«O, Mein Gott! Зачем мы связались с иванами!»
«O, Mein Gott! Зачем мы связались с иванами!»
Они в город вошли как руины, как калеки и нищие, как нужда и утраты войны. И боями истерзанный город видел в них не убийц и насильников прежних, а несчастных заложников, обреченных на кару за бандитский разбой той, исчезнувшей ныне, фашистской Германии.
И чем больше их ела тоска, давило бремя подневольной жизни, чем несчастней гляделись они — тем безвиннее были в глазах наших женщин!
И женщины наши, хлебнувшие немецкой оккупации, пережившие столько смертей, не отрицали, что горе вокруг сотворили фашистские немцы. Немцы! Но не эти…
И хлебным пайком заработанным люди делились, не зная, что эти поникшие пленные ежедневно имеют по 600–800 граммов хлеба и что кормят их лучше, чем в городе люди способны кормиться.
Но пленные брали, и люди от чистого сердца им подносили и верили искренне, что помогают «несчастным солдатикам» выживать на чужбине.
Быстро освоились немцы и, как должное, стали встречать добрый взгляд своих бывших врагов и великое русское всепрощение.
И те самые немцы, что смотреть на советских привыкли сквозь прорезь прицела, — смотрели теперь на них с дистанции руки, протянутой за подаянием.
И было не важно, что им подносили: довесок хлебный, огурец или морковинку — они все с благодарностью брали, «данке шен, данке шен!» повторяя, невидящим оком взирая на раны порушенной жизни чуждого им народа.
Германская совесть молчала, греха не ведая и угрызения.
А глаза насмотрелись за годы войны, и руки натворили всякого. Было страшно и весело, и «застрелиться хотелось»…
Но прошлое в прошлом, а «конца судьбы не избежать». В мире нынешних ценностей все сместилось и перемешалось… И в стаде этом подконвойном все равны. Стучит колодками и трус, и доблестный храбрец!
И взглядом своим не дерзи! И выкинь из сердца злобу! Выкинь и позабудь, иначе ты сам от нее почернеешь. Радуйся тем, что живешь. Такая уж выпала доля тебе на этой войне. И никого не вини, что плетешься плененной скотиной. А деревянный этот клекот под ногами одинаково всех убивает своей неумолимой безысходностью.
А где-то в московском чулане валяются штандарты вермахта «непобедимого» и рейха «тысячелетнего», а желудь гитлеровских нибелунгов раздавлен сапогом красноармейца.
И дух великого разбоя кровь больше не зверит и нервы не щекочет. Может быть, ими проклят тот дух? И многажды раз проклят день тот и час, когда их германский сапог наступил на Советскую землю?..
Когда же «дубина народной войны» стала люто гвоздить «механизированные полчища убийц, грабителей и мародеров» — прозрение к немцам пришло: «Зачем мы связались с иванами! Зачем затеяли войну, где холодно! Где дороги плохие! Где такие снега, а в распутицу грязь непролазная! Где страшные леса! А в лесах партизаны-бандиты, беспощадные убийцы, не умеющие воевать по правилам!..» То ли дело «галантный поход» в веселую Францию! Было сытно! Тепло! И не страшно!
…Усталый, безрадостный взгляд. Улыбаться они разучились еще в том, достопамятно-черном для них сорок третьем, когда грянул февраль! И великой Германии замерло сердце, смиряясь с вестью прискорбной с морозных степей Сталинграда.
Приспущены флаги. И на ту высоту былую им уже не подняться! И дух непобедимости растерян в боях проигранных! Взамен в солдатах угнездился страх, тоска, неверие, болезни, вши… И если где-то прощальным вскриком трещал «патрон последний», никто там не кричал «Зиг хайль!» И флаг со свастикой не развевался.
Кто ж виноват, что жизнь бесцельной оказалась! А мужество напрасным! И кто же знал, что все закончится позорным русским пленом! И самодельными колодками с подошвами из досок, обделанных брезентом прорезиненным…
И как счастливы те, что погибли в начале войны! Где-то в Польше. Во Франции где-то… Они верили только в победу и не верили в то, что сейчас.
