Фотография
Фотография
— Сынок, у папы нашего сегодня день рождения, — негромко, будто бы самой себе, проговорила мама и вздохнула притаенно. — Надо бы фотокарточку папину отнести в фотографию, чтоб размножили и увеличили… И повесим одну над столом и над кроватью твоей другую…
И добавить хотела: «Чтоб не плакался бабушке, что отца не узнаешь». Но не сказала. И, собою довольная, что удержалась, зажгла керосинку, поставила чайник и к тумбочке села причесываться.
Летнее утро воскресного дня входило в комнату солнечной радостью.
— Мам, а мы с тобой будем всю жизнь вместе-вместе?
— Всю жизнь…
— И бабушка Настя с нами, да, мам?
— И бабушка… А что ты шептал у окна утром сегодня?
— Молитву «Отче наш».
— И тебе все понятно в молитве?
— А бабушка Настя сказала, что молитву понимать не надо, а молиться надо, да и все.
— Молиться, да и все, — раздумчиво повторила она. — Молиться, да и все…
— Мам, а почему тетя Гера не учительница, а прическа у нее учительская, точно, как у тебя?
— Учительской прически нет, мне кажется… Просто русские учителя всегда одевались просто, просто жили и причесывались просто.
— Просто-просто! А почему просто?
— Диктовали доходы жить скромно.
— И тебе диктуют?
— Еще как…
Потом они пили кофе ячменно-желудевый с молоком, и Валерик маму развлекал, рассказывая разные истории из жизни ребятни барачной:
— Вчера пионеры шли на стадион. Со знаменем шли…
— Надо говорить «под знаменем», сынок…
— Да, под знаменем, с барабаном и горном. Но горнист у них слабак! Толян говорит той дылде с галстуком…
— Пионервожатой, наверно?
— Да, вожатой: «Давай я погорню как надо!» И ногу выставил вперед, как Сережка-ремесленник делает, и руку на бедро… А знаешь, мам, как Сережка на горне горнит! На школьном дворе выдавал! И не что-нибудь там пионерское, а «Слушайте все!» Мировенски! Даже Валечка, наша гимнастка, бежала пробежку и замерла сразу! И слушала!.. И на Сережку смотрела так! Так, мам, смотрела!..
— И пионервожатая Анатолию погорнить разрешила?
— Не разрешила, мамочка! Она так посмотрела на Толькину ногу и так ехидно хихикнула, что она взяла и покраснела!
— Кто покраснел, сынок?
— Толькина нога. Да, мамочка! От стыда, что грязная и в цыпках…
Валерик смотрел на сдержанно смеющуюся мамку свою и радостной заботой был охвачен: что бы такое еще рассказать!
— А ты знаешь, мам, как Сережка-ремесленник с Валечкой-гимнасткой подружился?
— Подружился? Да ведь они с детства в одном дворе живут.
— То было не в счет. А вот когда Сережка в Валечку влюбился и стал чуб полотенцем приучивать, чтоб лежал, вот тогда они друг друга замечать не стали. А мы это видели все и молчали… Пикни попробуй про Валечку, что она из окна за Сережкой подглядывает, когда он в ремеслуху чешет, — Сережка тут же по кумполу даст. Или Сережка за ней из кустов… А вечером чуб полотенцем приучит и мимо окошек прочешет, будто на танцы идет. Это, чтоб Валечка видела, а сам в кусты, за ящик мусорный. Покурит и на спортплощадку школьную — в баскет играть или в волейбол.
— И как же они подружились, сынок?
— А девчонка, большая такая из нашей газеты «Ударник», Валечку в спортзале спросила — про самую мечту ее большую…
— Заветную?
— Да, заветную. И Валечка сказала: чтобы занять ей первое место на самых больших соревнованиях и чтоб играли в ее честь Гимн Советского Союза.
— Значит, она добьется этого, раз имеет такую цель.
— Она уже добилась, мамочка! На больших соревнованиях по спортивной гимнастике в институтском спортзале! Там еще мужик самый главный такой в белом костюме был, как начальник из области. Он всем объявил, что Валечке нашей, из команды «Буревестник», дается первое место. Все сразу захлопали…
— Зааплодировали.
— Да, зааплодировали. А мы все из бараков наших так закричали «Ура!», что тетки за красным столом поморщились даже. Вот… Но это ж не самое главное, мамочка!
— В чем же дело? Рассказчик ведь ты.
— А в том, что когда Валечка встала на самую высокую тумбочку и снова все стали хлопать… Ой, аплодировать! И тогда наш Сережка-ремесленник на трубе по всем правилам выдал Гимн Советского Союза! Прямо со шведской стенки! Весь почти первый куплет!
— Молодец Сережа.
— Да, мамочка. Все мы в зале встали и аплодировали. И даже судьи за красным столом тоже встали. А сначала вставать не хотели и все переглядывались и на Сережку бурчали: «Куда милиция смотрит! Безобразие форменное!»
А Валечка плакала и улыбалась.
— Красиво они подружились, сынок, — с теплой грустью заметила мама.
