Суд

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

Суд

Отказ Константинопольского и Иерусалимского патриархов участвовать в соборном суде над Никоном сильно осложнил дело. Первоначально даже казалось, что царь натолкнулся на неодолимое препятствия. Но не зря староверы шептались о «шатаниях» греков не только в вере. Охотников снискать московские милостыни нашлось с избытком, и отказ одних лишь разохотил других, ранее обойденных и не званых. Посланный в поисках судей иеродиакон Мелентий оказался счастливее своих предшественников. Он уговорил отправиться в Москву Александрийского патриарха Паисия и Антиохийского патриарха Макария.

Правда, Мелентий, согласно наказу, не осмелился прямо говорить патриархам, для чего их столь настойчиво зазывают в Москву. Опасались, что известное всем грекофильство Никона и осторожная позиция Константинопольского и Иерусалимского первосвятителей могут остудить намерение Макария и Паисия. Звали восточных патриархов, по формулировке самого царя, «для умирения церкви».

Остается неизвестным, насколько были в курсе предстоящего им дела приезжие архиереи. Судя по их дальнейшему поведению, они о многом догадывались и взялись за осуждение Никона вполне сознательно, побуждаемые главным образом не медовыми разговорами красноречивого иеродиакона, а надеждами на особую царскую благодарность. Последнее для обоих патриархов было немаловажно. Оба давно лишились кафедр и пребывали в положении «бесприходных попов». Заметим, что уже во время суда Паисий ставил в заслугу себе и Макарию, что пришли они «в царствующий град Москву не для какой-либо милостыни или нужды, а по твоей царской грамоте, что патриарх Никон оставил соборную церковь… и потому русская церковь вдовствует 9 лет». Заявление это, однако, было сделано, что называется, задним числом и свидетельствовало скорее не о бескорыстии патриархов, а об их ловкости и умении подстраиваться под настроение Алексея Михайловича. Что же касается «бескорыстия» судей, то оно обошлось казне чуть ли не в 200 тысяч рублей на каждого. Именно в такую сумму были оценены услуги патриархов[322]. К этому стоит добавить содержание остальных греков, съехавшихся на собор и составивших почти половину его участников.

Известие Мелентия о скором приезде патриархов вызвало в Москве вздох облегчения и одновременно — настоящий переполох. Ввиду предстоящего суда патриархов следовало встретить с особым почетом. С другой стороны, нельзя было допустить к ним никоновских «доброхотов» — всю информацию о конфликте следовало скармливать судьям-патриархам из нужных рук. Словом, патриархов предстояло «посадить» в клетку, но в клетку невидимую и, главное, золотую.

Гости добирались в столицу через Астрахань. Местным воеводам и астраханскому архиепископу были направлены специальные наказы, главная мысль которых: «во всем быта опасну и бережну» с патриархами. Особенно деликатная роль отводилась архиепископу Иосифу. Последний, немало претерпевший от Никона, уже участвовал в суде 1660 года. Теперь, в канун нового суда, ему предстояло первому принять, расположить и сопровождать в столицу главных судей. Должно быть, архиерей чувствовал себя не особенно уверенно. В случае неудачи ему вполне могли бросить обвинение, что он что-то просмотрел. Это «что-то» в силу своей неопределенности более всего путало Иосифа и возбуждало рвение необычайное.

Все, однако, закончилось благополучно, и через Астрахань патриархи проследовали без инцидентов. Впрочем, вздохнувший с облегчением Иосиф и не подозревал, что эта, казалось бы, благополучно завершившаяся история еще отзовется в будущем. Вскоре ему придется принимать в своих архиерейских палатах Степана Разина. Грозный атаман руку на семидесятитрехлетнего владыку поднять тогда не осмелился. Но участие в суде над Никоном — «снимал… с Никона патриарха сан» — разинцы ему попомнили и позднее, по «совокупности преступлений», замучили Иосифа до смерти.

Царский наказ Иосифу более походил на посольский наказ, чем на наставление архиепископу: «…И будет они, патриархи, учнут тебя спрашивать, для каких дел к Москве быть им велено, и ты бы им говорил, что Астрахань от Москвы удалена, и для каких дел указано им быть, про то ты не ведаешь». Впрочем, вкладывая в уста архиепископа эту ложь, в Москве ощущали известную неловкость — получалось уж слишком бесхитростно и несолидно. Потому Иосифу предстояло к этому географическому экскурсу об удаленности Астрахани прибавить доверительно и как бы от себя: «А чаешь де ты того, что велено им быть для того: как бывший патриарх Никон с патриаршества сшел и для иных великих церковных дел. А будет, что и иное небольшое доведетца с ними поговорить, и ты бы говорил, будто от кого что слышал, а не собою»[323].

Поездка патриархов по Волге в столицу была выдержена царем в том же духе. Присланные для обережения высоких гостей приставы старались ограничить контакты патриархов с местными священниками. Особенно строги они были в отношении возможных письменных пересылок с Никоном и его сторонниками. В связи с этим решено было подкупить людей из свиты, чтобы те на случай оплошности охраны тотчас предупредили и перехватили ответ. Мелентию, которому была отведена роль вербовщика в свите патриархов, было отправлено 100 золотых — 30 себе на жалованье и 70 для «промыслу» — подкупа. Высокое доверие, каким одарил царь иеродиакона, назвав его «нашим другом и приятелем», предстояло отрабатывать.

