ПЕРЕМИРИЕ

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

В то время как корабль «Осирис» вез в Европу известия о произошедшем на берегах Нила, из английских портов отправлялись корабли с приказаниями, совершенно противоположными прежним.

Замечания сэра Сиднея Смита были услышаны в Лондоне. Кабинет не решился пренебречь распоряжениями английского офицера, который выдал себя за уполномоченного своего правительства. К тому же убедились в несправедливости захваченных французских депеш и в том, что не так-то легко вырвать Египет из рук французов. Итак, Эль-Аришская конвенция была принята, и лорду Кейту велели привести ее в исполнение.

Но было уже поздно. Конвенция оказалась уничтожена мечом, французы снова завладели Египтом и не хотели его покидать. Английские министры жалели о своем легкомыслии и теперь должны были терпеть жестокие нападки в парламенте.

Первый консул тоже с радостью узнал о прочности своего завоевания. К несчастью, весть о смерти Клебера дошла до него почти в одно время с известием о его подвигах. Сожаление Бонапарта было живо и искренне. Он редко притворялся, разве что в тех случаях, когда бывал к этому побуждаем долгом или важным интересом, но это всегда стоило ему усилий, потому что живость характера не допускала притворства. Зато в тесном кругу своего семейства и среди приближенных он сбрасывал личину, здесь он обнаруживал и любовь, и ненависть с одинаковой пылкостью.

В этом-то искреннем кругу он выразил свою глубокую скорбь о смерти Клебера. Он оплакивал в нем утрату не друга, как в случае с Дезе, а великого генерала, искусного полководца, который более всех был способен установить французское правление в Египте. А на его установление Бонапарт смотрел как на лучшее из своих творений, которое, тем не менее, лишь окончательный успех мог превратить из блистательной попытки в великое и прочное предприятие.

Первый консул уже отдал приказания флотилиям, стоявшим в Бресте и Рошфоре, чтобы они готовились выйти в Средиземное море. Хотя финансы Франции были в гораздо лучшем состоянии, чем прежде, но Бонапарт, вынужденный очень много тратить на суше, не мог в то же время устроить во флоте всего, что находил полезным. Однако он употребил все усилия, чтобы предоставить большому Брестскому флоту возможность и средства выйти в море.

Первый консул хотел, чтобы к флотилии примкнули все свободные французские корабли из Лорьяна, Рошфора и Тулона и все свободные испанские из Ферроля, Кадикса и Картахены, тем вдвое увеличив ее силы. Нужно было обмануть англичан и привести их в недоумение такой мощью, а в это время адмирал Гантом, взяв лучшие корабли, должен был тихонько отделиться и устремиться в Египет с шестью тысячами отборного войска, множеством ремесленников и огромным количеством военных орудий.

Испания охотно согласилась на выгодное предложение: эскадра адмирала Гравины, запертая на Брестском рейде, могла опять выйти в Средиземное море и вернуться в свой порт. Нужно было только учитывать, что испанский флот находился в самом плачевном состоянии. Первый консул сделал все, чтобы привести суда в порядок, и скоро корабли обеих держав были снабжены всем необходимым.

Затем Бонапарт отдал приказание, чтобы из портов Средиземного моря, в том числе и из итальянских и испанских, были отправлены бриги и пакетботы, груженные порохом, мушкетами, саблями, с деревом для постройки повозок, медикаментами, зерном, вином и всем тем, чего недоставало в Египте. Сверх того, каждое из этих судов должно было взять на борт ремесленников, каменщиков и отборных кавалеристов. Бонапарт велел нанимать их в Картахене, Барселоне, Тулоне, Генуе, Бастии, Сен-Флоране и в других городах. По его приказанию набрали труппу актеров, запаслись декорациями и готовились отправить их в Александрию. Подписались на лучшие парижские газеты, чтобы офицеры Египетской армии могли следить за европейскими событиями. Одним словом, ничего не было упущено из виду, чтобы поддержать дух воинов и сделать более прочной их связь с родиной.

Разумеется, многие из этих судов попали бы в руки англичан, но большинство их достигли бы места назначения, потому что берег Дельты был слишком обширен, чтобы его можно было сделать защищенным.

Попытка снабдить продовольствием Мальту, которую англичане обложили со всех сторон, не могла увенчаться таким же успехом. Англичане употребляли все возможные усилия, чтобы овладеть этим вторым Гибралтаром21. Они знали, что здесь блокада могла иметь успех, потому что Мальта представляет собой неприступный архипелаг: припасы доставляются к ней морем, тогда как Египет — обширная страна, которая снабжает продуктами даже своих соседей.

Окружив остров, англичане заставляли его жителей испытывать все муки голода. Храбрый генерал Вобуа с четырехтысячным гарнизоном не боялся нападения, но видел, что количество съестных припасов с каждым часом уменьшается, и, к несчастью, не получал из корсиканских гаваней достаточных средств для пополнения запасов продовольствия.

Первый консул позаботился также о выборе полководца, который сумел бы возглавить Египетскую армию. Потеря Клебера оказалась чрезвычайно значительной, в особенности потому, что его трудно было заменить. Если бы Дезе оставался в Египте, удалось бы легко помочь беде. Но Дезе возвратился во Францию, где и умер. Ни один из оставшихся в Египте генералов не казался достойным такого поста. Ренье был славным офицером, образованным, опытным, но при этом — холодным, недостаточно решительным и не имел никакого влияния на солдат. Мену был очень образован, храбр, являлся несомненным поклонником египетской экспедиции, но оказался решительно неспособен управлять армией и к тому же недавно женился на турчанке и принял мусульманство. Он заставлял называть себя Абдаллой, что казалось солдатам забавным и очень ослабляло уважение, которое следовало чувствовать к своему начальнику.

В глазах Первого консула предпочтения перед всеми заслуживал Ланюс, генерал храбрый, сметливый, полный огня и умевший сообщать свой жар другим, хотя иногда он и бывал не совсем благоразумным. Но генерал Мену уже принял начальство над армией по старшинству, а переслать в Египет прямой приказ было трудно: англичане могли перехватить его и, не передавая в точности, вызвать разные догадки насчет его содержания. Это могло породить нерешительность в командовании, разногласия между генералами и смятение в войсках. Итак, Первый консул оставил все как есть и утвердил Мену в звании главнокомандующего.

Теперь нужно возвратиться в Европу и взглянуть, что происходило на этом театре великих событий.

Письмо, которое Бонапарт отправил германскому императору из Маренго, дошло к нему вместе с известием о проигранном сражении. Тогда в Вене почувствовали, что совершили большую ошибку, отвергнув в начале зимы мирные предложения Первого консула, поскольку почитали Францию истощенной и неспособной продолжать войну и не верили в существование Резервной армии. Влияние Тугута оттого сильно пострадало, потому что все эти ошибочные распоряжения приписывали его непредусмотрительности. Однако же к этим важным ошибкам Австрия под влиянием поражения присоединила еще одну, гораздо более серьезную: она вошла в теснейшую связь с Англией.

До сих пор венский кабинет не хотел брать английских субсидий, но теперь он почитал своим долгом тотчас же возместить потери, понесенные в эту кампанию, для того чтобы можно было заключить с Францией мир повыгоднее или иметь средства снова вступить в борьбу, если ее притязания окажутся слишком велики. Поэтому Австрия приняла два с половиной миллиона фунтов стерлингов, обязуясь не заключать с Францией мира до февраля 1801 года, если только этот мир не будет общим с Австрией и Англией.

Этот договор был подписан 20 июня, в тот самый день, когда в Вену пришло известие об итальянских событиях. Итак, Австрия связала свою судьбу с судьбой Англии еще на семь месяцев, но она надеялась провести лето в переговорах и воспользоваться зимой для возможного начала военных действий.

Император Франц I отправил свой ответ с тем же самым офицером, который привез ему письмо Первого консула, то есть с Сен-Жюльеном, поскольку испытывал к нему особое доверие. На этот раз ответ был прямо адресован генералу Бонапарту и содержал в себе ратификацию обоих перемирий, заключенных в Италии и в Германии, и приглашение с полной откровенностью объясниться по поводу будущих переговоров.

Сен-Жюльену было специально поручено выведать у Бонапарта, какие условия предложит Франция для заключения мира, и рассказать о планах императора ровно столько, сколько нужно, чтобы побудить французский кабинет открыть свои намерения.

Письмо было исполнено самых лестных и миролюбивых высказываний. Вот отрывок, который довольно явно выражает цель посольства:

«Пишу моим генералам, — говорил император, — что утверждаю оба перемирия и требую исполнения всех условий. Впрочем, я отправил к Вам моего генерал-майора графа Сен-Жюльена, ему даны все инструкции и поручено передать Вам, как важно для нас не приступать к открытым переговорам, которые могли бы внушить народу преждевременные и, может быть, несбыточные надежды, до тех пор, пока не станет известно, хотя бы в общих чертах, могут ли условия мира, которые Вы хотите предложить, привести нас к столь желаемой цели.

Вена, 5 июня 1800 года».

В конце письма император давал понять, какие обязательства связывают его с Англией и насколько ему, вследствие того, желательно, чтобы был заключен общий мир со всеми враждующими державами.

Сен-Жюльен прибыл в Париж 21 июля и был принят с большой радостью. С давних пор не встречали во Франции посланников австрийского императора, в лице графа видели представителя великого монарха и вестника мира.

Мы уже сказали, как пламенно желал Первый консул положить конец войне. Никто у него не оспаривал славы побед, но теперь он желал другой славы, не столь блистательной, но в настоящее время более выгодной для его власти, — славы примирителя Франции с Европой. В его пылкой душе желания становились страстями. Ныне он жаждал мира с таким же рвением, с каким впоследствии жаждал войны.

Талейрану хотелось мира не меньше, чем Бонапарту; он любил показывать, будто играет при Первом консуле роль руководителя. Роль эта была недурна, особенно в более поздний период, но теперь побуждать Первого консула к миру значило только погонять одно нетерпение другим и излишней поспешностью подвергать опасности сам результат.