— Наверно… Теперь они вместе ходят на тренировки, на танцы. А когда мимо нас проходят — мы молчим, как ни в чем ни бывало.
Потом Валерик убрал и помыл посуду, а мамка, сразу поскучневшая, из верхнего ящика тумбочки достала старый ридикюль, в котором хранились документы и папины письма с фронта. Торжественной стала мамка и строгой.
«Сейчас будет папины письма читать и про ситро с мороженым забудет, и про кино, и фотографию…»
В том ридикюле девять писем-треугольников со штемпелями красными «просмотрено военной цензурой», но когда мама берет их в руки, то забывает обо всем на свете. И в эти часы и минуты живет жизнью прошедшей, старой болью по-новому мучаясь.
«Наизусть уже знаю каждое, — как-то бабушке Насте призналась, — а вот тянет к ним, хочется в руки взять и читать опять и опять. И ничего поделать не могу. Да и не хочу. Уже читаю наизусть. И голос его слышу, и заново страдаю, и живу…»
— Я б тебе прочитала, что папа писал, — посмотрела она на сына, сидевшего в позе обреченного терпения. Вздохнула и промолчала.
— Мам, а муж стрекозы — стрекозел?
— Ты сам стрекозел бессовестный! Я ему письма отцовские с фронта хочу почитать, а он в облаках летает!..
— Потому, что рассказываешь и читаешь одно и то же!
— Одно и то же? — с тихой растерянностью переспросила. И руки с письмом уронила в подол, и глаза отвела к окну, и будто самой себе проговорила потерянно: — А ничего другого у нас и не было… Да и быть не могло, сынок.
И горькое чувство обиды, что из счастья того, что было им судьбою отпущено, они принять успели лишь толику малую, как война по семье рубанула безжалостно…
Слеза набежала туманом непрошенным.
Вот как это сыну подать, чтобы понял?
— Мы с папой твоим повстречались не просто случайно, а так на роду нам написано было. Так бабушка Дуня всегда говорила, мама моя… Помнишь бабушку Дуню, что в бомбежку погибла? Не помнишь, конечно. Тебя угощала узваром из груш. И дедушку тоже не помнишь… Они в 43-м погибли, в бомбоубежище, когда мы с тобой дежурили в больнице.
И зуб заболел у Геры совсем неспроста, а так суждено ему было! — убежденно сказала она и взглядом, как синее небо, на Валерика глянула и улыбнулась. — Чтоб я лишний билетик пошла продавать! В кинотеатре «Октябрь» тогда шли «Трактористы»… Только я стала Герин билет отрывать, как слышу голос такой… Особенный очень.
— Ты посмотрела и сразу влюбилась! — попытался Валерик своим нетерпением ускорить рассказ.
— Откуда ты знаешь? — улыбнулась она.
— Это все уже знают.
— Правда? — с простодушием детским удивилась она.
— А потом ты расстроилась, что его потеряла.
— Да, — призналась она со вздохом, в который раз ту сладкую быль вспоминая. — Я продала билет ему, засмущалась и в кинозал убежала. Села на место свое и думаю: «Какая же я ненормальная! От красивого летчика убежала». Ужасно расстроилась! А он сам и нашелся перед сеансом. Даже ойкнула, помню, от радости. Честное слово! Совсем упустила из виду, что места наши рядом. Потеряться нельзя ему было…
И с печалью добавила:
— А теперь оказалось, что можно…
И невольно ушла в то далекое прошлое, что всегда вспоминается ей, с той минуты прощальной… Остро врезалась в память и болью на сердце легла та минута, когда, пересилив себя, из объятий своих отпустила Степана!.. Вот он в форме… Уходит… Сапоги, гимнастерка, пилотка, небольшой чемодан… Калитку открыл, и вдруг на секунду какую-то на нее обернулся, и замер! Ее образ, наверно, запомнить хотел навсегда. Больше не было слов. Подмигнул, улыбнувшись, и вышел. Будто просто ушел за калитку, как всегда уходил, чтоб вернуться в положенный час. И калитка закрылась за ним с тем же стуком обычным.
А теперь ни калитки той, ни его самого…
Но грезится ей до сих пор, и с годами все явственней кажется, что губы его прошептали ей что-то особенное. И все эти годы она догадаться пытается, что он мог ей так тихо сказать?
«И зачем я, дуреха, так громко ревела! Не расслышала! И не спросила!»
Она ридикюль свой открыла и, в нем покопавшись, фотокарточку парня достала в белой рубашке с расстегнутым воротом.
— Кто это, сынка моя? Узнаешь? — вздохнула она притаенно.
На Валерика парень знакомый с открытой улыбкой смотрел. Пораженный, Валерик дышать перестал, с фотографии глаз не спуская.
— Фриц, — прошептал еле слышно, словно спугнуть опасался явление это.
— Да что ты, Валерик. Это же папа твой! — строго сказала она.
— Да Фриц это, мамочка! Что ты, не видишь? Это мой Фриц!
— Что с тобой?.. Осторожно, Валерик! Не надо руками! — умоляла она, пытаясь из рук его цепких фотографию вызволить. — Порвешь, не дай Бог! Последняя ведь!..