В середине октября патриархи подъезжали уже к Владимиру. Встречать их царь отрядил своего «верного раба» Артамона Матвеева.

Выбор Артамона Сергеевича — еще одно свидетельство того, насколько был обеспокоен Алексей Михайлович. «Отрывал» он от себя Артамона обыкновенно не просто для дел доверительных, но требующих большого ума и дипломатического такта. В конце концов, верных людей у царя было много, а вот ловких — наперечет. И первый среди этих немногих — Матвеев. Ему было поручено «проведывать… не явным обычаем», имели ли приезжие патриархи какие-то инструкции относительно Никона от прочих вселенских патриархов. Поскольку с приближением к столице возрастала опасность ссылок с людьми Никона, Артамону приказано было не оставлять гостей ни на миг без присмотра. Даже к благословению воевод и знатных людей он должен был «пускать при себе, а без себя никому к патриархом ходить не велеть». Расторопный Матвеев вполне справился с порученным делом. Возможно, в этом ему помогли сами патриархи, давно смекнувшие, что от них хотят.

Макарий и Паисий, ступив на московскую землю, повели себя так, будто не сомневались в близком падении Никона. Вопреки правилам, они уже по дороге стали наводить «порядок» — судить духовенство и распоряжаться в чужой епархии. Едва ли они решились бы на подобное, имея намерение защищать опального патриарха или, по крайней мере, разобраться в тяжбе. Вообще, они составили о себе высокое мнение, будучи уверенными, что Алексей Михайлович призвал их «ко исправлению Христове церкви», и толкуя это не только в смысле каноническом, но и чисто дисциплинарном — как наведение порядка и чистоты. Вряд ли такое поведение пришлось по сердцу русским иерархам и самому государю. Однако поневоле приходилось терпеть: то было еще одно свидетельство всей пагубности «сиротства» русской церкви, на которую ее обрек упрямый Никон.

2 ноября 1666 года Макарий и Паисий добрались наконец до Москвы. Встречали их с большим почетом и поместили в Кремле, на подворье Кирилло-Белозерского монастыря. Два дня спустя их принял царь. В Грановитой палате было устроено угощение, во время которого патриархи сидели за одним столом с государем. Столование окончилось царскими подарками гостям.

5 ноября патриархи вновь были призваны к Алексею Михайловичу и оставались наедине с ним около четырех часов. Не трудно догадаться, о чем шла речь. Да и важна ли она была? По крайней мере для Алексея Михайловича, давно уже всё решившего? Скорее всего, царя интересовала не сама беседа, а намерения главных судей — готовы ли те стать на его сторону? Не станут ли защищать Никона?

Встреча рассеяла последние сомнения. 7 ноября в царской Столовой избе открылся Поместный собор. Главным обвинителем выступил сам Алексей Михайлович. Он говорил о «самовольном отшествии с патриаршего престола» Никона. Приезжим патриархам-судьям была передана «сказка» с исчислением вин патриарха и выписка из церковных правил. Формально патриархам нужно было время для знакомства с документами, которые к тому же надлежало еще перевести. Царь предложил толмачами Крутицкого митрополита Павла и Рязанского архиепископа Илариона. Паисий и Макарий попросили в помощь одноязычного с ними Паисия Лигарида[324]. Расторопный грек хорошо знал, чем можно было особенно раззадорить судей. Лигарид напомнил о намерении Никона добиться первенства среди Вселенских патриархов, поднявшись выше не только Антиохийского и Александрийского, но и Иерусалимского и Константинопольского патриархов. Для Паисия и Макария такое намерение было как нож в сердце. Оба изъявили горячее желание соборно испросить с Никона отчета за его прегрешения.

В ноябре, по мере знакомства патриархов с обвинением, прошло еще несколько заседаний. Итог их — грамота к Никону о его явке на суд. Тогда же перед участниками Поместного собора был оглашен свиток с «Ответами четырех вселенских патриархов». То были ответы восточных архипастырей по 25 вопросам, поставленным, по одной из версий, Алексеем Михайловичем перед константинопольским патриархом. Тишайший, конечно, предпочел бы, чтобы патриархи появились в Москве. Но и «Ответы» оказались весьма кстати, поскольку вопрос о взаимоотношении церковной и светской властей разрешался в документе так, как того хотелось Алексею Михайловичу. Нанося удар по теократическим поползновениям Никона, «Ответы» превращались в один из главных документов, осуждающих опального иерарха[325]. Не случайно последний с момента появления свитка в Москве — его привезли еще в мае 1664 года — объявил подписи на «Ответах» подложными.

В канун открытия суда патриархи, церковные власти и бояре единодушно признали виновность Никона. Было оговорено и наказание — отлучение от патриаршества. Так что если у Алексея Михайловича оставались какие-то смутные опасения относительно исхода суда, то теперь он мог успокоиться. Разбирательство еще не началось, а Никон уже был по сути осужден[326].

