Мадьяры Витязя-Локутушнандера
Мадьяры Витязя-Локутушнандера
— Зверства! Зверства и злодеяния! — Валерик пробует на слух звучание этих слов, что до прихода немцев в город были одним только звуком! Война наполнила кровью и плотью истерзанной истинный смысл этих слов. — Зверства и злодеяния!
Это, наверно, то самое, что творили немцы, когда фашистской зимой евреев на расстрел гоняли в Карховский лес! Или что вытворяли мадьяры-каратели, когда стояли в жактовских домах по улице Привокзальной и в домах по улице Кузнечной, — вспоминает Валерик. — Почти все лето года сорок третьего они на партизан ходили.
Дед Кондрат говорил, что было их там, «мадьяров тех, аж цельный батальон» из 36 венгерской дивизии, которой командовал генерал Витязь-Локутушнандер. Его убили партизаны, когда пошли на прорыв из окружения. Запомнил Валерик имя его потому, наверно, что получил впечатление сильное от траурно-парадной церемонии, когда на лафете артиллерийском везли тело генерала в собор отпевать.
«Хайра, мадяр!» — будто бы с этим призывным кличем «Вперед, мадьяры!» Витязь-Локутушнандер повел солдат своих на партизан в атаку, но очередью пулеметной был срублен наповал. Такой слух исходил от самих мадьяр. Для того чтобы гибель своего генерала, командира венгерской дивизии, гляделась героической.
Полицаи же тайком распространили другое. Командир венгерской дивизии был убит партизанским снайпером на своем командном пункте в ходе карательной операции против партизан, где-то в лесу, за Каменкой-речкой.
И под вечер того же дня, когда остатки мадьяр из лесов вернулись с убитым своим генералом, — пьянка у них началась! Пили тихо, печальную тризну справляя по командиру дивизии.
А на утро другого дня в порядок себя привели и на машинах немецких уехали, чтобы гроб с телом бывшего комдива на родину отправить.
С торжественных тех похорон мадьяры вернулись под изрядным хмельком: тишину и покой душа уже отвергала!
И загудела пирушка разгульная!
Разделились мадьяры на солдат и офицеров. Шумно гулянье пошло! Песни кричали! Смеялись и опьянело ржали! Потом началась перебранка и поднялась стрельба, когда пьяные глотки «Хайра, мадяр!» заорали.
Тогда из двух двухэтажных домов они вышли на воздух!
И первым делом собак постреляли, которые к ним во дворы забегали и поживу искали в мусорных ямах, что были при кухнях походных.
Потом по домам пошли. Девушек стали хватать, молодых и пригожих женщин. И всех, кто им попадался, силой в казармы тащили. Попутно каких-то старух пристрелили, что бросились дочек своих защищать.
Женщин они отпустили попозже, потому что под окна мадьярских домов с ревом и плачем нагрянули дети и с ними старухи бесстрашные!
И плакали бабы, глаза вытирая стыдливо, когда от мадьяр выходили к детям.
А Тамару-красавицу, внучку бабки Ефремихи, офицеры не выпустили, а после себя солдатам отдали. А солдаты-мадьяры ее в баню с собой увезли. И только к вечеру, на другой уже день, привезли полумертвую и в бабкину хатку внесли на конской попоне вонючей.
У оконца той хатки приземистой она и лежала. И на лицо ее бело-бумажное все приходили смотреть прямо с улицы. А потом умерла.
С Тамарой округа прощалась в Троицкой церкви, где ее отпевали в белом гробу.
— Як царевна, красавица наша! Уся в белом и в белом гробе!
— Это ж Колесник хромой сделал краску из творога с известью.
— Девку какую угробили, живодеры «мадярские»!
— Богородица-Матушка наша, помоги партизанам бандитов мадьярских угробить! Чтобы вражьи злодеи ни путей, ни дорог из наших лесов да болот не нашли. Чтоб в болоте том каждому жаба дала цы-цы!
И прокляты были мадьяры в день тот многажды раз!
А на утро другого дня, после тех похорон и шумной попойки, мадьяры в леса ушли с пулеметом «максимом» на каждой повозке.
И люди глядели им вслед с хозяйскою жадностью: им было жалко повозок добротных и красавцев коней.
Сколько мадьяр возвратилось из леса — не видел никто.
Так бесславно пропала в лесах, под Новозыбковом-городом, мадьярская банда карателей и ее командир, генерал Витязь-Локутушнандер.