— Дай мне, пожалуйста, мамочка! Я Фрицу ее покажу!
Потом никто из них не мог себе ответить, как это все произошло, что, фотография порвалась.
Свою оторванную часть Валерик тут же выпустил из рук, словно боль причиняла ему. И, с матери глаз не спуская испуганных, к спинке кроватной прижался.
Оброненную сыном часть фотографии она подняла с пола и на белой салфетке, на тумбочке попыталась сложить. И сложила. И ладонью прижала. И поникла над ней. И заплакала горько, с придавленным стоном:
— Я всю жизнь берегла, — услышал Валерик слова ее слезные. — А ты взял и порвал. Вот зачем? Ну, скажи вот, зачем? — допытаться хотела, как девчонка настырная. — Ведь примета плохая: фотографию рвать и терять… Эх, ты!..
И в досадном бессилии, что дело уже не поправить, некрасивая, вся в слезах, она больно крутнула Валеркино ухо:
— Вот тебе! Вот! Чтобы знал, как руки свои распускать!..
Крутнула и напугалась. И плакать не стала. С мольбой и болезненной жалостью на Валерика глянула. И, удивленная терпением его, в себя возвратилась, с виноватостью в глазах.
— Я только Фрицу хотел показать, — сказал он шепотом, глаза потупя. Он не плакал. Больнее боли всякой было то унижение, что испытал не от кого-нибудь там, а от мамки своей. Мать его никогда не била и даже за уши не драла, как барачные папки и мамки. Те почем зря трепали и стегали ремнем… Мама же метод такой воспитания считала сугубо порочным.
Валерик был на высоте, а ребятня барачная не верила: что это за мамка, что сына не лупцует? Наверно, по ночам дерет под одеялом, чтоб слышно не было!
— Все эти штучки не для нас, — авторитетно заявил в курилке дядя Коля. — Если Толика мого не драть, дак он развинтится совсем. Тогда его мне не свинтить и не отладить.
Когда дядя Коля вернулся с войны, переполненный радостью Толик, чтоб хоть чем-то отца угостить, пока сестры за мамкой на фабрику бегали, забрался в соседний сад, где скороспелые наливки рассыпчатую сладость набирали. Отец отведал яблочек да и спросил, откуда они взялись? Мамка купила?
Счастливый Толик и признался.
И тут же, за собой горшки с геранью увлекая, метнулся из окна и, ветер обгоняя, понесся к озеру, где ребятня барачная корзинами вьюнов ловила. И там, распираемый радостью, Толик, с веселыми слезами на глазах, снял штаны, уверяя друзей, что на правой его ягодице есть отпечаток звезды с пряжки ремня отцовского.
Просто сказать, что отец пришел с войны почти здоровым — радость безмерная мешала и сиротская ревность товарищей-сверстников.
Синяк ребята видели, а звезды — нет.
И, разглядывая худой Толькин зад, Валерик уточнил:
— И не синяк это, а красняк. А звезда не отпечаталась, потому что через штаны. Надо было штаны тебе снять…
И вот теперь он сам обижен матерью и оскорблен.
Валерик на тумбочку поднял глаза, посмотрел на салфетку, на мамину руку и увидел, что парень меж маминых пальцев глазом веселым глядит. И на маму обида прошла.
— Сыночек, какому ты фрицу хотел показать? Что там за фриц у тебя? Господи, Боже ты мой… Пленный немец какой-то и все?
— Он не просто фриц или немец какой-то, а Фриц настоящий. Его так зовут. Фриц Мюллер.
— И что? Зачем вот ему фотография нашего папы? Скажи вот, зачем?
— Чтоб он вспомнил…
— Что вспомнить он должен, сынок?
— Что он — папка наш, — шепотом маме поведал задушевную тайну свою.
— Что? — с горькой мукой неверия она усмехнулась болезненно. — Папка наш? Пленный немец какой-то — наш папка?
И великая сила той сказки, что в нем утвердилась уже, обратившись в мечту, и просилась быть признанной всеми, — поднялась на защиту, обрела убежденный напор с такой верой, что мамка его потеряла усмешку неверия.
— Да, мамочка, да! Его ранило, как дядю Ваню, и память отшибло. И забыл, что он русский. И к немцам попал. Он теперь у взаправдашных немцев живет понарошку. Ходит мимо барака, а вспомнить не может. Потому что Буяшка сгорел и наш дом… Мамка ты, мамка! Как ты не можешь понять, что нашему папке не на чем вспомнить себя! Он же меня не запомнил! А тебя он увидит и вспомнит все сразу! И «Трактористов», и что ты билетик продала ему… Ну что, тебе жалко ему показаться? Познакомилась бы! Он бы сразу все вспомнил!
И шепотом тихим добавил:
— И что папка наш — тоже бы вспомнил.
— Хорошо, мой сыночек, — прошептала она, жаркой верой его покоренная. — Хорошо… Познакомлюсь я с ним. Только прежде ты мне покажи того немца. И прости меня, сынка моя. Не сдержалась я, миленький мой…