Самого Никона привезли в Кремль ночью. Время выбрали с умыслом: обратившись в гонимого, патриарх стал страдальцем и скоро снискал сочувствие. То было прямое следствие глубокого недоверия земщины к власти, которая в сознании народа всегда преследовала безвинного. Не случайно пять лет спустя рядом с казачьими стругами Разина будет плыть черный струг с якобы примкнувшим к казакам гонителем двуперстного знамения Никоном. И это при том, что в казачьих ватагах была масса староверов! Но по народной логике, обиженные обязательно должны были стекаться к обиженным, как талые воды в ручьи и речки.

Перед Троицкими воротами поезд с опальным архипастырем был остановлен. При свете фонарей обыскали сани и наскоро опросили сопровождавших людей. Все лишнее, а лишним посчитали даже захваченную из монастыря снедь, отобрали: строптивому гордецу хотели напомнить, за кем сила… Впрочем, в подленькой мести проглядывается вся мера того страха и ненависти, которые испытывали перед почти поверженным Никоном его неутомимые гонители.

Никона поместили на Архангельском подворье близ Никольских ворот. Вокруг была поставлена многочисленная стража с крепким наказом не только никого не пускать, но и никого не выпускать со двора. Сами Никольские ворота приказано было на время суда затворить. Но и этих мер безопасности показалось мало. На всякий случай был разобран деревянный мост через ров при Никольских воротах.

Очень скоро на Архангельском подворье стала ощущаться нехватка в продуктах. Тогда Никон вышел к стрелецким сотникам и объявил о голодной смерти, которая ждет его и его спутников. Об этом донесли Алексею Михайловичу. Тотчас было приказано отпустить припасы с Сытного и Кормового дворов. Но когда телеги подкатили к воротам подворья, Никон завернул их, объявив, что «лучше зелие есть (то есть травы. — И.А.) с любовию, нежели тельца упитанного с враждою». Взамен он попросил разрешения свободно выходить со двора его людям в съестные ряды. Согласие было получено, но весь инцидент, лишний раз напомнивший о неуступчивости владыки, должен был сильно уязвить Алексея Михайловича. Несомненно, посылая возы с питьем и угощением, царь руководствовался лучшими чувствами.

Предание гласит, что подворье близ Никольских ворот было выбрано для постоя Никона не случайно. Рядом, за стеной, располагался Земский двор с тюремным острогом, откуда до келий будто бы непрерывно доносились стоны и вопли истязуемых. В ночь накануне суда здесь якобы пытали келейника патриарха Ивана Шушерина, бывшего в курсе всех тайн опального архипастыря. Можно лишь гадать, насколько домысел о выборе места постоя соответствует действительности. Во всяком случае, такое было вполне в духе времени и в масштабах личности некоторых бояр, люто ненавидевших патриарха. Но надо знать Никона, которому было чем труднее, тем лучше. В обстановке всеобщей вражды, мелочного преследования и повсеместного отступничества, он ощущал себя раннехристианским мучеником. Из мученичества черпал он нравственные силы для противостояния. Не случайно Шушерин позднее вложил в уста Никона слова, сказанные им в связи с решением Собора отобрать у него предносимый патриарший крест: «Да будет воля Господня. Если дадут приказ отобрать нашу последнюю одежду… мы не подлежим за это порицанию, но пострадаем с радостию, страдая за имя Господне»[327].

С таким настроением вступил он на сцену, где разыгрывалось последнее действие его тяжбы с Алексеем Михайловичем.

Суд над Никоном начался 1 декабря в третьем часу дня в царской Столовой палате. Присутствовало 29 архипастырей, из которых 12 были иноземными православными архиереями. Напрасно Никон ожидал, что последние, помня о его всегдашней приязни к грекам, станут на его сторону. Напротив, греки оказались более лояльными к интересам светской власти, чем русские архиереи. Не приходилось ожидать Никону ничего хорошего и от своих. Шестеро из них заняли епископские кафедры после 1658 года и всецело ориентировались на настроение царя. Четверо из восьми епископов никонианского поставления ненавидели бывшего патриарха и горели желанием поквитаться с ним за нанесенные обиды. То были Иосиф Астраханский, Иоасаф Тверской, Иларион Рязанский и Александр Вятский. Остальные, если и испытывали какое-то сочувствие к Никону или колебались относительно каноничности суда, слишком хорошо знали, чего хочет царь. Поневоле приходилось выбирать между молчанием и опалой, которая неминуема должна была последовать за заступничеством.

Самого Никона повезли на суд в простых, не по патриаршему чину, санях. У Успенского собора Никон велел остановиться — хотел зайти в храм помолиться. Но едва он сделал несколько шагов, как двери затворились! Памятуя о прежнем, власти так боялись какой-нибудь непредсказуемой выходки Никона, что хотели перестраховаться и предусмотреть все возможное: и в храмы не пускать, и от людей отвести, и стонами наказуемых испугать!