На другой же день после своего прибытия, 23 июля, граф Сен-Жюльен был приглашен на совещание к министру иностранных дел. Беседа шла о взаимном желании прекратить войну и о способах преуспеть в этом. Сен-Жюльен выслушал, что ему говорили касательно условий, на каких мог быть заключен мир, и, со своей стороны, высказал все, чего желал император.

Талейран поторопился вывести из этого заключение, что Сен-Жюльену даны тайные полномочия вступить в переговоры, и предложил не ограничиваться простыми разговорами, а вместе изложить предварительные статьи мира. Сен-Жюльен, у которого не было полномочий для таких важных решений, возразил, что не имеет права приступить к составлению договора. Талейран отвечал, что письмо императора дает ему на то полное право, и если он хочет условиться о предварительных статьях и подписать их, то французский кабинет, благодаря только одному этому письму императора, готов считать его уполномоченным.

Сен-Жюльен, как человек военный и совершенно несведущий в дипломатических обычаях, простодушно признался Талейрану в своем недоумении и спросил его, как бы тот поступил на его месте.

— Я подписал бы, — отвечал Талейран.

— Ну хорошо, — сказал Сен-Жюльен, — я подпишу предварительные статьи, но они не должны иметь никакого значения до ратификации моего государя.

— Это само собой разумеется, — возразил Талейран. — Взаимные обязательства народов тогда только и бывают действительны, когда утверждаются их правительствами22.

За основу переговоров был принят Кампо-Формий-ский договор с некоторыми изменениями. Так, император уступал Французской республике границы Рейна, от точки, где эта река вытекает из Швейцарии, до той, где она входит в Батавские земли.

Решили, что Франция не удержит за собой ни одного укрепленного места по правому берегу Рейна, но и Германия не вправе воздвигать по этой реке никаких укреплений на протяжении трех миль.

В пятой, тайной, статье Кампо-Формийского договора оговаривалось, что Австрия получит у Германии Зальцбургское архиепископство в вознаграждение за некоторые владения, уступленные на левом берегу Рейна. Император предпочел бы, чтобы вознаграждение распространялось на Италию, потому что венский двор и без того пользовался на германских землях влиянием и правами, которые почти равнялись прямому правлению. Приобретения же в Италии, напротив, распространяли границы Австрии и усиливали ее влияние в стране, которая была постоянной целью ее честолюбивых замыслов. Но именно по этим причинам Франция должна была желать, чтобы Австрия увеличивала свои владения в Германии, а не в Италии. Тем не менее на этот пункт согласились.

Австрия требовала себе Минчио, Мантую и, сверх того, и папские легатства, что было ни с чем не сообразно.

Первый консул готов был отдать ей Минчио и Мантую, но ни за что не хотел уступить папских владений. Чтобы устранить затруднение, в предварительных статьях решили отметить, что Австрия получит в Италии вознаграждение, которое прежде было ей обещано в Германии.

Надо сознаться, что было уже довольно странно вступать в переговоры с уполномоченным без власти, но еще страннее было считать предварительным договором статьи, в которых единственный важный для императора вопрос о границах Австрии в Италии не был решен даже поверхностно, ибо рейнские границы у Франции давно уже никто не оспаривал.

К этим статьям были прибавлены еще некоторые дополнительные положения. Решили, например, что немедленно будет собран конгресс, что во время конгресса военные действия будут прекращены и отправление английского флота, которым угрожали Италии, остановлено.

Сен-Жюльен, увлеченный желанием сыграть важную роль, тем не менее по временам чувствовал некоторое беспокойство. Талейран в ответ уверял его снова и снова, что предварительные статьи останутся в тайне и получат силу не иначе, как по ратификации их императором.

28 июля 1800 года эти знаменитые статьи были подписаны в министерстве иностранных дел, к великой радости Талейрана. Первый консул, не углубляясь в вопрос, соблюдены ли уполномоченными все формальности, и полагаясь в этом отношении на Талейрана, думал только о том, чтобы заставить Австрию объявить о мире или вырвать у нее согласие угрозой новой кампании.

Сен-Жюльен решил не дожидаться в Париже ответа императора, а пожелал сам отвезти в Вену предварительные статьи, вероятно, чтобы лично объяснить причину своего странного поведения. Он выехал из Парижа 30 июля вместе с Дюроком, которого Первый консул отправил теперь в Вену, как прежде посылал в Пруссию, чтобы рассмотреть вблизи тамошний двор и произвести на него выгодное впечатление умеренной политикой нового правительства. Дюрок, обладая превосходными манерами и живым умом, вполне заслуживал такого рода отличия. Впрочем, Бонапарт дал ему и письменные инструкции, в которых были предусмотрены все могущие встретиться случаи. При каждом обстоятельстве, которое давало бы повод сомневаться насчет намерений Австрии, он должен был тотчас же отправлять курьера в Париж. Если же предварительные статьи будут утверждены, он имел право решительно объявить, что мир может быть заключен в двадцать четыре часа.

Частые сношения императорского посланника с Та-лейраном были всеми замечены, и потому стали громко говорить, что Дюрок отправлен в Австрию с условиями мира.

Чрезвычайные успехи французов в Италии и Германии, естественно, должны были оказать значительное влияние не только на Австрию, но и на все враждебные и дружественные державы Европы.

При известии о победе при Маренго Пруссия, нейтральная изначально, но по мере событий все более склоняющаяся к Французской республике, изъявила Первому консулу живейшее свое удовольствие и с этих пор не возражала уже ни слова против присвоения Францией всей Рейнской линии. Она даже призывала, что надо быть твердым против Австрии и укротить ее непомерное честолюбие. Так говорили каждый день французскому посланнику при берлинском дворе.

Кроме того, прусский министр Гаугвиц и в особенности сам король Фридрих-Вильгельм, который искренно был расположен к Бонапарту, каждый день извещали генерала Бернонвиля (французского посланника) о быстром возвышении Первого консула в глазах императора Павла Петровича. В то же время возрастал гнев русского императора по отношению к Австрии и Англии. Хотя Франция из этой перемены в расположении уже извлекла пользу (Россия, не отступившая еще окончательно от союза, оставалась, тем не менее, на Висле спокойной наблюдательницей событий), Первому консулу хотелось Достичь еще больших результатов. Он желал войти с императором Павлом в прямые переговоры и подозревал, нто Пруссия нарочно затягивает двусмысленное положение обеих держав, чтобы остаться единственной посредницей в сближении Франции с могущественным двором

Севера. Бонапарт придумал средство, которое принесло полный успех.

В результате последней кампании во Франции находилось до семи тысяч русских пленных, которые не могли быть обменены, потому что в России не было французских пленников. Первый консул предлагал австрийцам и англичанам, у которых в плену оказалось много французских солдат и матросов, обменять их на русских пленников. Обе державы обязаны были это сделать для России, потому что русские подверглись пленению, содействуя их политическим видам. Несмотря на это, предложение Бонапарта было отвергнуто.

Тогда Первому консулу пришла в голову счастливая мысль возвратить этих пленников императору Павлу безо всяких условий. Это была жертва очень ловкая и не слишком обременительная для Франции. Принося ее, Бонапарт не упустил из виду ничего, что только могло подействовать на великодушное и впечатлительное сердце императора: пленников одели в новые мундиры, им возвратили офицеров, знамена и оружие. Бонапарт написал письмо в Петербург, русскому министру иностранных дел графу Панину. В нем было сказано, что поскольку Австрия и Англия не хотят возвратить свободу солдатам русского царя, попавшим в плен, защищая права этих держав, то Первый консул не желает удерживать этих храбрых воинов и без всяких условий возвращает их императору. Бонапарт прибавлял, что делает это в знак своего уважения к русскому войску, которое французы научились ценить на поле брани.

К этому жесту в отношении русского государя Первый консул присоединил еще другой, гораздо более действенный. Видя, что остров Мальта не может долго держаться и будет вынужден, из-за нехватки продовольствия, сдаться англичанам, Бонапарт решил принести его в дар Павлу Петровичу. Всем было известно, что император, особенно благоволя к древнему Мальтийскому ордену, принял титул гроссмейстера кавалеров Св. Иоанна Иерусалимского, обещал восстановить орден и основал в Петербурге его капитул, для раздачи его знаков государям и значительным лицам Европы. Предложить ему остров, принадлежавший ордену, главой которого он был, значило прямо воздействовать на сердце монарха. Теперь англичане, готовые занять Мальту, или будут вынуждены отдать ее назад, и тогда она ускользнет из их рук, или не согласятся ее отдать, и тогда император Павел, оскорбленный сопротивлением, в состоянии будет потребовать ее силой оружия.

На этот раз Первый консул отправил оба письма, как о пленниках, так и о Мальте, прямо в Петербург, с русским офицером Сергеевым, который был в числе пленников, находившихся в Париже. В Петербурге оба предложения произвели желанное действие. Император Павел был тронут вниманием Первого консула и почувствовал к нему особенную благосклонность. Он тотчас же назначил губернатором острова Мальта генерала Спренгпортена, финна, человека весьма почтенного, бывшего при русском дворе в большой милости и очень расположенного к Франции. Государь приказал ему взять командование над семью тысячами русских пленников, с этим готовым войском отправиться на Мальту и принять остров от французов. Кроме того, ему было приказано заехать в Париж и публично поблагодарить Первого консула от имени императора.

Но Павел I присоединил к этому еще более значительное действие: он повелел Криденеру, русскому посланнику в Берлине, связаться с генералом Бернонвилем, чтобы заключить с Францией мирный договор.

Гаугвиц, которому это примирение казалось слишком быстрым и который видел, что Пруссия должна будет отказаться от роли посредницы, взял на себя роль агента в этом процессе. Криденер и Бернонвиль встречались в Берлине у посланников других держав, но до сих пор ни разу не перемолвились между собой ни словом. Гаугвиц пригласил обоих к себе обедать, свел их и оставил наедине в саду, чтобы они могли свободно высказаться друг перед другом.