…Подошли машины за кирпичом и щебенкой, и Валерик Фрица разбудил.
Когда по записке начальника лагеря машины загружены были и тут же ушли, Фриц опят сел под стену в тенек и притих.
— Фриц, ты когда-нибудь видел мадьяр?
Фриц молчит.
— А я видел мадьяр настоящих. И знамя ихнее видел, когда они за гробом генерала шли. По улице Красной гроб везли прямо в собор. Ленька-полицай сказал маме, что это лафет орудийный, а не повозка, на которой гроб везли. И коня вели. И знамена несли. Одно было знамя мадьярское, а другое — фашистское, ваше! Красное тоже, как наше, только свастика в белом кругу.
Бабушка Дуня сказала, что его повезли в собор отпевать, а потом самолетом в Мадьярию, потому что тот Витязь был князем… А сзади шли строем солдаты…
— Эскорт, — Фриц уточнил.
— Фриц, а почему так бывает, когда не стреляют и не бомбят, и ничего не горит, когда все хорошо, то и немцы красиво шагают, и даже мадьяры красивые. А когда начинают стрелять и бомбить, то становится страшно и хочется тоже стрелять! Когда долго бомбили, то мы с Лешкой под печкой сидели. А под печкой пылища! Все трясется и вот-вот обрушится, все на тебя. Земля тоже трясется… А ты знаешь, как страшно ждать, когда бомба свистит! Будто она на тебя летит и вот-вот своим взрывом накроет.
Дед Кондрат говорил: «Когда ухнет и печка подпрыгнет, это значит, опять пронесло! И скоренько читай «Отче наш», чтоб успеть дочитать до того, как опять засвистит!»
Так противно свистят ваши бомбы немецкие! А наши как ветер шумят, но все равно очень страшно. Нас бомбили и ваши, и наши…
Немцы бомбили нас ночью, железнодорожную станцию только. А больше бомбить было нечего. А бомбы летели, куда им хотелось. И все, что при станции было, — все разбомбилось. Ты же видел… Мы из-под печки когда по утрам выползали, то улицы не узнавали… Вот тогда нам сказали по радио, что Гитлер хотел Ленинград разровнять по земле. А Москву затопить водой! Это что, и подвалы залить? А там же котята ничейные! И собаки! Эх ты, Фриц! Нашел, у кого быть солдатом!
— Братишка, ты есть комиссар, — вздыхает Фриц, не открывая глаз. — Красный, красный, гросс комиссар.
— Фриц, а где ты по-русски так говорить научился?
— Россия…
— Ты как бабушка Настя. Советский Союз для нее — это «сплошная Россия». Убери ноги в тенек, а то сжарятся. Я бы водички подал, да кружка сидит на цепи…
Фриц лениво жует морковку Валеркину и улыбается скупо.
— Фриц, а ты когда в плен сдавался, сам руки поднял или наши солдаты приказали тебе показать «хенде-хох»? Показать «руки вверх»
— Найн «хенде-хох». Ихь вар фервундет, братишка.
— Фервундет, — произносит Валерик, к звучанию слова прислушиваясь. — Фер-вун-дет… А «фервундет» — это что по-русски?
— «Фервундет» — раненый, — Бергер переводит.
«Да, я был ранен тогда…» — вспоминает Фриц июль 1943 года, когда мощная лавина танков и мотопехоты вермахта с Орловского плацдарма, заняв Малоархангельск, рвалась в направлении на Поныри. Сопротивление русских было яростным. Среди личного состава танковых формирований пошел холодный ропот утерянной надежды на победу: в первые три дня боев вермахт потерял чуть ли не половину своей техники…
Фриц машинально кирочкой стучит, очищая кирпичи от старого раствора, а перед глазами проходит его прошлое, когда он еще оставался хоть и раненым, но солдатом Великого Рейха.
Ранили его 14 июля, а на следующий день русские развернули мощное наступление в направлении на Орел. Малоархангельск был отбит, и остатки разгромленных танковых дивизий, бросив раненых и убитых своих камрадов, с боями откатились на исходные позиции.
Он не помнит, как среди раненых оказался на полу классной комнаты сельской школы. От потери крови он временами проваливался в обморок и на все, что с ним происходило, смотрел глазами наблюдателя стороннего. Вот он видит себя на голом полу навзничь лежащим. Голова его в танковом шлеме. Штанина на левом бедре распорота, и выступает оттуда обмотка бинтов с пятном проступившей крови, хищно облепленной мухами.