Удел романистов — предполагать, что пережил и о чем думал Никон, стоя перед закрытыми дверями соборной церкви. Зато подлинно известно, что он сделал: вернулся к саням и подъехал к палате, настояв, чтобы его простые сани поставили рядом с богато изукрашенными патриаршими. Никон берег высоту своего сана и ни в чем не желал уступать судьям. Поднявшись по лестнице, Никон двинулся в Столовую палату.

Здесь-то и выяснилось, что стремившиеся все предусмотреть устроители суда не учли очень важного: как встречать Никона? Пока обсуждали, двери затворили и Никона не пускали. Решено было встречать патриарха сидя. Но Никон шествовал по Кремлю с выносным крестом[328], тем самым, который дал повод обвинить патриарха в подражании «латынянам». А крест несли первым! Можно лишь догадываться, какой получилась эта немая сцена: крест, Никон, оцепенение сидящих судей — и тяжелая пауза. Крест заставил всех подняться. И первым это сделал царь.

Вошедший Никон поклонился — трижды Алексею Михайловичу, дважды патриархам и в обе стороны — боярам и духовенству. Вольно или невольно, но начало осталось за ним — его встретили как патриарха. Может быть, поэтому судьи поспешили ему напомнить, какой он для них патриарх: Никону было предложено сесть не вровень с греками-патриархами, а особо и ниже. Никон ответил с достоинством: «Места, где бы мне сесть, я здесь не вижу, а с собой не принес». И остался стоять. И простоял все заседание — десять часов!

Первым и главным обвинителем выступил Алексей Михайлович. Это можно рассматривать как угодно: как желание придать нужную тональность суду или в качестве поддержки колеблющихся. Но явственно ощутимо подспудное нетерпение царя, его стремление немедленно освободиться от непомерной тяжести затянувшегося дела. Для него тяжба с Никоном при всех ее изворотах — душевная рана, разрыв с некогда близким и почитаемым человеком. Воистину, то была извечная трагедия обманутого доверия: он его нашел, приблизил и возвысил в надежде обрести опору. А столкнулся с непониманием, гордыней и неблагодарностью. Так, или по крайней мере близко к тому, истолковывал для себя происшедшее Алексей Михайлович.

Обвинения, брошенные государем, не были новы. Все они прозвучали в прежних нападках на Никона. Новое было разве в добавлениях о последних, самых «свежих» проступках патриарха против государя да в самом обвинителе. До сих пор царь общался с Никоном через посредников. Теперь, подчеркивая значимость происходящего, вышел на первый план. Смотрелось это внушительно и грозно, хотя и без некоторого неудобства: великий государь обвинял; бывший великий государь и патриарх Никон, стоя, ответствовал; греки-патриархи, возведенные в результате распри на роль третейских судей, сидя, слушали. Получалось, как в давние времена — ученики-русские и учителя-греки.

Царь говорил о самовольном оставлении патриаршества Никоном, когда тот, «никем не гоним», отрекся от своего сана. Никон, отвечая, в очередной раз упомянул об инциденте во время встречи грузинского царевича. Судьи стали выспрашивать присутствующих архиереев, как была дело. Те подтвердили, что от великого государя Никону никаких обид не было. «Я об обиде не говорю, я говорю о государевом гневе», — поправился Никон, подчеркнув, что это не одно и то же. Но Макарий и Паисий не стали вдаваться в тонкости. Они вполне усвоили аргументацию противников патриарха и объявили, что, оставив престол беспричинно, Никон тем самым отрекся и от патриаршества.

Главный обвинитель напомнил Никону о его обещании навечно оставить кафедру и об анафеме. Мы помним, в защите Никона этот момент был один из самых уязвимых. Никон от заклятия отрекался, прибавив в свою пользу новый аргумент: уходя, он забрал с собой архиерейскую мантию. Следовательно, об оставлении патриаршества не помышлял: «То де на меня затеяли».

Далее Алексей Михайлович заговорил о вещах, особенно его задевших. Царь упомянул о письмах Никона к восточным патриархам, в которых на него, царя, были возведены «многия безчестья и укоризны». Судьи-патриархи про то задали вопрос Никону. «Что де в грамотках писано, то и писано, а стоял де за церковные догматы», — лаконично отвечал тот. Тогда царь потребовал спросить, в какие он, царь, в нарушение правил, «вступался во архиерейские дела». Никон уклонился от прямого ответа: писал ли о том Константинопольскому патриарху Дионисию, того не упомнит, а про примеры нарушения его архиерейских прав вообще промолчал.

Патриарх признал, что гонений на него не было и от государя никто не приходил и не требовал оставить патриаршества. Гнев же был: обидели его человека, а удовлетворение не дали. Хитрово тут же объявил, что ударил патриаршего человека не узнавши, за проступок же просил у патриарха прощения и тот его простил. И вновь собор единодушно пришел к мнению, что Никон ушел с патриаршества не от обиды, а по собственному соизволению, беспричинно, «с сердца». Формула эта юридически звучит достаточно беспомощно, но зато какое точное психологическое попадание! Патриарх в самом деле многое делал «с сердца» и уже потом — «с ума». Для многих сидевших в Столовой палате, этот тезис был безусловен и не требовал расшифровки — они успели вдоволь натерпеться от вспыльчивого и крутого норова обвиняемого.