Криденер объявил Бернонвилю об отправлении Спренгпортена в Париж и об удовольствии императора Павла при известии о возвращении русских пленников и об отдаче острова Мальта. Наконец, от всех этих предметов перешли к саму важному, то есть к условиям мира. России и Франции не из-за чего было ссориться между собой. Они вели войну не за земли, не за торговые выгоды, но лишь из-за несходства образов правления. Стало быть, в отношении друг друга им надо было написать только одну статью, а именно, что мир между обеими державами восстановлен. Одно это обстоятельство показывало, до какой степени противостояние их было неблагоразумно.

Но война повлекла за собой союзы, и Павел I, всегда свято исполнявший свои обязательства, требовал только одного: пощады союзникам. Их было четверо: Бавария, Вюртемберг, Пьемонт и Неаполь. Он требовал неприкосновенности их владений. Сделать это было легко, только с пояснением, что статью эту следует считать соблюденной, если этим державам будут даны вознаграждения за те земли, которые у них отняты Французской республикой. На это Криденер согласился.

Таким образом примирение Франции с Россией почти совершилось. Оно сделалось гласным, потому что отъезд генерала Спренгпортена в Париж был официально объявлен.

Вот и еще один отъявленный враг Франции восставал против держав прежней коалиции. Эту удивительную перемену произвели слава и редкий такт Первого консула.

Случайное, но важное обстоятельство должно было еще больше упрочить успех: оно состояло в негодовании нейтральных держав, вызванном насилием англичан на море. Казалось, все соединилось, чтобы благоприятствовать планам Первого консула, и, право, не знаешь, чему больше удивляться в эту минуту: его счастью или его гению.

Рассматривая земные дела, невольно думаешь, что счастье любит молодость, потому что оно удивительно благоприятствует великим людям в первые их годы. Но мы не должны, подобно древним поэтам, считать счастье слепым и своенравным: если оно улыбается великим людям в молодости, как, например, Ганнибалу, Цезарю и Наполеону, так это потому, что они еще не успели употребить во зло дары фортуны.

Генерал Бонапарт был в то время счастлив, потому что заслуживал быть счастливым; он был прав перед всеми: внутри государства — перед партиями, вовне — перед европейскими державами. Внутри государства он требовал только порядка и справедливости, вовне — мира, но мира выгодного и почетного, какого вправе был требовать тот, кто, не будучи зачинщиком войны, остался победителем. Потому-то все державы с удивительной ревностью снова спешили к Франции, во главе которой стоял великий человек, мощный и справедливый. Если этот великий человек встретил счастливые обстоятельства, то не было из них ни одного, которого не породил бы он сам, которым бы искусно не воспользовался.

Итак, Фортуна, эта прихотливая любовница великих людей, не так прихотлива, как полагают. Не всё можно назвать прихотью, когда она им покровительствует, не всё прихоть и тогда, когда она их покидает; и вина мнимого ее непостоянства не всегда бывает на ее стороне. Счастье есть не что иное, как Провидение, покровительствующее гению, когда он шествует по путям праведным, предначертанным бесконечной мудростью Промысла.

Счастливое обстоятельство, о котором мы упоминали, состояло вот в чем. Англичане не могли равнодушно видеть, как русские, датчане, шведы, американцы спокойно посещают порты целого мира и способствуют процветанию торговли Франции и Испании. Они уже не раз нарушали независимость нейтрального флага, в особенности американского, и Директория хотела наказать американцев за то, что они не могли достойно защищаться, мерами почти столь же несправедливыми, как и само насилие англичан. Генерал Бонапарт исправил ошибку Директории: он устранил ее жестокие распоряжения и основал арбитраж призов, который должен был обеспечить правосудие в отношении захваченных судов. Алглия только стала еще сильнее притеснять нейтральные державы. Она совершила уже много гнусных поступков на море, но последние превосходили все меры не только справедливости, но даже просто благоразумия.

Датчане и шведы, чтобы избежать преследования английских крейсеров, решили плавать большими конвоями и брать с собой для прикрытия военные фрегаты под королевским флагом. Они очень дорожили честью своего Флота и никогда не конвоировали подложных шведов или датчан и не прикрывали военную контрабанду. Но англичане, видя в этом только попытку избежать затруднений и свободно торговать, продолжали совершать обыски даже на тех судах, которые находились под военным прикрытием.

Так, например, два шведских фрегата, «Троя» и «Галла Ферзен», сопровождавшие шведские торговые корабли, были насильственно остановлены английской эскадрой, а затем подвергнуты обыску вместе с судами, которые они сопровождали. Шведский король предал командиров обоих фрегатов военному суду за то, что они не защищались.

Этот пример на время остановил англичан, которые боялись разрыва с северными державами. Они сделались к шведским кораблям снисходительнее, однако вскоре к этому происшествию присоединилось еще одно, более гнусное и более важное. При входе на барселонский рейд стояли на якоре два испанских фрегата. Англичане вздумали их похитить. Здесь уже дело шло не о праве нейтралитета, а о низком замысле безнаказанно пробраться в неприятельский порт, не будучи узнанным. Англичане сели в шлюпки, взобрались на находившийся неподалеку шведский галиот «Надежда» и, приставив капитану пистолет к виску, заставили его тихонько подойти к испанским фрегатам. Галиот приблизился к испанцам, которые, доверяя шведскому флагу, подпустили его к своему борту. Тогда англичане бросились на абордаж, захватили оба фрегата, на которых почти не было экипажа, и вышли из порта со своей бесчестной добычей.

Это происшествие произвело в Европе страшный шум и возбудило негодование всех морских держав. Мало того, что их подвергали всякого рода насилию, но вдобавок оскорбляли их флаги, используя их для самых низких подвигов пиратства.

Испания уже вела войну с Англией и большего сделать не могла. Призвав Швецию на помощь, Испания прояснила ей всю гнусность произошедшего события, и этого оказалось достаточно, чтобы разжечь ссору нейтральных держав с Англией: Швеция потребовала удовлетворения за обиду, Дания — тоже. За эти дворы стояла Россия, которая со времени союза 1780 года считала себя партнером прибалтийских государств во всех вопросах, касавшихся морского права.

Чтобы поддержать свои притязания силой, англичане, отправив лорда Витворта в Копенгаген для переговоров, послали вслед за ним эскадру в шестнадцать линейных кораблей, которой велено было курсировать при входе в пролив Зунд. Присутствие этой эскадры испугало не только Данию, но и Швецию, Россию и даже Пруссию. Четыре союзные державы, подписавшие вооруженный нейтралитет 1780 года, начали переговоры о составлении новой лиги против самовластия англичан. Лондонский кабинет, который боялся такого результата, с живостью настаивал в Копенгагене на урегулировании конфликта, но вместо того чтобы предложить компенсацию, сам же ее потребовал. К несчастью, Дания была застигнута врасплох: Зунд не был защищен, Копенгаген мог подвергнуться бомбардировке.

При таком положении дел ей надо было уступить, хоть временно, чтобы воспользоваться зимой, когда льды защитят Балтику и дадут нейтральным державам время приготовиться к отпору.

Таким образом, 29 августа Дания была вынуждена подписать конвенцию, в которой вопрос о праве наций откладывался на неопределенный срок. Датское правительство согласилось временно не сопровождать торговые корабли военной силой.

Конвенция эта ничего не решала. Гроза, вместо того чтобы рассеяться, еще усиливалась, потому что четыре северные державы были чрезвычайно раздражены.

Итак, на севере все способствовало планам Первого консула, сами события благоприятствовали его желаниям. Дела шли с выгодой для Франции и на юге Европы, то есть в Испании. Там погибала одна из богатейших монархий Земного шара, способствуя этим серьезному нарушению европейского равновесия, к великому огорчению благородной нации, негодующей из-за роли, которую ее заставляли играть во мнении света.

Бонапарт, неутомимый ум которого охватывал разом все предметы, уже направил на Испанию усилия своей политики и старался извлечь из этого порочного двора все возможные выгоды.

Король и королева Испании и князь Мира с давних пор занимали внимание Европы и представляли собой довольно опасный пример для монархической власти, и без того уже сильно потрясенной в эту эпоху.

Испанский король Карл IV был человеком честным. Он был не так своенравен, как Людовик XVI, гораздо приятнее в обращении, но менее образован и характера еще более слабого. Это был человек кроткий, человеколюбивый, набожный, в высшей степени целомудренный. Он оставался непричастен к соблазнам своего двора и ошибкам своего правления; вся вина его состояла в том, что он позволят им совершаться, не замечая их или не веря в их существование.

Королева Мария Луиза, воспитанница Кондильяка, написавшего для нее и брата превосходные сочинения23, вела жизнь совершенно противоположную, которая сделала бы очень мало чести знаменитому философу, если бы философы могли отвечать за своих учеников. В то время ей было около пятидесяти лет, но она сохранила остатки красоты, которую старалась продлить посредством бесконечных усилий. Она употребляла на переписку с разными лицами, и в особенности с князем Мира, то время, которое Карл IV посвящал своим мастерским и конюшням. Все государственные акты, все назначения и награды шли к подписи короля через ее руки. Министр, который позволил бы себе нарушить ее волю или миновать ее, был бы тотчас отрешен.

Известно, что князь Мира в это время не был уже министром, но тем не менее играл в государстве главенствующую роль. Это был человек странный, невежественный, легкомысленный, но обладающий привлекательной внешностью, чего достаточно, чтобы иметь успех при развращенном дворе. Он сохранял неограниченную власть над королевой, которая не в состоянии была ему противиться и не могла быть счастлива, не видя его каждый день. В Испании ничего не совершалось без его воли. Он располагал всеми государственными доходами и держал у себя огромные суммы наличных денег, тогда как казна несла величайшие убытки.

Народ почти привык к этому зрелищу и приходил в негодование только в тех случаях, когда его заставлял краснеть новый постыдный скандал.