А канонада тяжелых разрывов, дальних и ближних боев, глухо колотит по пологу неба и землю трясет бомбовыми накатами, то приближаясь, то затихая. То грохотом вспыхнет внезапным, словно испугавшись тишины возникшей. То в окна воздушной волной шибанет горький запах горящих хлебов.
Когда канонада с особенной яростью сотрясает и воздух, и землю, и кажется, что вот сейчас эту школу накроет смертельным ударом, — все, кто еще в сознании, пробуждаются и замирают, напряженно уставившись в потолок.
Жарко и душно, хоть окна без стекол. Мухи злые и наглые налетели на запах мочи и крови. Неприкрытые участки тела облепляют, лезут в лицо, глаза, нос… Стоны, и тихая ругань, и шепот дыхания спящих. Хочется сразу и пить, и курить, и есть, и сходить по-большому. По-малому все неходячие делают под себя… Теперь уже и по-большому… Оттого тут вонища стоит и мухи навозные…
Скурили березовый веник, что был в пороге. Хоть и смутно, но Фриц это помнит. Какие-то травы курили, снимая со стен. Это было днями раньше, когда с ними был медбрат.
А сегодня, с полудня, канонада боев удалилась куда-то и пришла безнадежность. Кто мог хоть как-то ходить — ушел, не известно надеясь на что. Неходячие — стали ждать. Ждать какого-то чуда или конца неизбежного.
В открытый проем двери видно пожарище черное, уставленное голыми печами с белыми шеями труб в дождевых потеках. Таким теперь стало селение, выжженное немцами при отступлении.
«Сгорело все, наверно, потому, что тушить было некому, или наши не дали», — подумал Фриц. Но, присмотревшись, увидел людей и над трубами дымы, едва заметные в мареве дня.
«Топят печи. Пищу, наверно, готовят. И столько детей!.. И что-то роют. Укрепления строят? Похоже, что блиндажи… Нам не понять этих русских…Они даже там выживают, где жизни быть не должно! О, Готт… А что будет с нами!..»
Он опять в забытье провалился, а когда пелена безразличия сонного с глаз его спала, Фриц увидел, как из окна на него, будто взглядом живым, смотрит пристально крест православный с маковки храма соседнего.
«И Бог у них свой!» — с завистью ребенка обиженного подумал о русских. Рана и голод ослабили волю его и тело. С тех пор как ушел медбрат, прихватив с собой остатки какой-то еды, раненых никто не кормил. Голод потом притупился, но жажда мучает, не затухая.
— Надо русских позвать, — подсказал кто-то в дальнем углу.
— Сил уже нет, — прошептал кто-то рядом.
— Может, на выстрел кто-то придет…
— Русский на выстрел придет и убьет…
И год 41-й встал перед Фрицем, и школа такая же сельская с русскими ранеными на полу! И женщины с глазами ненависти жгучей, что могилу копали под окнами этой же школы. И мальчик глазастый немигающе-пристально из конюшни горящей глядит на него… И девушки! Девушки в галстуках красных…
«О Готт! — взмолился Фриц. — Иваны теперь будут мстить нам за все! И будут правы! И за это селение, что наши сожгли вчера. Видно, время пришло мое за все рассчитаться сразу…» — подумал он с безысходностью обреченного.
У кого-то из раненых мысль зародилась, что с наступлением ночи за ними придут и вынесут всех в безопасное место, где уже будет автобус стоять санитарный. Так было всегда. Так должно было быть и на этот раз. И насущная мысль, воплощенная в слове, надежду вселила в сердца, ждущие чуда.
Но сумерки еще не наступили, как в проеме двери показался священник-старик в одеянии черном с крестом на груди. Постоял и не злобным, но пристальным взглядом прикоснулся к каждому и вышел. А через какое-то время недолгое пришла грузовая машина с солдатами. И когда в помещение класса вошли эти русские, стоны и вздохи болезные стихли. Немцы поднапряглись, не желая врагам показывать слабость свою. Никто воды не просил.
— Русские пришли, — в тишине возникшей кто-то прошептал, и все устремились глазами в открытый проем двери.
«Так близко я их никогда не видел, — отметил Фриц. — Эти без оружия и касок. Зачем они здесь? И для чего на них фартуки черные?»