Тяжким стало новое обвинение Никона в том, что всех православных христиан он объявил отступниками и еретиками, от соборной церкви отлучившимися. Никон разъяснил, что имел в виду одного своего недруга, Паисия Лигарида, который носит свой сан незаконно. «Я его за митрополита не почитаю, у него и ставленныя грамоты нет», — прибавил он[329].

Разъяснение Никона не было признано основательным. Объявили, что Никон возвел на всех православных «великие укоризны и неправды». Тут же выставлено было требование патриархам: учинить по этому тяжкому обвинению приговор «по правилам святых апостолов и святых отец».

Никон не стал доказывать предвзятость истолкования своих слов. Хотя сразу понял, какую вину пытаются теперь прибавить к его проступкам. Но сил пока хватило лишь на то, чтобы бросить упрек Алексею Михайловичу: если бы ты Бога боялся, ты бы со мной так не поступал!

Не в натуре опального патриарха было оправдываться, хотя, возможно, переступал он порог Столовой палаты лишь с этим желанием. Но слишком тяжелы были предъявленные ему вины и слишком обидны уколы, чтобы вынести такое: патриарх в конце концов не утерпел и сам перешел в наступление. Он объявил, что ныне на Москве, вопреки святым правилам, всякий церковный чин ставится по царскому указу; по указу же собираются соборы, судят и осуждают духовных. В речах Никона царь представлен узурпатором, присвоившим себе то, что никогда ему не принадлежало, — управление церковью. Это и было, собственно, раскрытие тезиса о том, что второй Романов стал «вступаться» в церковные дела. Алексей Михайлович был задет. И ответствовал: все то делалось в период междупатриаршества. А кто создал его? И чья, выходит, вина и чье своеволие?

Никону пришлось отвечать и на множество других, больших и мелких обвинений, включая пресловутый эпизод с собачкой боярина Стрешнева, выученной изображать патриарха и подавать лапу для «благословления», за что Никон проклял царского родственника. Было признано, что сделано то опальным патриархом «напрасно, без собору».

На второе заседание Собора Никона не пригласили. А между тем он был обвинен в клевете — будто бы заявил, что все жители Московского государства, начиная с государя, склонились к латинству и от православия отстали. Обвинители, ударив челом восточным патриархам, просили от такого тяжкого поклепа их «очистить», а Никона осудить. Восточные патриархи объявили, что на Москве они повсюду видят истинную православную веру, потому Никон — пастырь, позорящий свое стадо, и за такую злую клевету достоин суда и самого тяжкого осуждения.

Затем принесены были грамоты Никона, где тот подписывался, как «бывший патриарх». Эта подпись Никона уже давно стала одним из доказательств его добровольного отречения от патриаршества. Никон в свое время выдвинул достаточно надуманное опровержение собственной неосмотрительности. Он, мол, имел в виду не отречение, а утверждение, что «царь не почитает его патриархом». Но в отсутствие обвиняемого никто, естественно, не вспомнил о его разъяснении. Затем обвинением была предъявлена другая грамотка с протестом Никона по поводу участия митрополита Питирима в шествии на осляти. В ней «бывший патриарх» вновь подписывался как патриарх действующий. Главные судьи развели руками: если Никон так изменчив, то в чем ему вообще можно верить?

Алексей Михайлович, все еще не остывший от обиды, заметил, что в его грамотах никаких оскорбительных слов для бывшего патриарха нет и никогда не было, тогда как тот в писании Константинопольскому патриарху возвел на него «многие бесчестные и укорительные слова и причел к римскому костелу». Патриархи посочувствовали царю и поспешили успокоить его: Никон писал так, «чаючи, что все таковы, как он сам». В итоге были признаны «многие лжи» Никона и сделан глубокомысленный вывод, что выслушивать бывшего патриарха вообще нет особой надобности. С такой формулой по нашим понятиям суд обращался в судилище. Но на самом деле церковный суд вовсе не требовал присутствия обвиняемого. Формальная сторона и здесь не была нарушена. Что же касается существа дела, то Никон, как мы знаем, был осужден еще до начала суда.

На следующем заседании, которое состоялось 5 декабря в присутствии Никона, патриархи признали его виновным в своевольном и беспричинном уходе с кафедры, после чего стали читать специально подобранные правила, дающие канонические основания для осуждения патриарха. Когда дошли до правила: «Кто покинет престол волею без навета и тому впредь не быть на престоле», Никон взорвался и обрушился на своих судей: правила эти не апостольские, не вселенских и поместных соборов, отчего он их и не признает. Поднаторевшие в обвинениях патриархи тут же переспросили: «Так ты не принимаешь как канонический этот наш собор, который утвержден против тебя четырьмя патриархами?» «Эти писания не лучше старых бабьих сказок, ибо приводят поддельные каноны», — парировал Никон[330]. Тогда Крутицкий митрополит Павел негодующе заметил, что эти правила признает русская церковь. Никон вновь возразил: таких правил в русской Кормчей книге нет, «а греческие де правила не прямые, те де правила патриархи от себя учинили, а не из правил. После вселенских соборов все де враки, а печатали де те правила еретики, а я де не отрекался от престола, то де на него затеяли».

