, а затем, если и оно не образумит, — «телесным озлоблением».

Возможно, путь примирения, начертанный отцами собора, смог, если не совсем погасить, то, по крайней мере, утишить пламя разгоравшейся распри. Ведь для его одоления нужны были не только четкие и ясные вопросы, но и милосердие, увещевание и терпение. Но последнего, с появлением в Москве в связи с судом над Никоном греков, как раз и стало катастрофически не хватать. Чувствуя заинтересованность, а значит, и зависимость царской власти, греческое духовенство не упустило случая подчеркнуть свое превосходство. Для чего поспешило заговорить языком угроз и безнадежно испортило все дело.

Разумеется, было бы слишком просто обвинить в решительном разрыве одних только греков. Но ясно, что они более, чем русские участники собора, были склонны к осуждению старых обрядов и авторитетов, включая и авторитет уже более века почитаемого Стоглавого собора. В итоге там, где требовались терапия и лекарство, засверкал хирургический нож!

По окончании суда над Никоном и избрании Иоасафа на патриарший престол русское и греческое духовенство вновь обратилось к раскольникам. По точному замечанию историка церкви А. В. Карташева, все дело старообрядческой оппозиции греками было представлено «как националистическая вражда части русских ко всему греческому»[344]. Стараниями греков старые обряды были признаны еретическими. Их использование по неведению еще могло быть прощено. Но по «разоблачении» и соборном осуждении придерживаться обряда стало непозволительно.

Были осуждены и преданы анафеме не только старые русские обряды. Неправой была признана русская церковная старина, подкрепленная и закрепленная решениями прежних церковных соборов. Отцы Стоглава, писавшие «о знамении честного креста», о сугубой аллилуйе, с легкой руки греков, превратились в невежд: «Еже писано нерассудно простотою и невежеством»[345]. Понятно, для чего это было сделано: в аргументации староверов ссылка на соборное освящение церковной старины была наиважнейшей.

Соборное осуждение прозвучало как пощечина. Вознегодовали все ревнители древнего благочестия. И те, кто успел покаяться и принять умеренно-примиренческую позицию русских иерархов, и те, кто этого не стал делать. Ведомый греками собор 1667 года в одночасье разрушил все то, что было достигнуто с таким трудом на прежнем соборе.

Греки торжествовали. Продиктованная ими приписка: «да творят по чину восточной церкви», появившаяся напротив многих статей соборного приговора, на самом деле вполне могла стать эпиграфом ко всему документу. Отныне от перстосложения до покроя ряс — все надо было делать и носить по-гречески, а кто против — «да будет отлучен»!

Собор положил конец всяким надеждам на угасание церковной распри. Отлучив старообрядца, «яко еретика и непокорника», собор втянул в конфликт светскую власть. Церковь прокляла, государство — по положению и обязанности — прибегло к «градским казням», которые тотчас же в глазах народа наделили отлученных мученическими венцами. Это кинуло в объятие раскола сотни и тысячи людей. Староверы, решительно и бесповоротно порвавшие с церковью, с таким шумом хлопнули дверью, что сотряслось все здание.

Едва ли участники собора 1666–1667 годов могли предугадать ужасные последствия своих решений. Но вольно или невольно они оказались повинны в них. Повинен оказался и Алексей Михайлович. Подчеркнуто отстранившись — то дела церковные, — он, тем не менее, во многом приуготовил именно такое трагическое разрешение конфликта. Царь, столь нуждавшийся в поддержке греков в деле Никона, настолько доверился им, что поневоле придал им вес чрезвычайный. В итоге чуждое восточным архиереям дело об обряде и правке, дело по сути своей глубоко национальное, задевающее самую сердцевину российского самосознания, было отдано на их суд. Конечно, с формальной стороны русские иерархи выносили приговор вместе с греками. Но трудно было протестовать, даже высказывать какие-то сомнения, если перед началом собора Алексей Михайлович заставил всех письменно признать авторитет приехавших патриархов. А последнее слово как раз и оставалось за ними. Да и посредничали между Вселенскими владыками и русскими архиереями — переводили с греческого на русский и с русского на греческий — те же греки: Паисий Лигарид и архимандрит Афонского Иверского монастыря Дионисий. Сочинение последнего против старообрядчества, как выяснилось по сличении текстов специалистами, легло в основу постановления собора 1667 года. При этом, разгромив невежество русских, Дионисий предложил взамен столь же произвольную и далекую от истины концепцию. «Его трактат, — замечает А. В. Карташев, — является таким же дипломом на историческое невежество, как и у его противников»[346]. В этих условиях так и не раздались трезвые, ответственные голоса, призывающие к осторожности и умеренности. Русский епископат не решился отстаивать свой же собственный приговор, прозвучавший несколькими месяцами ранее.

Алексей же Михайлович довольствовался тем, что греки, объявив о прежнем «помрачении» московского духовенства, признали, что при нем «сия земля великороссийская просвещатися паки нача и в православие вправлятися».

Что ни говори, но Тишайший плохо выдерживал испытание лестью!

Суровые наказания последовали за соборным заклятием очень скоро. Уже в середине июля 1667 года самых упорствующих — попа Лазаря и инока Епифания, успевших до того «совершенно покаяться», а затем от того покаяния «придти в ужас», церковные власти выдали «градскому суду». В конце августа им обоим резали языки и вместе с сибирским священником Никифором и протопопом Аввакумом отправили в Пустозерск. Неистовому протопопу и здесь «повезло»: царь все еще питал слабость к красноречивому проповеднику и избавил его от клещей и топора палача.