И понял, зачем на них фартуки, когда русские стали раненых немцев сносить на кузов ЗИСа и укладывать, а тех, кто еще мог сидеть, усаживали спиной к кабине.
Когда эти русские подошли к нему, перекинулись парой слов, повернули на правый бок, Фриц поморщился: такой аммиачный запах старой мочи и сладковатая вонь гниющей раны шибанул ему в ноздри! Ко всему привычные русские умело положили его на брезент и на кузов ЗИСа отнесли. И жестами Фриц попросил, чтоб и его посадили спиной к кабине. И тут он почувствовал острую боль, когда одежда с кожей стала отдираться с ягодиц и спины, разъеденных мочой. И он опять провалился куда-то…
Чтобы всех увезти одним рейсом, тех, кто еще мог сидеть, усадили спиной к кабине. Остальных уложили в ногах сидящих. Подняли задний борт и небыстро поехали.
И тишина улеглась на пепелищах деревни сожженной.
И красно-красное солнце уходит к закату. Тает зной. Отдыхает земля. Чище воздух от пыли осевшей. Ни единого звука пичужки пернатой — всех разогнала война.
А Фрицу не верится, что смогли эти русские уничтожить такую армаду новейших танков, штурмовых орудий и то неимоверное множество легких «хетцеров» — истребителей танков, на одном из которых он наводчиком шел в свой последний бой и уцелел, удивительно счастливо! В тучах пыли, не различая дороги, а скорей по наитию, вел механик машину в общем потоке ревущих громадин. Экипаж в напряжении смотрит в щели, забитые пылью. Ждет удара снаряда русского. И вот он! От удара мощнейшего машина содрогнулась и, теряя гусеницу, завертелась на месте, зарываясь в землю катками. Подставив борт огню русской артиллерии, машина заглохла.
«Экипаж покинул машину, превысив скорость, отработанную на занятиях!» — Фриц с улыбкой вспоминает этот случай и продолжает удивляться: а куда же с танка делся экипаж? На броне он один оказался. Не рискнул нырять в тучу пыли, чтобы раздавленным быть, стал ждать, на удачу надеясь.
И тут ветер подул боковой, и Фриц разглядел, что танков армада топчет ниву созревшей пшеницы.
Он тут же с брони соскочил и в сторону, что было духу, пустился и чуть на трассу курсового пулемета не нарвался! И внезапно упал, теряя сознание…
«Скорей всего, что наши отошли для перегруппировки сил», — успокоил себя и с облегчением почувствовал, что рана, неосторожно потревоженная русскими, тоже успокаиваться стала. И он опять ушел в забытье, убаюканный жалобным стоном машины, ползущей на скорости малой.
В таком состоянии ехал какое-то время, пока в ноздри ему не вошел отрезвляющий запах недавнего боя: смрадный запах горящей резины, смазки, запах взрывчатки и сгоревшего пороха. К этой мешанине запахов, которую лучше назвать вонью, четко примешивался запах мяса горелого и запах крови.
И Фриц открыл глаза:
— О Готт! — у него невольно вырвалось, когда перед ним развернулось пространство большое, как степь, уставленное танками в стихийном беспорядке. И он узнал «пантер» своих и «тигров». Узнал и «фердинандов», в растоптанном кустарнике застывших.
«Эти «фердинанды» нашего 654 тяжелого батальона истребителей танков!» — с горечью узнал он свои боевые машины, словно своих камрадов, павших смертью героев, увидел. А вон там, за русскими «тридцатьчетверками», на выезде из воронки, ствол орудия в небо задрав, застыло мощное изделие «штурмгешютц» — штурмовое орудие на базе танка. А рядом легкий истребитель танков «хетцер» с потерянной гусеницей… И русские «тридцатьчетверки», «самоходки»…
Он тупо смотрел на поле побоища, наполняясь обидой жестокой. И фюрера слова, озвученные накануне наступления, сами собой в мозгу заговорили: «Мои солдаты! Колоссальный удар, который будет нанесен сегодня утром советским армиям, потрясет их до основания…»
Рядом сидящие раненые издавали какие-то звуки, не в силах сразу оценить, что здесь происходило.