Жаль, что на суде отсутствовали расколоучителя. Всей душой ненавидя Никона, они бы наверняка поддержали его в этом вопросе. По сути, Никон прибегнул к их аргументации, поставив под сомнение благочестие греков. Больше того, он поступил алогично, прямо противоположно тому, что провозглашал ранее о греческой церкви. Но было ли травимому, разгневанному Никону до какой-то логики? Он защищался. Иногда — и чаще — стараясь сохранить достоинство и авторитет богословской аргументации, иногда — реже — как мог, более раздражением и обидой, чем разумом. Однако оказавшись перед сонмом греческих иерархов-судей, людей в вере некрепких и непостоянных, совсем еще недавно заискивавших перед ним и кормившихся из его рук, Никон испытывал глубокое возмущение. Кто судим и кто судьи?! Такие судьи выводили бывшего патриарха из равновесия.

Впрочем, Никон редко безмолвствовал. Защищаясь, он часто переходил в наступление. Так, он неожиданно напомнил Алексею Михайловичу, что во время Московского бунта 1648 года тот «сам неправду свидетельствовал, а я де (не) устрашась, пошел против твоего государева гнева». Смысл фразы понятен в контексте предшествующего: Никон напоминал, что стоял за правду даже тогда, когда пошатнулся царь, принявший «проклятую книгу» — Соборное Уложение.

Уязвленный Алексей Михайлович тут же заявил, что Никон такими словами его бесчестит: бунтом, мол, к нему никто «не прихаживал, а что де приходили земские люди, и то де не на него, великого государя; приходили бить челом ему, государю, об обидах». Парируя выпад Никона, царь лукавил и говорил полуправду. Действительно, били челом не на него (любопытно, однако, признание возможности самого такого прецедента — бить челом на царя), а на боярина Морозова. Однако принимал он земских людей, как известно, не по своей воле, а под давлением взбунтовавшихся москвичей вкупе со стрельцами. Но лукавил, в конце концов, и Никон, вовсе не безупречный в своем поведении в эти смутные месяцы. Он, между прочим, ни словом не обмолвился против Уложенной книги. За что заслужил справедливый упрек от своих противников, осмелившихся бросить ему в лицо это обвинение еще в годы патриаршего величия: «А се ты укоряешь новоуложенную книгу и посохом ея попираешь и называешь ее недоброю; а ты и руку приложил, когда ее строили; и ты в те поры называл ее доброю. А как руку приложил для земного страха, так ныне ты на соборе дерзаешь, потому что государь тебе волю дал»[331].

Понятно, что в декабре 1666 года никто не собирался восстанавливать истину. Зато все присутствующие дружно стали пенять Никону, как он осмелился такие «непристойныя слова говорить и великого государя безчестить».

На последнем заседании был затронут вопрос о праве патриархов судить Никона. Последний, как известно, признавал суд лишь всех вселенских патриархов. По указанию Алексея Михайловича было предъявлено письмо о царской и патриаршей власти, подписанное восточными патриархами. В интерпретации судей это означало, что Иерусалимский и Константинопольский патриархи дали согласие на приход в Москву Паисия и Макария для суда над ним, Никоном. Никон отвечал неопределенно: руки (то есть подписи) их не знает. На соборе, в присутствии государя, сомнение в подлинности патриарших подписей звучало как издевательство. Первым подал голос Макарий, объявивший, что подписи настоящие. «Широк де ты здесь, а как де ответ дашь пред Константинопольским патриархом?» — не без иронии парировал Никон, который с ходу уловил подмену: общие рассуждения о светской и духовной властях вовсе не значили согласия Константинопольского патриарха на суд.

Выпад Никона вызвал взрыв возмущения. Со всех сторон посыпались упреки, более рассчитанные на царя (пусть приметит старание), чем на Никона: как он не боится Бога, великого государя и патриархов? Как смеет называть истину ложью?! Тут к месту вспомнили о патриаршем выносном кресте и решили навсегда отобрать его — то де заимствовано у «латыников»[332].

Рассказывают, что во время этого заседания Алексей Михайлович подошел к Никону и тихим голосом стал упрекать его в том, что, отправляясь на суд, тот соборовался и причастился, точно перед смертью. Царь клялся, что у него и в мыслях не было отплатить злом за прежнее добро. «Благочестивый царь, — ответил Никон, — не возлагай на себя таких клятв, поверь, что мне готовят многие беды и скорби».

Царь тогда заговорил о примирении и желании разрушить возникшую вражду. Никон и на это ответил, и ответ этот, пронизанный горькой иронией, многого стоил: «Хорошее дело задумал ты, царь, но знай, что оно не будет совершено тобою, и я должен до конца испытать на себе твой гнев».