Ах, либер Готт! Как все прекрасно начиналось! Над Европой вставала немецкая весна! И удача на крыльях люфтваффе летела! «С вечно молодым и блистающим символом — свастикой!» И не было преград!
«Ни одна мировая сила не устоит перед германским напором. Мы поставим на колени весь мир. Германия — абсолютный хозяин мира. Мы будем решать судьбы Англии, России, Америки. Ты — германец! И как подобает германцу, уничтожай все живое, сопротивляющееся на твоем пути».
И «22 июня 1941 года мы сделали Германию на десятилетия, если не на столетия, неоплатным должником России».
Угрюмым стадом подконвойным бредут они под перестук унылый. Что им до планов тех проваленных, когда день нынешний бьет беспощадно и безжалостно терзает. Надо выжить сегодня! И Бога молить за сегодняшний день! Молить Бога и быть начеку, чтоб обломком стены не пришибло случайно. Да вот ногу еще обмотать чем-то мягким, чтоб колодка до кости ремнем не протерла. И боль, зажимая зубами, — терпеть!.. Пока потертость на ходу кровить не перестанет и рана под ремнем ороговеет и жесткой станет как копыто, помогая солдату плененному свою долю вышагивать.
И так с молитвой каждый день. И молятся неслышно и незримо. И Бога просят об одном: послал бы силы выжить!
Выжить, чтобы вернуться домой и увидеть своих, кто сумел уцелеть. И духом Родины наполниться! И звуками насытиться, и вкусами! Дать отдохнуть глазам и успокоиться среди своих…
И выжить, чтобы строить, строить, строить! Растить! Выращивать и только созидать! Руин и горя в Фатерланде не меньше, чем в России.
И никакой войны!
До кровавой отрыжки они этой войной накормились!
По роковой несправедливости судьбы, уже на излете войны англоязычные душители фашизма самолетными тучами небо Германии закрыли и города немецкие, и веси бомбовыми семенами засеяли. И на местах жилых кварталов взошли руины, смерть и горе. О! Майн Готт! За что нам такие муки!
И кажется немцам, что загублено бомбами теми столько шедевров германских, что все англоязычники на свете за все существование свое не создали подобного и вряд ли создадут, живи они еще хоть тыщу лет.
Немцам больно за погибшее свое, и не мучает гибель чужого. И не считают преступлений за собой, когда из славянских святынь с цивилизованным понятием и смаком выдирали драгоценности в азарте мародеров-победителей, не чувствуя вины и не предвидя наказаний.
…Идут бывалые солдаты разгромленного вермахта, и многие не сами сдались в плен, и в колодки влезли не по доброй воле, но ходить научились в них и по команде — бегать!
И, муками своими просветленные, с отеческим прощением взирают они в прошлое свое и вспоминают образы желанные. Те образы, нетронутые временем, что так запомнились в последний тот момент прощальный.
Людей тех, может, нет в живых, но память все еще хранит былую радость и печаль былую…
И мыслям нет конца!
И такая тоска по родному!..
А советские земли в руинах…
А советские земли в могилах…
На руинах копаются пленные немцы…
На остывших пожарищах дети резвятся…
А на тяжких работах мордуются бабы, вырывая страну из разрухи!
А две уцелевшие школы с большой территорией вокруг опутаны колючей проволокой с вышками для часовых. И по ночам в черном и слепом от темноты руинном городе прожекторы пылают, освещая паутину лагерей и портреты товарища Сталина над воротами с его же словами: «Гитлеры приходят и уходят, а народ немецкий, а государство Германское остаются».
Немцы эти слова наизусть заучили. И, завидев портрет еще издали, ощущают в себе, как слова эти сами в мозгу оживают, и молитвой звучат по-русски, и звучат обещанием, в души надежду вселяя.
А из мертвых руинных глазниц неотрывно на немцев глядит гибельный ужас убитого!
Не прощают убийцам ни пепел, ни камень руин!