Надо прибавить, что принц Астурийский, воспитанный вдали от двора и притом с невероятной строгостью, ненавидел временщика, с преступным влиянием которого был хорошо знаком, и что справедливая его ненависть стала превращаться в невольное негодование на отца и мать.

Одним словом, испанский королевский дом начинал бояться революции. Старинная привязанность испанцев к престолу и к религии, конечно, несколько его успокаивала, но монархи опасались, что революция перешагнет в Испанию из-за Пиренеев, и старались сдержать опасность демонстрацией уважения к Французской республике. Добрый король Карл IV почувствовал даже нечто вроде дружеского расположения по отношению к Первому консулу. «Генерал Бонапарт — великий человек!» — твердил он беспрестанно. Королева говорила то же, но холодно, потому что князь Мира, казалось, порицал склонность, обнаруживаемую в Испании по отношению к французскому правительству.

Король и королева страстно любили свою дочь, инфанту Марию Луизу, которая была замужем за наследным принцем Пармским. Королева, как известно, была сестрой царствующего герцога Пармского. Выдав дочь за своего племянника, она сосредоточила на этой чете всю свою любовь, потому что имела особенную привязанность к дому, из которого сама происходила. Она мечтала об увеличении владений пармских принцев в Италии, а так как Италия зависела от победителя Маренго, то Мария Луиза возлагала на него все свои надежды.

Первый консул, узнав тайные помыслы королевы, не пренебрег этим удобным случаем и тотчас же отправил в Мадрид своего верного Бертье. Если он отправлял в Берлин или в Вену одного из своих адъютантов, то в данном случае хотел сделать большее: он оказывал испанскому двору честь, посылая туда человека, в наибольшей степени разделявшего его славу, ибо Бертье был в то время Парменионом нового Александра.

Бертье уехал в конце августа, без официального звания, но с уверенностью, что одним своим присутствием произведет большой эффект, к тому же имея тайные полномочия договориться о важнейших предметах.

Путешествие Бертье имело несколько целей: во-первых, он должен был посетить главнейшие порты Пиренейского полуострова, исследовать их состояние и отправить оттуда несколько транспортов на Мальту и в Египет. Бертье очень скоро исполнил это поручение и затем поспешил в Мадрид с предложениями Первого консула.

Бонапарт соглашался увеличить владения Пармского дома, он даже готов был присоединить к новым землям и новый титул, титул короля, но требовал, чтобы за эту щедрость ему заплатили двояко: во-первых, возвратив Франции Луизиану24, во-вторых, силой побудив португальский двор примириться с Французской республикой и прервать связь с Англией.

Итак, Бонапарт формально потребовал у Испании Луизиану в компенсацию за земли, отдаваемые ей в Италии. Кроме того, он просил, чтобы ему подарили часть испанских кораблей, блокируемых в Брестском порту. Что касается Португалии, он хотел воспользоваться родством, которое соединяло оба царствующие дома полуострова, чтобы отвлечь ее от союза с Англией. Бразильский принц, правитель Португалии, был зятем короля и королевы Испании. Стало быть, мадридский двор, кроме силы соседства, имел еще и влияние родства, и теперь очень кстати было воспользоваться этим двойным средством для изгнания англичан из этой части континента.

Вот в чем состояли условия, которые Бертье отвез в Мадрид. Он был прекрасно принят королем, королевой, князем Мира и всеми испанскими грандами, которые с любопытством смотрели на человека, чье имя в рассказах о битвах всегда ставилось рядом с именем Бонапарта.

Условия Франции показались несколько тяжелыми, однако не могли встретить большого сопротивления.

Наконец согласились заключить договор, по которому Первый консул обещал увеличить владения герцога Парм-ского в Италии на два миллиона человек и укрепить за ним титул короля. Испания за то обязывалась возвратить Франции Луизиану и, сверх того, дать ей шесть линейных кораблей, снаряженных и вооруженных, но без экипажей.

Последнее условие также не представляло затруднений, потому что одинаково соответствовало видам Испании и Франции. Первый консул в данном случае только пробуждал Испанию из ее непростительной апатии и заставлял воспользоваться влиянием, которое ей давно следовало употребить в дело.

Если бы Португалия не подчинилась, Бонапарт предлагал Карлу IV перейти с армией ее границы, овладеть одной или двумя провинциями и удержать их как залог, чтобы принудить Англию впоследствии, для спасения своей союзницы, возвратить Испании отвоеванные у нее колонии. Он предлагал даже подкрепить силы Карла IV французской дивизией. Но для доброго короля это было уже слишком. Бразильский принц был его зятем, он не желал отнимать у него провинции, даже ради возвращения собственных владений. Но Карл IV направил ему самые настоятельные требования и даже грозил войной, если они не будут услышаны.

Лиссабонский двор обещал тотчас же отправить уполномоченного в Мадрид для переговоров с французским посланником.

Бертье возвратился в Париж, осыпанный милостями испанского двора. Почти в то же время прибыли и чудесные лошади, подаренные Карлом IV. Они были продемонстрированы Первому консулу на площади Карусель, во время одного из больших смотров. Толпа любопытных сбежалась полюбоваться на превосходных коней и богато наряженных шталмейстеров, которые напоминали о старинной монархической роскоши и свидетельствовали об уважении древнейших домов Европы к новому представителю Французской республики.

В это время прибыли в Париж также трое уполномоченных из Америки. Им было поручено сблизить Францию с Северной Америкой. Первым препятствием к сближению послужила статья, по которой Америка оказывалась обязанной предоставлять Франции участие во всех коммерческих выгодах, приносимых ею другим нациям. Это обязательство не делать ничего для других, не делая того же для Франции, поставило американцев в затруднительное положение. Уполномоченные, казалось, не хотели уступать в этом пункте, но готовы были признать и защищать права нейтралитета и возобновить все положения договора, от которых отступились в период недолгого союза с Англией.

Первому консулу были гораздо важнее права морского нейтралитета, нежели торговые выгоды, которые на деле оказывались эфемерными. Он предписал своим посланникам не слишком настаивать на этом пункте и заключить договор, если американцы торжественно признают право наций на нейтралитет.

В то же время устраивалось и другое сближение, гораздо более важное, а именно: с папским престолом.

Новый папа, избранный в смутной надежде на примирение с Францией, добился осуществления этой надежды. Бонапарт обязался устроить и защитить Цизальпинскую республику против политики и видов всей Европы. Взамен он просил папу посредством своего влияния на души помочь ему водворить во Франции мир и согласие.

Папа с радостью встретил французского посланника Альчиати, которому было поручено передать слова Первого консула. Он тотчас же отправил его назад в Верчелли с поручением объявить, что готов помогать намерениям Первого консула, но сначала желал бы узнать, насколько определенны виды французского кабинета. Кардинал, в свою очередь, послал в Париж из Верчелли письмо, в котором разъяснял намерения и желания нового первосвященника.

Первый консул в ответ на это потребовал уполномоченного, с которым мог бы объясниться прямо. Папа предложил монсеньора Спину, своего нунция во Флоренции.

Нужно сказать, что Первый консул решался на весьма щекотливое дело, приглашая в Париж представителя Святого престола при тогдашнем состоянии умов. Договорились, что кардинал Спина не будет объявлять своего официального титула, а назовется просто епископом Каринтийским, имеющим поручение переговорить с французским правительством о некоторых делах римского правительства.

Пока так деятельно и искусно устраивались эти переговоры с европейскими дворами, граф Сен-Жюльен с Дюроком приближались к Вене.

Понимая все безрассудство своих поступков, граф признался Талейрану, что не знает точно, можно ли ему будет привезти Дюрока в Вену. Министр в своем обманчивом упоении не хотел верить, что тут могло встретиться какое-нибудь препятствие, однако было решено, что Сен-Жюльен и Дюрок проедут через главную квартиру Края, находившуюся недалеко от Инна, в Альт-Гёттин-гене, и там возьмут у главнокомандующего паспорт для Дюрока.

Они прибыли в главную квартиру 4 августа 1800 года, но Дюрок был остановлен и не мог переехать через линию, определенную перемирием. Это был первый неблагоприятный знак. Сен-Жюльен один отправился в Вену, обещая выхлопотать Дюроку документы. Он явился к императору и представил ему статьи, которые подписал в Париже с условием, чтобы они были утверждены его правительством, а до тех пор оставались в тайне. Император был изумлен и очень недоволен странным поступком Сен-Жюльена, перешагнувшего границы данного ему предписания. Условия предварительных статей ему нравились, но он боялся быть скомпрометированным перед Англией, которая помогла ему деньгами.

Итак, несмотря на опасность поднять волну возмущения со стороны Франции, венский кабинет почел за лучшее не признать действий графа Сен-Жюльена. Ему был сделан жестокий публичный выговор, а потом его сослали в одну из отдаленных провинций империи. Предварительные статьи были объявлены не имеющими никакой силы, ибо были подписаны агентом без титула и полномочий. Дюрок не получил паспорта и, прождав До 13 августа, вынужден был возвратиться в Париж.

Австрия, зная раздражительный характер Первого консула, могла опасаться самых дурных последствий, которые повлечет такое известие. Он, пожалуй, мог тотчас же оставить Париж, встать во главе армии и двинуться против Вены. Поэтому Австрия решилась, не признавая предварительных статей, тем не менее предложить французскому правительству немедленно созвать конгресс.

Лорд Минто, представитель британского кабинета при императорском дворе, согласился на переговоры только с тем условием, чтобы и Англия приняла в них участие. Тугут немедленно написал Талейрану, что император, не признавая неблагоразумного поступка Сен-Жюльена, не менее его желает мира, а потому предлагает немедленно открыть конгресс в самой Франции или в Люневиле, где будет угодно, что Великобритания готова отправить туда своего уполномоченного и что, если Первый консул на то согласен, общий мир в Европе может быть заключен очень скоро. Все это было высказано в выражениях, которые могли успокоить бурный нрав человека, управлявшего тогда Францией.

