Глава 14 ПЕРСПЕКТИВЫ И ВЫВОДЫ

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

Смерть, особенно смерть тирана, влияет на перспективу.

Сталин, другая чудовищная историческая фигура пер вой половины XX века, умер при обстоятельствах, совершенно отличных от обстоятельств в бункере, —- окруженный отобранной им самим бандой подхалимов, в могильной тишине. Описания его смерти, которое оставило нам его растерянное окружение, раскрывают необыкновенное напряжение, чмоции и в конечном итоге огромное облегчение, вызванное этой смертью. Ощущение оцепенелости и подавленного гнева, бессилия и нетерпения напоминает осторожные, высокопарные, неохотные воспоминания, которые выдавали оставшиеся в живых обитатели бункера, выдвигающие каждый свою выдуманную версию смерти Гитлера. Напряженность того времени остается еще спустя долго после самого события.

Что касается оставшихся в живых обитателей бункера, то воспоминания об их действиях во время убийства могли повлиять на то, как они впоследствии рассказывали каждый свою историю, с тем чтобы привести все излагаемое в порядок. В отличие от них те, кто окружал Сталина, вероятно, рассказывали правду; и тем не менее эти параллели весьма любопытны.

Сталину потребовалось два с половиной дня, чтобы умереть от удара. За это время единственным человеком, который выплеснул наружу обуревавшиеся эмоции — подобострастие и ненависть, — был Лаврентий Берия, чудовищный глава тайной полиции «Как только к Сталину вернулось сознание, Берия упал на колени, схватил его руку и принялся целовать ее. Когда же Сталин снова потерял сознание и глаза у него закрылись, Берия встал и плюнул».

Все знают, что Сталина ненавидели. То, как Берия выразил свое презрение, никого не удивило, так что эта сцена вряд ли может быть сопоставима со сценами преданной, трагической озабоченности, какую мы могли ожидать при смерти Гитлера, Однако теперь у нас есть свидетельства, демонстрирующие, как на самом деде умирал Гитлер: жестоко, от рук своих верных соратников.

В сценах, происходивших вокруг смертного одра Сталина, и в жестоком убийстве Гитлера, и в циничной озабоченности, как убрать его труп, прослеживается один и тот же главный инстинкт самосохранения. Человеческая натура оказывается последним диктатором.

Миф о Гитлере должен был умереть вместе с ним, и могло так случиться, что правда о его смерти могла быть раскрыта обитателями бункера или позднее советскими властями. Истина почти наверняка стала бы очевидной, если бы было проведено добросовестное расследование. Вместо этого расследования, проведенные как русскими, так и западными следователями, были испорчены политическими соображениями.

Если бы детали смерти Гитлера стали известны и если бы история того, как были сожжены и где находились тела Гитлера, Геббельсов и «Евы», была рассказана добросовестно, то ощущение национального унижения и стыда от обстоятельств этой смерти достигло бы апогея и мифологические пузырьки выдохлись бы с самого начала.

Вместо этого союзники после войны ограничивались только нерешительной пропагандой, пытаясь перевоспитать погрязшую в фанатизме, оцепеневшую германскую нацию, заставляя ее принять на себя ответственность за преступления, совершенные германским государством, а это оказывалось малоэффективным из-за отсутствия ясности о том, как умер Гитлер, если он вообще умер. Пока продолжалась эта неопределенность, легенда о славном конце ложилась последним венком на надгробие нацизма, за который хватались все еще убежденные в своей правоте крайние правые, никогда не смирившиеся со своим поражением.

То, что Гитлер был убит одним из своих, как предполагалось, самых верных подданных, наверняка послужило бы окончательным приговором массовому преклонению, имевшему место в германском государстве, преклонению, которое ухватилось за убийство Гитлера, преклонению, которое стало истинной причиной проявившегося впоследствии у немцев чувства национальной вины.