Обращение царя кажется неуместным и бестактным. Бестактным в свете того, что произойдет по завершении суда и что, собственно, уже предрешено — «я должен… испытать на себе твой гнев»; неуместным — имея в виду место и время, когда царь завел речь о примирении. Но между тем все было сделано совершенно в духе Тишайшего. Царь в смятении, в душевном нестроении. Для него слишком мучительна ситуация, когда государь и православный человек оказываются как бы порознь. Ведь говоря о примирении, он имел в виду вовсе не прощение Никона: бывший патриарх должен понести наказание по мере своих проступков, и он, как государь, требует и желает этого. Но он же и жаждет христианского примирения и взаимного прощения. Это позднее, когда сознание долга перед Отечеством станет для правителя оправданием любого проступка и даже потеснит библейские заповеди, такое раздвоение уже не станет мучить Романовых. Совесть, усыпленная чувством честно исполненного долга, редко будет напоминать о себе. Но для Тишайшего, человека глубоко и искренне верующего, такое раздвоение томительно. Не случайно до самой своей смерти он станет испрашивать у старца Никона «прощения и разрешения». Никон уступит, лишь узнав о смерти государя. Да и уступка это будет несколько странная, скорее полууступка, полупрошение сквозь слезы и незажившую обиду: «Воля Господня да будет… Подражая учителю своему Христу, повелевшему оставлять грехи ближним, я говорю: Бог да простит покойного»[333].

…Чтение правил и канонов завершилось обращением патриархов к епископам с вопросом о наказании Никона. Спрашивали по отдельности греческих и русских иерархов. Греки объявили, что Никона следует канонически низвергнуть и лишить права совершать службы. Русские епископы, естественно, ответили в том же ключе: «Пусть он будет низвергнут самым полным образом, ибо он виновен во многих винах».

Затем патриархи объявили о низвержении Никона и перечислили его вины: бывший патриарх отрекся от престола без всякой законной причины; Константинопольскому патриарху писал, что русские приложились «к западному костелу» и отступились от православной веры, чем русскую церковь «обругал», всех православных христиан и самого царя обесчестил; соборные правила, по которым судили Никона, он также отверг и называл «враками», чем бесчестил уже вселенских патриархов.

Сильным и едва ли не единственным оружием защиты Никона на суде была ирония. Владел он ею если не виртуозно, то, по крайней мере, мастерски, вызывая своими едкими, саркастическими замечаниями раздражение своих противников. Досталось от него всем: и тем, кто раскрывал рот, и кто помалкивал. Великие ненавистники строптивого владыки, московские бояре, на суде больше молчали. Не только потому, что суд был церковным. Бояре успели столько намутить еще до суда, что теперь не было никакой надобности что-то говорить. Никон, однако, это красноречивое молчание приметил и прошелся по адресу своих гонителей. «Благочестивый государь, — обратился он к царю, — девять лет они готовились к этому дню, а теперь и рта не могут открыть. Прикажи уж им лучше бросать в меня камни, это они скорее могут делать».

Однако объявить Никону о низложении было полдела. Как сформулировать соборное постановление так, чтобы не просто придать ему законный характер, а добиться признания его другими восточными патриархами? Царю пришлось даже накануне объявления приговора в продолжение нескольких часов совещаться с патриархами, чтобы предусмотреть все детали. Будущее показало, что опасения оказались чрезмерными. Константинопольский и Иерусалимский владыки признали решения собора. Но произошло это не в результате изощренной казуистики. Просто, оказавшись перед фактом, восточные патриархи посчитали за благо не ссориться с православным государем, чей гнев мог оказаться для них чувствительным во всех отношениях.

12 декабря в Крестовой палате участниками церковного собора было подписано постановление о низложении Никона. Вины были все те же: бывший патриарх «влагался в дела неприличныя патриаршему достоинству и власти», отчего учинились многие «смути». Далее речь шла о публичном его отречении от патриаршества и самовольном оставлении престола и паствы, о сопротивлении избранию нового архипастыря, клевете на царя и патриархов, об утверждении, будто русская церковь впала в ересь. К приговору были присовокуплены обвинения, «заработанные» Никоном уже на суде — сомнения в правилах, взятых из греческого Номоканона, и оскорбление патриархов.

На церемонии чтения приговора и низложении Никона царя не было. Зато присутствовали присланные им бояре, Одоевский и Салтыков, и все церковные власти. Торжествовали многие, но далеко не все. Архиепископ Симон Вологодский, сказавшись больным, попытался уклониться от сомнительной чести. Но даже с таким робким нарушением «единодушия» царь не захотел согласиться. Архиепископа принесли на носилках в церковь Благовещания, где проходила церемония, и положили в углу — плакать.

Приговор прочли сначала на греческом, затем на русском языках. Александрийский патриарх собственноручно снял с Никона клобук и панагию: «А иже кто от ныне дерзнет именовати его патриархом, да будет повинен во епитимиях святых отец»[334].