Первый консул был сильно раздражен при получении этих известий. Во-первых, он негодовал по поводу непризнания действий генерала, который с ним договаривался, во-вторых, с прискорбием видел, что дело мира снова замедляется. Присутствие Англии на переговорах заставляло его предвидеть бесконечные задержки, потому что заключить мир на море было гораздо труднее, чем мир континентальный.

Талейран, чувствуя, что сам во многом виноват, старался всеми средствами смягчить гнев Первого консула. Дело было отдано на обсуждение в Государственный совет, куда министр представил подробный рапорт.

«Первый консул, — говорилось в этом рапорте, — почел за нужное созвать Государственный совет на чрезвычайное заседание и, вполне полагаясь на его скромность и просвещенное суждение, поручил мне сообщить Совету все подробности переговоров, проведенных с венским двором».

Далее Талейран признавался, что австрийский посол не имел полномочий и, ведя с ним переговоры, можно было предугадать, что они не будут признаны, а потому следовало отказаться от всякой огласки и решительных

действий. Он предлагал согласиться на открытие конгресса и в то же время начать военные действия.

Действительно, умнее этого нельзя было ничего придумать. Надо было начать обсуждение, потому что враждующие державы предлагали Франции переговоры, но следовало воспользоваться и тем, что австрийские войска не успели еще опомниться от своих поражений. Только так можно было принудить Австрию к решительному миру и отвлечь ее от влияния Англии.

Было еще одно средство, также имевшее свои выгоды, и Первый консул ухватился за него с обычной своей прозорливостью. Согласно требованиям Англии, можно было допустить ее до переговоров, но с условием, чтобы она сначала заключила морское перемирие. Выгоды перемирия на море многим превзошли бы неудобства континентального перемирия: французские корабли могли бы всюду плавать беспрепятственно, снабдить Мальту продовольствием и отвезти в Египет солдат и оружие. Для достижения таких выгод Бонапарт охотно подвергся бы опасности совершить еще одну сухопутную кампанию. Морское перемирие было, конечно, делом совершенно новым, но надо же было заставить англо-австрийский союз поплатиться за жертву, которую приносила Франция, остановив шествие своих войск на Вену.

Отто, дипломат чрезвычайно благоразумный и ловкий, жил постоянно в Лондоне; он был избран французским кабинетом именно для того, чтобы при первом удобном случае использовать его таланты для переговоров о мире. Теперь ему поручили обратиться прямо к британскому кабинету с вопросом о морском перемирии. В тот же день, 24 августа, отправили довольно жесткое письмо в Вену. В письме этом презрительно сожалели о зависимости от Англии, в которую поставил себя император, соглашались на открытие конгресса в Люневиле, но прибавляли, что во время переговоров нужно будет сражаться, потому что Австрия, предлагая всеобщие переговоры, имела неосторожность не подготовить предварительно, как естественное условие, перемирие на суше и на море.

Таким образом хотели заставить и австрийскую дипломатию похлопотать в Лондоне о заключении морского перемирия.

9 Консульство

Переговоры начались в Лондоне между Отто и капитаном Джорджем, главой транспортного департамента. Они продолжались в течение всего сентября. От Англии требовали жертвы, на которую она ни за что не могла согласиться. Это значило допустить укрепление Мальты и Египта, и даже, может быть, навсегда упрочить оба эти владения за Францией. Это значило также позволить большому франко-испанскому флоту выйти из Брестского порта, переплыть Средиземное море и занять в нем позицию, которая опять возвратила бы ему господство на этом море.

Стало быть, такое предложение не могло прийтись по сердцу англичанам. Однако опасность, угрожавшая Австрии, сильно тревожила Англию: уничтожив Австрию, Бонапарт мог располагать всеми своими силами и покуситься на какое-нибудь важное предприятие против Британских островов. Вследствие этого Англия решилась на некоторые жертвы в пользу общего интереса и 7 сентября 1800 года представила контрпроект.

Англичане соглашались на открытие конгресса в Люне-виле и назначили полномочным со своей стороны Томаса Гренвиля, брата министра иностранных дел. В отношении морского перемирия Англия предлагала следующую систему:

1. Прекратить все враждебные действия на море и на суше.

2. Перемирие сделать общим не только между тремя воюющими державами, Францией, Англией и Австрией, но и между их союзниками.

3. Блокируемые порты, как то: Мальту и Александрию, уравнять в правах с германскими крепостями, то есть давать им каждые две недели продовольствие.

4. Все линейные корабли, находящиеся в Бресте и других портах, не должны выходить из них в продолжение всего перемирия.

Но затруднения остались те же, несмотря на все усилия, употребляемые с обеих сторон. Главный интерес Франции состоял в том, чтобы удержать за собой Мальту и Египет, а Англии — не допускать этого.

Итак, не было никаких шансов прийти к согласию, переговоры были прерваны. Но Бонапарт в полной мере

воспользовался двумя прошедшими месяцами и окончательно привел свои армии в порядок. Вот в чем состояли его новые распоряжения касательно этого предмета.

Была полностью укомплектована и отправлена во Франкфурт Батавская армия, находившаяся под началом Ожеро. Он составил ее из восьми тысяч голландцев и двенадцати тысяч французов, которые теперь отдохнули, были усилены рекрутами и представляли собой отличное войско.

Корпус Сент-Сюзанна, преобразованный и увеличенный почти до восемнадцати тысяч человек, опять возвратился к Дунаю и составил левое крыло армии Моро. Рейнская армия увеличилась, таким образом, до ста тысяч человек.

Когда Резервная армия была брошена в Италию, она вынуждена была оставить несколько корпусов, которые не успели сформировать. Из этих оставшихся корпусов Первый консул составил вторую резервную армию и поручил ее генералу Макдональду. Она имела в строю пятнадцать тысяч человек и была размещена в Граубиндене, недалеко от Тироля. Это позволило Моро подтянуть к себе правое крыло под началом Лекурба и соединить все его силы для решительного удара.

Итальянская армия, вследствие присутствия Макдональда, уже не имела надобности заботиться о Швейцарии и Тироле, поэтому могла приблизить оба крыла к центру и сосредоточиться так, чтобы быть всегда готовой вступить в битву. Соединив под своими знаменами войска, перешедшие через Сен-Бернар и Сен-Готард, и лигурийские, она после отдыха и пополнения рекрутами представляла собой массу в сто двадцать тысяч человек. Главнокомандующим над ней был сначала назначен Массена. Но, к несчастью, между руководством армии и гражданскими правителями Италии зародилось несогласие. Правительство жаловалось, что жители совершенно подавлены огромными контрибуциями и отказываются их выплачивать. Эти беспорядки приписывали руководству французской армии, жаловались даже прямо на генерала Массена. Скоро неудовольствие дошло до того, что Первый консул был вынужден отозвать Массена и заменить его Брюном.

Брюн, со всем своим обширным умом и беспримерной храбростью, принадлежал все же к числу самых ревностных представителей партии демагогов, что, впрочем, не мешало его искренней преданности Первому консулу, который за то и отличал его. Не сумев предоставить ему деятельную роль во время весенней кампании, Бонапарт предложил ему командование в осеннюю. Но удаление Массена было истинным несчастьем и для армии, и для самого Первого консула.

Огорченный Массена невольно должен был сделаться предметом надежд для толпы интриганов, которые в это время еще волновались. Первый консул знал это, но не хотел ни в чем терпеть беспорядка, и за это нельзя его осуждать.

К этим четырем армиям Бонапарт добавил еще пятую, составленную из войск, соединенных около Амьена.

Он отделил полубригады гренадеров, дополнил их превосходными солдатами и составил таким образом отличный корпус в девять или десять тысяч человек, который хотел немедленно отправить к берегу, если бы англичане вздумали где-нибудь совершить высадку. Начальство над этим корпусом было вверено Мюрату.

Итак, теперь Бонапарт отдал Моро и Брюну приказ отправиться на главные квартиры и подготовиться к началу военных действий. Он поручил Моро известить австрийского главнокомандующего в срок, назначенный перемирием, и позволил ему продлить перемирие только в случае, если император сдаст французам занятые им города. На таком условии он соглашался обождать еще пять или шесть недель.

Города эти действительно стоили такой жертвы. Заняв их, можно было приобрести превосходную позицию для проведения операции на Дунае и выиграть время, чтобы направить одно крыло Итальянской армии на Тоскану и Неаполитанское королевство, где по-прежнему формировали армию по наущению Австрии и с помощью английских денег.

Германский император, со своей стороны, также воспользовался временем и с большой энергией распоряжался предоставленными Англией субсидиями и торопил наборы, которые производились в Богемии, Моравии, Венгрии, Штирии и Каринтии. Две тысячи крестьян, за плату и под надзором австрийских инженеров, рыли окопы по всей линии Инна. От Вены до Мюнхена все было в движении.

Главный штаб австрийской армии был совершенно изменен. Барон Край, несмотря на свой опыт и стойкость на поле битвы, попал в опалу наравне с Меласом. Даже сам эрцгерцог Фердинанд, служивший под его начальством, был удален. Эрцгерцог Иоанн, молодой, весьма образованный принц, чрезвычайно храбрый, но неопытный в военном деле, с воображением, пораженным маневрами генерала Бонапарта, был назначен главнокомандующим императорскими войсками. Это была одна из тех попыток, на которые решаются только в минуты отчаяния.

Император лично отправился к армии, чтобы сделать смотр и воодушевить солдат своим присутствием. Он провел на главной квартире несколько дней в компании Лербаха, уполномоченного, назначенного в Люневиль, и молодого эрцгерцога. Император выяснил, что не все еще готово, что армия не полностью восстановлена в моральном отношении и в плане оснащения. Лербаху было поручено отправиться на главную квартиру генерала Моро и попытаться выяснить, нельзя ли продлить перемирие еще на несколько дней.