Сразу же после краха нацизма, когда Европа была наводнена толпами людей, потерявших свои дома, вопрос о Гитлере и массовом уничтожении евреев почти не вызывал противодействия. Зло воспринималось как зло, поскольку уничтожение людей руками других людей, пронесшееся по Европе, подобно Черной Смерти, было для всех очевидным. Никто не был готов оспаривать это публично. Может быть, никто не хотел думать об этом. В начале 50-х годов историки, такие, как Вилли Фришхауэр, возмущались отсутствием интереса и притворным удивлением, с которыми они сталкивались среди послевоенных немцев, отказывавшихся признавать кровавую бойню, в которую они были вовлечены, выражая отношение своих сограждан простой, но много говорившей фразой: «Я ничего об этом не знал». «Это» было массовым убийством евреев.

Потребовалось еще последующее десятилетие, чтобы был установлен тот факт, что по крайней мере половина из 40 или 50 миллионов погибших во время Второй мировой войны умерли в результате высылки, пыток и убийств в лагерях уничтожения.

Как писал немецкий историк Эберхард Якель, «никогда раньше государство (Третий рейх)... не принимало решения, что определенная категория людей, включая стариков, старух и детей, должна быть уничтожена как можно быстрее — и это было осуществлено с использованием всех возможных инструментов государственной власти».

По мере того как оправившееся германское государство становилось жизнеспособным, вынянчиваемое американским «Планом Маршалла», новое поколение немецких историков стало бросать вызов взглядам старшего поколения. Спустя три десятилетия, в начале 1980-х, Германия вновь стала выдающейся экономической силой в Европе, и одновременно с этим возрождением вспыхнула новая знаменитая «Битва историков».

Главной проблемой этой исторической схватки стал вопрос, было ли массовое уничтожение евреев исключительным событием, за которое германская нация несет вину и ее следует заклеймить, или же другие примеры «этических чисток» делают вину немцев неисключительной? Те, кто придерживался того взгляда, что немцы не были единственными в таком деле, желали, по вполне понятным причинам, смыть позорное клеймо, которое легло на целые поколения немцев. Их противники обвиняли их в том, что они хотят изобразить нацистский народ как «естественный» и выдать преступления против человечества за «тривиальные».

Академические дебаты привлекли внимание средств массовой информации. Некоторые историки — самый известный среди них Дэвид Ирвинг — утверждали, что масштабы массового уничтожения евреев сильно преувеличены и что это, во всяком случае, не входило в намерения Гитлера.

Я считаю, что центр внимания должен быть не в вопросе об уникальности преступлений против человечества, а в том, что нация буквально на всех уровнях оказалась неспособной противостоять ошеломляющему, организованному преклонению перед Гитлером.

Немецкий народ, оскорбленный тем, как с ним обращались после Первой мировой войны, мог принять в свои объятия любого из потенциальных «шитлеров» в конце 1920-х и в 1930-х годах. Народ был легкой добычей для мастеров болтовни и страстей, играющих на чувстве униженной империи.

Но не было ничего исключительного в поражении, не было ничего исключительного и в чувстве возмущения и в экономическом спаде. Это обычные явления, совпадающие во времени. Нет ничего особенного и в атмосфере психопатии, подстрекательства. И, отважусь сказать, нет ничего исключительного и в Гитлере. Утверждая подобную исключительность, мы оказываемся в опасной близости к тому, чтобы оправдать атмосферу преклонения, окружавшую его, и поощряем нездоровую мистическую ауру о его способностях. Историки могут высказывать все что им угодно насчет уникальности Гитлера, потому что их сбивает с толку ограниченность их опыта насчет капризов человеческой натуры.

Вот что действительно представляется уникальным, так это невероятная, непонятная иностранцу готовность цивилизованного, культурного немецкого народа слушать этот задыхающийся голос и позволить, чтобы их будущее определял этот грубый и странный человек, то есть тот факт, что немцы воспринимали Гитлера всерьез. Но раз уж эта странная непосредственность, с какой Гитлер подстрекательски заявлял о походе на Европу, увлекла рабочий класс и он был готов видеть козлов отпущения в евреях, захват Гитлером власти был почти неизбежен.