Никон встретил приговор с редким достоинством. По описанию Шушерина, он не молчал и бросал своим судьям грозные обвинения. Жезл пастырский, напоминал бывший патриарх, получил он не по домогательству, но по желанию и слезному молению бесчисленного народа. Никон не признавал ни суда над собой, ни самих патриархов-судей — по его определению пришельцев и наемников. Если они творят справедливое дело, то почему тайно? — вопрошал он. Где государь и народ? Пойдемте в собор, где он принимал сан, снимите его прилюдно, на глазах тех, при ком он возводился в патриаршее достояние! Ему меланхолично отвечали: там или здесь — все едино, «а что государя здесь нет, в том воля его царского величества»[335].

В заключение патриархи прочитали низложенному владыке поучение: отныне Никону предлагалось жить тихо и немятежно, патриархом не называться и не писаться — но вечно каяться в своих прегрешениях. Надо было знать Никона, чтобы сказать ему такое: он взорвался, нашел слова, полные сарказма: знаю и сам, как жить, а они бы лучше с клобука жемчуг и панагию между собой разделили…

Никону не нужно было искать причин своего падения. А ведь он знал безошибочное отечественное средство существования во власти, рецепт патриаршества до смертного часа. «Отчего это приключилось с тобой?» — задавался он позднее скорбным вопросом к самому себе и сам же находил правильный ответ: надо было только не говорить правды и не терять дружбы — «если бы ты вечерял с ними за роскошными трапезами, то этого не случилось с тобой»[336].

Кто скажет, что Никон был не прав?

Какие чувства обуревали Алексея Михайловича во время и после суда над Никоном?

Судя по поступкам, Тишайший, признавая свою правоту в главном, не мог забыть о собственном лукавстве. Чего только стоило утверждение, что он не держал гнева на патриарха в канун их разрыва и не являлся на патриаршие литургии за недосугом! Здесь всё всем, в том числе и царю, было ясно, хотя современники, приняв условия игры, послушно поддакивали. Легко было царю заставить говорить нужное других, но как обмануть себя?

В иные минуты Алексей Михайлович как будто готов был защитить бывшего «собинного друга». Когда выведенный из себя Мстиславский епископ Мефодий замахнулся на Никона, царь пришел в негодование. Это не ускользнуло от внимания присутствующих. Наступило замешательство, которым тотчас воспользовался Никон: «Девять лет приготовляли то, в чем хотели обвинить меня, и никто не может вымолвить ни слова, никто не отверзает уст», — торжествующе произнес он.

Нельзя не обратить внимание еще на одно обстоятельство, подчеркнутое таким исследователем и поклонником опального патриарха, как М. В. Зызыкин. На суде не было произнесено ни одного слова о том, что Никон вознамерился утеснить власть царскую. Патриарх обвинялся в самовольном оставлении престола, в превышении полномочий, оскорблении царя, патриархов и всех православных христиан, в отрицании «греческих правил». Но о вине, которая затем станет фигурировать во всех учебниках и книгах как главная, — молчок! М. И. Зызыкин объясняет это тем, что власти просто не решились на такое, поскольку понимали, что Никон вмешивался в государственные дела настолько, насколько сам царь позволял и привлекал его[337]. Но вероятнее иное объяснение. Царь, по-видимому, счел нецелесообразным выносить подобное обвинение на церковный суд. С лихвой хватало того, что было выдвинуто против патриарха. Да и тема была слишком острая, чтобы раздувать ее.

Сыграла свою роль и «чувствительность» Алексея Михайловича. Царь очень пекся о своем образе самодержавного государя. Чего, к примеру, стоила фраза о том, что Никон «влагался» в дела, «неприличные» его достоинству и власти? Ведь получалось, что и царь проявил «слабость», раз допустил такое.

Словом, во всем этом деле царь оказывался не без греха, и, похоже, он сам догадывался об этом. Брошенные в сердцах Никоном обличительные слова: «моя кровь и грех всех на твоей голове, царь», не давали покоя. Надо думать, что на душе у него было горько. Потому не одна только христианская этика, но и подсознательное чувство вины побуждали его испросить у Никона прощение и позаботиться о нем.

Никон еще не покинул монастырское подворье, чтобы отправиться к месту ссылки — в Ферапонтов монастырь, как Тишайший прислал к нему боярина Родиона Стрешнева за благословением. Последовал решительный отказ: боярин по сути был выставлен за дверь вместе с царскими дарами в дорогу. Царь, по-видимому, не случайно послал Стрешнева — личного недруга Никона. Он словно бы призывал старца Никона подняться над обидами, проявить христианское смирение. Но здесь коса нашла на камень.

Месяц спустя, в январе 1667 года, Никон сам вернулся к теме прощения, прислав из монастыря царю грамотку: «Ты боишься греха, просишь у меня благословения, примирения, но я даром тебя не благославлю, не помирюсь; возврати из заточения, тогда прощу…»[338]. И адресат, и автор хорошо понимали, что стоит за словами «возврати»: возвратить — значит признать неправым весь суд и все то, что было сделано для никоновского осуждения, принять на себя вину за «сиротство церкви». Для царя, конечно, такое было абсолютно невозможно. Но насколько трудно, насколько невыносимо оказалось для него жить с чувством вины, без примирения!