Моро сообщил Лербаху условия, на которых Первый консул допускает новое перемирие. Австриец с горечью согласился на эти условия и 20 сентября заключил с генералом Лагори новое перемирие в деревне Гогенлинден, которой вскоре суждено было сделаться знаменитой. Города Филинсбург, Ульм и Инголыитадт отдавались французам, взамен перемирие было продлено на сорок пять дней.

Император возвратился в Вену, весьма недовольный путешествием, которое его уговорили предпринять, потому что оно не принесло других плодов, кроме уступки французам самых лучших крепостей империи. Он был глубоко опечален. Народ разделял его чувства и обвинял Тугута в том, что тот совершенно переметнулся к англичанам.

Королева неаполитанская Каролина прибыла в Вену с адмиралом Нельсоном и леди Гамильтон, чтобы поддержать партию, желавшую войны, но общественное негодование было слишком велико. Тугута обвиняли в том, что в начале весны он не хотел согласиться на мирные предложения Первого консула, с таким упорством отвергал существование Резервной армии и обязался не вести переговоров без Англии, причем в минуту, когда, напротив, следовало сохранить полную свободу и действовать независимо. Тугут был вынужден покориться обстоятельствам и сложил с себя звание министра, но все еще сохранял сильное влияние на австрийский кабинет.

Лербах занял его место в министерстве иностранных дел; а на место Лербаха для люневильского конгресса был избран весьма известный дипломат Людвиг Кобен-цель, которого генерал Бонапарт уважал и с которым уже вел переговоры по Кампо-Формийскому договору.

Надеялись, что Кобенцель более всех подходит для установления дружеских отношений с французским правительством и, живя в Люневиле, в нескольких милях от Парижа, может иногда бывать в столице, чтобы найти возможность встреч с Бонапартом.

Сдача французской армии трех укрепленных мест — Ульма, Инголыптадта и Филинсбурга — пришлась очень кстати к празднеству 1-го вандемьера (23 сентября), потому что должна была оживить надежду на мир. Первый консул желал придать этому празднику Республики такую же пышность, как и празднику 14 июля.

Почести, отданные памяти Вашингтона, водружение славных знамен Маренго уже дали повод к двум торжествам во время правления Бонапарта; в новом и благородном действии нашел он предмет и для празднования 1-го вандемьера.

Во время осквернения гробниц в Сен-Дени тело Тюренна было найдено совершенно сохранившимся. Посреди неистовства черни невольное чувство уважения спасло его останки от всеобщего осквернения25.

Бонапарт решил поместить прах этого великого человека в церковь Дома инвалидов, под охрану французских ветеранов. Почтить знаменитого полководца и слугу древней монархии значило сблизить славу Людовика XIV со славой Республики, значило восстановить уважение к прошедшему, не оскорбляя настоящего, словом, в этом действии проявлялась вся политика Первого консула в самой благородной и трогательной форме.

Перенесение праха должно было совершиться 22 сентября, а на следующий день, 1-го вандемьера IX года, предполагалось заложить первый камень в памятник, посвященный Клеберу и Дезе.

Чтобы придать больше блеска этим торжествам, Бонапарт потребовал, чтобы все департаменты прислали своих представителей, что сообщило бы празднеству характер не только парижский, но и национальный. Департаменты поспешили исполнить его волю и выбрали именитых граждан.

Двадцать второго сентября целая процессия отправилась в музей монастыря Малых Августинцев за колесницей, на которую было помещено тело Тюренна. На этой колеснице, запряженной четверкой белых лошадей, лежала шпага героя монархии, сохранившаяся у герцогов Бульонских и предоставленная правительству для этой торжественной церемонии. Четыре старых генерала, израненных на службе у Республики, держали вожжи.

Этот необыкновенный и благородный кортеж проехал по Парижу среди бесчисленной толпы и прибыл к Дому инвалидов, где его ожидали Первый консул с депутатами от департаментов как древней, так и новой Франции: последние представляли собой Бельгию, Люксембург, Рейнские провинции, Савойю и графство Ниццу.

Драгоценные останки были установлены на постаменте в церкви Дома инвалидов. Военный министр Карно произнес простую и торжественную речь. В то время как величественная музыка оглашала своды здания, тело Тюренна было опущено в гробницу.

Если в наше холодное время, когда вера совсем остыла, что-нибудь может заменить религиозные торжества или хоть уподобиться им, то это, без сомнения, только такие зрелища!

Впрочем, в тот же день хотели доставить народу и простое удовольствие: было назначено бесплатное представление «Тартюфа» и «Сида».

На другой день Первый консул, как и накануне, отправился в сопровождении толпы придворных и депутатов на Площадь Победы.

Здесь должен был возвыситься памятник в египетском вкусе, предназначенный принять останки Клебера и Дезе, которых Бонапарт желал похоронить рядом. Он заложил первый камень и потом верхом отправился в церковь Дома инвалидов. Там его брат Люсьен произнес речь о состоянии Республики, речь произвела живейшее впечатление. Некоторые места были приняты с рукоплесканиями, особенно когда оратор воскликнул: «Счастливо поколение, которое оканчивает республикой революцию, начатую во время монархии!»

Именно во время этой церемонии Первый консул получил депешу о гогенлинденском перемирии и сдаче Филинсбурга, Ульма и Ингольштадта. Он передал депешу брату, она также была прочитана вслух и встречена живейшими рукоплесканиями; крики: «Да здравствует Бонапарт! Да здравствует Республика!» — потрясли своды священного здания.

Войны уже не боялись, все были полны доверия к гению Первого консула и мужеству французских войск, если бы пришлось продолжать ее, но после стольких битв, после стольких волнений все желали мирно наслаждаться приобретенной славой и занимавшейся зарей благоденствия.

И точно, благоденствие это развивалось чрезвычайно быстро. Надежды нации осуществлялись по очереди, и можно смело сказать, что в течение десяти месяцев, с ноября 1799 года по сентябрь 1800-го, Франция совершенно преобразилась.

Капиталисты получили проценты наличными деньгами, чего с начала революции не случалось. Этот финансовый феномен произвел большой эффект, он принадлежал к немаловажным победам Первого консула.

Но как мог он совершить такое чудо? Эту загадку толпа объясняла необыкновенной силой, которую ему приписывали, но в мире не бывает чудес сверхъестественных. Всякий истинный успех происходит от простых причин: от здравого смысла, подкрепленного мощной волей. В этом заключалась и тайна счастливых результатов правления Бонапарта.

Во-первых, он истребил главное зло — медленный сбор податей. В первый раз с начала революции могли взимать подати с первых дней года. Главные сборщики, получая повинности своевременно, могли аккуратно оплачивать выданные им ежемесячные облигации и действительно платили по ним на исходе каждого месяца.

Сверх того, поскольку прямые подати представляли 300 миллионов из бюджета в 500 миллионов, казна с первого дня имела эти 300 миллионов на руках в виде обязательств, весьма легко обращаемых в наличность. Вместо того чтобы не получить ничего, как прежде, теперь казна с 1-го вандемьера могла располагать большей частью государственного дохода.

VIII год (1799—1800) был не так легок, каким обещал стать IX. Операции следующего года не представляли больших затруднений. Теперь уже не выдавали недоимочных свидетельств, потому что отныне капиталисты могли получать плату наличными; не выпускали реквизиционных расписок, потому что армия содержалась или за счет казны, или за счет неприятелей; наконец, отменили переводы долгов, потому что Первый консул принял в отношении государственных подрядчиков неизменную систему: он или ничего не давал им, или платил наличными, и притом гораздо щедрее, чем предшествовавшие правительства.

Каждую неделю Бонапарт собирал финансовый совет; на этих заседаниях ему представляли баланс доходов и расходов по каждому министерству, из расходов он выбирал самые необходимые и назначал министерствам суммы, не превышающие их потребностей, но зато верные.

Деньги выплачивались Французским банком. Банк существовал только полгода, а успел уже выпустить на значительную сумму билетов, которые принимались как наличные деньги. Этот быстрый успех произошел благодаря вниманию правительства и удовлетворению насущных торговых нужд.

Итак, подвергая себя некоторым лишениям в течение нескольких месяцев, правительство приобрело сильное оружие, которое за полученную временно помощь в десять или двенадцать миллионов могло теперь оказать ему услуги на несколько сот миллионов.

Финансовое довольство возрождалось во всех областях. Но среди всеобщего благоденствия только недвижимое имущество продолжало оставаться в угнетенном положении. В самый разгар революционных смут владельцы земель и домов имели ту выгоду, что или не платили податей вовсе, или платили безделицу. Теперь все стало иначе. Им следовало сначала ликвидировать старые недоимки, потом внести подати за текущий год, и все это наличными деньгами. Для мелких владельцев это было тяжело.

Но одних доходов с недвижимости недостаточно для поддержания государственного обихода. Для этого нужно, чтобы и продовольствие было обложено пошлиной. Революция, уничтожив пошлину на напитки, соль и прочие припасы, закрыла один из главных источников государственного дохода. Еще не наступило время открыть этот источник, следовало прежде победить много предрассудков. Установив пошлинный сбор у городских застав (в пользу госпиталей), Бонапарт провел первый опыт, который должен был подготовить умы к восстановлению старых обычаев.

Помимо финансов, оставалось еще другое дело, столь же расстроенное и столь же важное, а именно — дороги.

Дороги во Франции были совершенно запущены. Известно, что не только нескольких лет, но даже нескольких месяцев небрежения достаточно, чтобы превратить в ухабы дороги, прокладываемые для перевозки тяжестей. А во Франции о дорогах не заботились почти десять лет.

Директория, видя, какая складывается ситуация, вздумала создать специальное средство, вполне верное: установили дорожную таксу и учредили заставы для сбора пошлины. Но пошлина эта была отдана в руки подрядчиков, за которыми не было присмотра. Они крали и при сборе пошлин, и при использовании их на ремонт дорог. К тому же сбор этот был сравнительно небольшим, составлял не более тринадцати миллионов в год. А требовалось тридцать.