В этой операции вермахта все нацелено было на уничтожение русских танков. Многие артиллеристы с полевых орудий были переподготовлены и включены в экипажи новейших танков и самоходных штурмовых орудий, таких как «штурмгешютц», у которых почти не было боеприпасов осколочно-фугасного действия. Были только боеприпасы для уничтожения танков противника.
«И русские такую же цель имели, но они подготовились лучше. А главное в том, — теперь соображает Фриц, — что у русских была уверенность в свою победу. А мы уверенность былую в боях проигранных оставили».
Дымкой тяжелой подернуто поле побоища в красно-кровавом закате вечерней зари. Пространство от края до края заполнено гулом русских тягачей, кузнечным звоном молотов, голосами солдат, что там и сям снуют вокруг бронированных сотворений человеческого разума, теперь убитых, изувеченных, сожженных…
Объезжая воронки, машина ползет по дороге сквозь поле сражения. Рядом с Фрицем молодые солдаты потрясены и молчат, наблюдая, как русские стаскивают в воронки убитых немецких солдат. От усталости и однообразия бесцеремонно творят свое дело могильщики, не заботясь, в каких позах трупы засыпаны будут землей.
А вот ремонтники русские уже развернули мастерские на колесах и восстанавливают все, что можно оживить в условиях походных, в том числе и трофейную технику.
— А гордость Германии, наши лучшие танки, переплавят на русскую сталь! — слабым голосом Фриц сокрушается, старается для немцев молодых, передать им свое состояние. — Как это больно видеть и сознавать! Теперь уж многие поймут, что на полях под Орлом и Курском была убита последняя надежда немцев на победу в этой войне…
Поникшие немцы молчать продолжают, не отрывая глаз от застывшей картины, где дней несколько тому назад махины стальные убивали друг друга яростно.
Но вот машина остановилась, и молодой шофер, еще мальчишка, из кабины выпорхнул и, на бегу пилотку поправляя на голове, наголо остриженной, к ремонтникам помчался.
«Вот сейчас бы ударить по этим иванам-ремонтникам бризантным снарядом!» — с горькой обидой и злостью от своего бессилия, зашевелился во Фрице артиллерист. Он знал хорошо свое дело. И сколько было боев, где он этот снаряд применял! Но первый бой, скорей похожий на убийство безответное, запомнился ему, наверно, потому, что до коликов пришлось смеяться! Его накануне взяли из пехоты и, по-фронтовому быстро, показали, что надо и чего не надо делать у орудия. И потому он все еще подвержен был восторгу, видя убийственную мощь артиллерийского огня.
То было в 41-ом, в июне, когда остатки разбитых дивизий Красной Армии вырывались из окружения. Русские бежали к лесу по открытому полю, а его орудие из засады било по ним бризантными снарядами. От души тогда смеялись немцы, наблюдая в бинокль, как падают и кувыркаются русские и корчатся в конвульсиях, пораженные разрывами у них над головами…
«Да, в первые дни войны мы могли себе позволить подобные выходки для смеха. Но потом боевое везение стало нас покидать все чаще… И мы сначала понять не могли, что это возмездие идет за нами…»
Мальчишка-шофер от ремонтников вернулся, восторгаясь трофейным пистолетом. И так, и этак вертел его в руках и наконец в траву куда-то выстрелил несколько раз перед тем, как четвертым по счету в кабину вскочить.
«Walther P38, калибра 9 миллиметров», — узнал он пистолет, что мальчишка-шофер добыл для забавы. И уточнил машинально:
— 8 патронов, прицельная дальность 50 метров. Такой самый был у меня до ранения. Лучший пистолет войны, если не считать русского «ТТ».
Объезжая воронки, машина куда-то все ехала, удаляясь от поля невиданной битвы. Несмотря на ухабы, Фриц пытался дремать.
И вот неожиданно, только сейчас, осознал, что эта машина не просто идет к своей цели, она увозит его из войны!
И такая тоска навалилась по тому, безвозвратно утраченному! Жестокому! Беспощадному! Но по своему родному, армейскому миру, в котором варился он почти пять лет!..
«Фрица Мюллера вспомнят еще!» — подумал он о себе со значением. И гордость почувствовал, и осознал, какого солдата матерого в его лице германский вермахт потерял.
А проезжая останки обуглено-черных строений какой-то деревни, подумал безрадостно: «Русские меня заставят жить, чтобы на каторжных работах до смерти уморить!»
И надежда затеплилась: если выживет в русском плену, то уж точно увидит Фатерланд!