Конечно, для образованного населения Германии — политиков, банкиров, финансистов, адвокатов или промышленников — непростительно, что они не признали Гитлера человеком странным, ведь они имели доступ к символу веры Гитлера — его книге «Майн кампф».

Из этой книги они узнавали, что Гитлер панически боялся сифилиса, возвращаясь вновь и вновь к этому предмету, посвятив почти целую главу этому своему страху. Они также знали о его жгучей ненависти к евреям. И, что еще более существенно, они знали, что он отвергает и совесть, и мораль: «Я освобождаю человека от ограничений, накладываемых интеллигенцией, от грязной и порочной химеры, называемой совестью».

Попросту говоря, символом веры Гитлера была ненависть:

«Всякая пассивность, всякая инерция бессмысленны в жизни...

Символ веры еврейского Христа — в его изнеженной жалостливости...

Если вы не готовы быть безжалостными, вы ничего не добьетесь...

Если люди хотят быть свободными, для этого требуются гордость и сила воли, пренебрежение, ненависть, ненависть и еще раз ненависть...»

Немецкий народ должен был понимать все последствия голосования за Гитлера как фюрера. «Жестокость вызывает уважение. Жестокость и физическая сила. Простой человек с улицы не уважает ничего, кроме жестокой силы и беспощадности. Мы хотим поддерживать диктатуру Национальной Целесообразности, Национальной Жестокости и Решимости».

Если немцы оказались не способны понять подлинное кредо Гитлера из «Майн кампф», они вряд ли могли не заметить бесчеловечность его чувств, проявляемых перед публикой, грубость языка, которым он выражал эти чувства, ругательства и грязь, которые он выливал на аудиторию, — гитлеровская «клизма изо рта», как называл ее Раушнинг.

Те, кто окружал Гитлера и жаждал получить власть, следуя за ним, могли не обращать внимания на его идеи, поскольку их интересовали только голоса избирателей. Однако немецкий народ конечно, понимал, в каком направлении его влекут: к возрождению национализма и перспективе захватнических войн. Переживая эйфорию по поводу безрассудных обещаний добиться превосходства германской расы, немцы предпочитали игнорировать последствия и цену, которую придется платить, и решительно избрали войну, голосуя за своего фюрера.

В этом нет ничего необычного. Это называется человеческой натурой.

Человеческая натура окрашивает и историю смерти Гитлера как в намеренно лживых показаниях тех, кто выжил из числа обитателей бункера, так и в сознательной или бессознательной эгоистической заинтересованности некоторых историков. Именно поэтому особенно важно извлечь максимум пользы из каждого научного свидетельства, какое существует, а нс полагаться па подобные протухшие показания.

В случаях с Гитлером и Евой Браун ни политики, ни историки нс искали мнения квалифицированных специалистов, не фиксировали их, а просто игнорировали, когда эти мнения противоречили их целям.

В случае с останками Мартина Бормана велись поиски научных доказательств, и результаты их стали известны. Однако, к сожалению, нс все факты были представлены, и научная дискуссия нс поощрялась. В результате ценность последовавших выводов пострадала, подлог, который был совершен, проглядели. Даже на эго расследование легла тень политической целесообразности.

В отсутствие систематического подхода, избегающего внешнего влияния и устанавливающего минимальные стандарты как в расследовании, так и в научных дискуссиях, более чем вероятно, что историки будут жертвами и дальнейших посмертных подлогов.

Однако при тех высоких политических ставках и отчаянных возможностях, какие имели место в конце второй мировой войны, я сомневаюсь, что когда-нибудь будет такое обилие посмертных подлогов в подобных драматических обстоятельствах, ради таких гнетущих целей и с таким драматическим успехом, что прошло пол-столстия, пока они были раскрыты.