Первый консул, отложив на время внедрение новой, более правильной системы, прибег к самому простому средству: решил употребить на это важное дело суммы из главных государственных доходов. Он подверг дорожных подрядчиков и приставов строжайшему надзору и тотчас же выдал 12 миллионов на IX год, что по тогдашнему времени составляло огромную сумму.

Сумма эта была назначена на ремонт главных трактов, идущих от центра к окраинам республики: из Парижа в Лилль, Страсбург, Марсель, Бордо и в Брест. Каналы Сен-Кантен и Урк, построенные к концу монархического правления, представляли собой скорее развалины, чем результат созидательного труда. Бонапарт тотчас же отправил на каналы инженеров, сам съездил на место и велел составить окончательные планы реконструкции.

Но разруха царила повсюду не только из-за состояния дорог: в большей части провинций разгулялись разбойники. Шуаны и вандейцы, оставшись без дела в результате прекращения междоусобной войны и усвоив себе привычки, которых мир не мог удовлетворить, опустошали большие дороги в Бретани, Нормандии и окрестностях Парижа. Желавшие избежать рекрутской повинности, и те солдаты Лигурийской армии, которых к побегу побудила нужда, совершали такие же разбои по центральным и южным дорогам. Жорж Кадудаль, возвратившись из Англии с огромными суммами денег, тайно управлял этими новыми игуанами.

Для прекращения разбоя нужно было посылать в леса множество мобильных отрядов в сопровождении полевых судей. Первый консул сформировал уже несколько таких отрядов, но ему все еще недоставало солдат. Бонапарт справедливо замечал, что, победив внешних врагов, он скорее справится и с внутренними. «Имейте терпение, — говорил он людям, которые с ужасом указывали ему на беспорядки. — Дайте мне месяц или два времени. Я завоюю мир, а потом уже сразу истреблю этих рыцарей больших дорог».

Итак, мир был тогда необходимым условием всякого благого дела.

Между тем обстоятельства требовали скорого устройства и церковных дел, потому что примирение с римским престолом было так же необходимо для успокоения умов, как и мир с Европой. В делах церкви оставалось множество неясностей, опасных или странных, которые Первый консул пока старался уточнять посредством отдельных постановлений.

Чтобы положить конец хаосу, нужно было соглашение с папой римским, соглашение, которое могло бы примирить между собой священников. Но кардинал Спина, папский посол, только что прибыл в Париж и, сам изумляясь, что находится в этом городе, скрывался от всех взоров. Предмет, о котором надо было переговорить, был столь же щекотлив для него, как и для французского правительства.

Бонапарт противопоставил этому хитрому итальянцу лицо, вполне способное с ним тягаться. Это был аббат Бернье, который долго управлял Вандеей и примирил ее наконец с правительством.

Первый консул вызвал Бернье в Париж и привязал его к себе самыми благородными и почетными узами: желанием способствовать общему благу и участием в его совершении. Восстановление согласия между Францией и церковью было для аббата Бернье продолжением и окончанием усмирения Вандеи. Но свидания его с монсеньором Спиной только начались, и невозможно было ожидать от них немедленных результатов.

Постановлением от 28 декабря 1799 года Бонапарт запретил местным властям чинить священникам препятствия в отправлении богослужения26. Консульское постановление, о котором мы говорим, уничтожило это затруднение, принудив местное начальство допускать священнослужителей в храмы в праздничные дни, определенные каждым вероисповеданием.

Но постановление это не разрешало всех затруднений касательно вопроса о воскресных днях. Проводя реформу, надо довольствоваться преобразованием того, посредством чего можно уничтожить реальное зло или восстановить правосудие, но устраивать преобразования для удовольствия глаз или ума, для того, чтобы провести прямую линию там, где ее нет, — значит, требовать от человеческой природы больше, чем она в силах вынести! Можно по желанию создать привычки ребенка, но нельзя переделать привычки взрослого человека. То же самое и с народами: нельзя обновлять обычаи нации, которая существует уже пятнадцать веков.

И точно, воскресенье повсюду стало опять входить в употребление. Первый консул новым постановлением от 6 июля 1800 года объявил, что каждый вправе выбрать себе день для отдыха, какой заблагорассудится, и праздновать дни, которые почитает священными по привычке или по убеждению, а только присутственные места обязаны следовать установленному законом календарю и выбирать декадии в качестве выходного дня. Это значило обеспечить торжество воскресных дней.

Первый консул был совершенно прав, поддерживая возвращение к древней и всеобщей привычке, в особенности если желал вернуть католическую религию, а он желал этого и в этом отношении также был совершенно прав.

Эмигранты снова привлекли к себе внимание Бонапарта. Он желал исправить жестокости революции по отношению к своим соотечественникам, но не хотел тревожить ни одного из интересов, порожденных ею и сделавшихся со временем законными.

Вследствие этого Первый консул счел нужным принять меры, которые несколько привели в порядок хаос поступающих в правительство просьб. Двадцатого октября 1800 года было утверждено следующее определение.

Все исключенные из списков, невзирая на степень снисхождения к ним, были признаны в действительности исключенными из числа эмигрантов. Всех внесенных в список под собирательными названиями, как то: детей и наследников эмигрантов, — следовало считать невне-сенными. Женщины, оставившие Францию по воле своих мужей, дети моложе шестнадцати лет, священники, покинувшие государство вследствие закона об изгнании, все те, кто отлучился из отечества до начала революции, мальтийские рыцари, бывшие на Мальте во время событий во Франции, — решительно исключались из списков. Также исключались из списков имена жертв, погибших на эшафоте: это было необходимо для примирения правительства с их семействами.

В списках были оставлены все поднимавшие оружие против Франции, все занимающие гражданские или военные должности при дворах изгнанных принцев, все получившие от иностранных дворов чины и звания без разрешения французского правительства.

Эмигранты, исключенные из списков, если хотели остаться во Франции или желали, чтобы с их непроданных имений был снят секвестр, должны были присягнуть конституции и находиться под надзором полиции до заключения общего мира и еще год после.

Это определение, при тогдашних обстоятельствах, было самой благородной мерой, какую только можно придумать. Оно исключало из списка большую часть изгнанников и оставляло только незначительное количество отъявленных врагов Революции, предоставляя их судьбу позднейшему времени.

Мы видим, сколько трудностей всякого рода должно было преодолеть правительство, чтобы восстановить порядок в этом расстроенном обществе и быть милосердным к одним, не будучи жестоким и несправедливым к другим. Но за эти труды Франция вознаградила его, можно сказать, единодушным одобрением.

Практически все партии были довольны Первым консулом; они чистосердечно покорились ему, или, по крайней мере, его правлению.

Патриотам 82-го года теперь казалось, что в консульском правлении они нашли осуществление своих желаний. Уничтожение феодальных прав, гражданское равенство, некоторое участие народа в делах правления, не слишком много свободы, но много порядка, блистательное торжество Франции над Европой, — все это хотя не вполне согласовалось с прежними их желаниями, но казалось удовлетворительным и вполне обеспеченным.

Что касается пламенных революционеров, которые были преданы Революции по убеждению и чувству, хоть и не принимали участия в ее неистовых заблуждениях, то эта партия была благодарна Бонапарту уже за то, что он не походил на Бурбонов и окончательно утвердил их изгнание.

Новые владельцы имений хоть и негодовали иногда на снисходительность Бонапарта к эмигрантам, не сомневались, однако, что он обеспечит неприкосновенность приобретенных ими владений, и держались за него как за непобедимый меч, защищающий их от торжества Бурбонов и эмигрантов, которым помогало европейское оружие.

Что касается умеренных роялистов, которые прежде всего желали избавиться от страха казней, ссылок и конфискаций, они были почти счастливы, потому что не бояться для них уже было блаженством. Все, чего Первый консул еще не дал, они надеялись получить от него в будущем.

Оставалась, как и всегда остается, неукротимая часть партии, которую можно усмирить, лишь увлекая ее в могилу. Эта часть обыкновенно состоит из людей или фанатически убежденных, или виновных; последние-то, как правило, и воюют.

Все, кто во время революции запятнал себя кровью и преступлениями, все те, кто по жестокости характера или по свойству ума были привлечены к стремительному потоку: бешеные монтаньяры, немногие уцелевшие члены знаменитой Парижской коммуны, прежние якобинцы и кордельеры — с каждым успехом нового правительства все более и более раздражались. Они называли Первого консула тираном, который хочет устроить во Франции контрреволюцию, уничтожить свободу, возвратить эмигрантов, восстановить духовенство, может быть, даже Бурбонов, чтобы сделаться их презренным рабом.

Другие, которые не так были ослеплены гневом, говорили, что он хочет сделаться тираном и задушить свободу из своекорыстных видов. Это Цезарь, вызывающий кинжал Брута. Они говорили о кинжалах, но тем дело и кончалось, потому что энергия этих людей, ослабленная десятилетием неистовой активности, начинала обращаться в неукротимость языка. Эти неисправимые демагоги отыскивали между реальными или мнимыми недовольными воображаемого героя для осуществления своих целей.

Неизвестно, почему им казалось, что Моро завидует Бонапарту, вероятно, потому, что он приобрел довольно славы, чтобы сделаться вторым лицом в государстве. Они тотчас же превознесли его до небес.

Но Моро прибыл в Париж, Первый консул принял его с почестями, пожаловал ему пистолеты, осыпанные драгоценными камнями, с названиями всех его битв, — и Моро подчинился ему с охотой.

Демагог Брюн, сначала столь дорогой сердцам неистовых патриотов, привлек внимание Первого консула, приобрел его доверие и получил командование Итальянской армией, — и также подчинился.

Зато Массена, которого слишком грубо лишили начальства над этой армией, был недоволен и не скрывал своего неудовольствия; демагоги тотчас провозгласили его будущим спасителем Республики и назначили главой истинных патриотов.

То же было и с Карно, которого они во времена фрюкгидора называли роялистом и который тогда по их настояниям был осужден на ссылку. Теперь, лишившись военного министерства, он сделался в их глазах великим гражданином. Или Ланн, который хоть и любил Первого консула, но был решительным республиканцем и нередко с жаром негодовал против возвращения эмигрантов и священников. Или Сийес, тот самый Сийес, которого республиканцы прежде ненавидели как главного соучастника в перевороте 18-го брюмера, над которым издевались по случаю неудовольствия Первого консула, — теперь он был им почти приятен, потому что, недовольный своим ничтожеством, имел вид холодный и осуждающий.

И вот, согласно ожиданиям демагогов, Карно, Ланн и Сийес должны были присоединиться к Массена, чтобы при первом же удобном случае восстановить Республику.

Наконец, надо сказать, что они и на министра Фуше возлагали свои надежды, на Фуше, который был одним из двух главных советников Первого консула и которому нечего было желать. Потому только, что он хорошо знал патриотов, не боялся их и даже иногда помогал им, понимая, что тут надо подкупать языки, а не обезоруживать руки, и его назначили для низвержения тирана и спасения погибающей свободы.

Партия роялистов имела так же, как и партия революционеров, своих болтунов, столь же легковерных, но их заговоры были гораздо опаснее. Это были версальские вельможи, возвратившиеся или готовые возвратиться, интриганы, жалкие посланники Бурбонов, которые ездили из Франции за границу, чтобы завязать там интриги или приобрести сколько-нибудь денег. Одним словом, усердные солдаты Жоржа, готовые на всякие злодеяния.

Первые из них, знатные вельможи, везде и всюду поносили Первого консула. Они жили в Париже как иностранцы, едва обращая внимание на то, что в нем происходило, и просили об исключении своих имен из списка эмигрантов, для чего непрерывно ездили к госпоже Бонапарт. Они являлись к ней по утрам и низкопоклонничали, пока сидели в ее гостиной, когда же выходили — стыдились, что побывали там, и в свое оправдание говорили, что делают это единственно из желания помочь своим несчастным друзьям.

Госпожа Бонапарт имела неосторожность входить в эти двусмысленные отношения, а муж ее, хоть часто был обеспокоен этим, допускал, однако, такие визиты в силу снисхождения к жене, а отчасти и для того, чтобы все знать и иметь сведения обо всех партиях.

Почти все из этих господ были обязаны правительству, но это нисколько не укрощало их языков. Все, что для них делали, по их мнению, было должным. Они издевались над всем и над всеми, даже над смущением госпожи Бонапарт, которая хоть и гордилась тем, что принадлежит к семье первого человека века, но была слишком снисходительна и слаба, чтобы раздавить этих презренных законной гордостью, которую должна был чувствовать.

Случается иногда, что ненависть предугадывает довольно верно, потому что любит предполагать ошибки, а ошибки, к несчастью, почти всегда и во всем неизбежны. Но только в жгучем своем нетерпении она предупреждает время. Эти легкомысленные болтуны сами не знали, до какой степени их слова окажутся справедливы, не знали и того, что до исполнения их мрачных предсказаний мир будет потрясаем в течение пятнадцати лет, а человек, о котором они так отзывались, совершит великие дела, но и непомерные ошибки, и что они сами еще успеют отречься от своих слов, переменить убеждения, привязаться к этому могущественному владыке, сделаться его рабами и поклоняться ему как божеству!

Гораздо тише, и уже не словами, а делами, замышляли интриганы, находившиеся на службе у Бурбонов, и еще тише их, но гораздо опаснее, — агенты Жоржа Кадудаля, сыпавшие английское золото горстями.

Жорж со времени своего возвращения из Лондона жил в Морбигане, скрываясь от всех и изображая человека, покорившегося необходимости и возвратившегося к своим полям. Но на самом деле он был непримирим и дал клятву себе и Бурбонам — или погибнуть, или уничтожить Первого консула.

Выйти на бой с гренадерами консульской гвардии было невозможно, но между шуанами можно было найти довольно людей, готовых прибегнуть к последнему средству побежденных партий, то есть к убийству. Между ними сыскалась бы целая шайка, способная на все, на самые черные злодейства, на самые отважные предприятия.

Жорж, не зная еще, какое время и место выбрать для своего замысла, не давал им остыть, общался с ними через своих приспешников и предоставил им большие дороги и часть денег, в избытке получаемых от английского кабинета.

Первый консул мало думал о заговорах против его особы: он смотрел на них как на одну из тех случайностей, которым каждый день подвергался на полях битвы, то есть с равнодушием фаталиста.

Впрочем, он ошибался насчет угрожавшей ему опасности. Он приписывал партии революционеров все, что случалось неприятного, и только на нее и негодовал. Роялисты в то время казались ему угнетенной партией, которую следовало спасти от преследования. Бонапарт знал, что среди них есть негодяи, но привык ожидать насилия только со стороны революционеров. Один из его советников старался, однако же, вывести его из заблуждения: советник этот был Фуше, министр полиции.

В эту эпоху полиция была не тем, чем стала впоследствии, то есть обычным надзорным органом, обязанным извещать власти и исполнять их предписания. Тогда полиция пользовалась неограниченной властью, сосредоточенной в руках одного человека. Министр полиции имел право ссылать одних как революционеров, других — как возвратившихся эмигрантов, назначать тем и другим места для жительства, а иногда заключать их в темницы, не опасаясь огласки прессы. Он мог снимать секвестр или оставлять его на имениях изгнанников, отдавать священникам и отнимать у них приходы, запрещать журналы и газеты, — словом, обращать, на кого захочет, доверие или подозрение правительства.

Фуше, католик и член Конвента, был человеком смышленым и хитрым, ни добрым, ни злым, хорошо знавшим людей, особенно дурных, и презирал всех без различия. Он использовал деньги полиции для надзора за смутьянами и всегда был готов дать кусок хлеба или место всякому, кто был утомлен политическими волнениями. Таким образом министр приобретал друзей правительству, а особенно — себе, создавая не легковерных и склонных к обману шпионов, но людей обязанных, которые никогда не упускали случая извещать его обо всем, что ему было нужно знать. Имея таких приверженцев во всех партиях, даже между роялистами, он всегда узнавал обо всем вовремя, но никогда не преувеличивал опасности ни в собственных глазах, ни перед своим повелителем.

Он умел отличать людей безрассудных от действительно опасных, предостерегал одних и преследовал других. Одним словом, он управлял полицией так, как ей еще никогда не управляли, потому что дело полиции состоит столько же в обезоруживании ненависти, сколько в преследовании ее.

Он был бы превосходным министром, если бы его чрезвычайная снисходительность основывалась на более возвышенных правилах, а не на равнодушии к добру и злу, и если бы его деловитость происходила не от страсти во все вмешиваться, что делало его в глазах Первого консула подозрительным и часто придавало ему вид обычного интригана.

Первый консул был скуп на доверие и дарил его только людям, к которым чувствовал особенное уважение.

Он пользовался услугами Футе, но питал к нему недоверие. Поэтому он иногда старался заменять или проверять его, давая деньги Бурьену, Мюрату или Савари на составление отдельных полицейских комиссий.

Но Фуше всегда умел показать неловкость и ребяческие промахи этих второстепенных полиций, доказывая, что один все знает, и, несмотря на возражения Первому консулу, завоевывал его благосклонность своим мастерством.

Талейран играл совершенно противоположную роль. Он не сочувствовал Фуше и не имел с ним никакого сходства.

Оба происходили из духовного звания, Талейран — из высшего, Фуше — из низшего духовенства. Между ними не было ничего общего, кроме того, что оба воспользовались революцией, один, чтобы сбросить с себя облачения прелата, другой — платье католического священника.

Надо сознаться, что это правительство, составленное из воина и двух духовных лиц, отрекшихся от своего сана, представляло собой довольно странное зрелище, зрелище, которое очень хорошо отражает общество, находящееся в глубоком разладе; но, несмотря на свой состав, правительство это было блистательно, величественно и имело огромное влияние на весь мир!

Талейран происходил из знатного рода, по рождению своему предназначался к военной службе, но был осужден на духовное звание несчастным случаем, обрекшим его на хромоту. Он не имел склонности к возложенному на него званию и постепенно из прелата сделался придворным, революционером, эмигрантом и, наконец, министром иностранных дел.

Талейран сохранил в себе кое-что от всех этих должностей: в нем был виден и епископ, и вельможа, и революционер. Будучи от природы нрава умеренного, он чувствовал отвращение ко всему, что выходило из привычных рамок, умел приспосабливаться к мыслям тех, кому хотел понравиться, выражался тем чудным языком, который принадлежал исключительно обществу, образованному Вольтером, был находчив на ответы живые и колкие, которые столько же заставляли бояться его, как и делали привлекательным. Попеременно то ласковый, то надменный, непринужденный, полный достоинства, хромой, но не менее от того ловкий, он был человеком самым странным, какого только могла породить революция. Он был обольстительнейшим из дипломатов, но в то же время оказался решительно неспособен управлять делами обширного государства, потому что для управления необходимы воля, твердые взгляды и трудолюбие, а он ничего из этого не имел. Воля его ограничивалась желанием нравиться, взгляды не простирались далее минутного мнения; труд его был ничтожен. Одним словом, это был отличнейший посланник, но плохой министр, если произносить это слово в высшем его значении. Впрочем, во время консульского правления для него и не было другой роли.

Первый консул, который не допускал ничьего мнения насчет военных действий и дипломатии, использовал его только для сношений с иностранными министрами, что Талейран и выполнял с примерным искусством.

При всем том он имел одно нравственное достоинство: он любил мир — в правление человека, любившего войну, — и не скрывал этого. Одаренный изящным вкусом, тактом, даже полезной ленью, он был бы в состоянии уже тем одним оказать истинные услуги, что мог противопоставить излишеству речей, пера и действий Первого консула свою воздержанность, точную во всем меру, даже свою склонность к праздности. Но он имел мало влияния на этого самовластительного повелителя, потому что по гению и по убеждению во всем был ниже его.

Ценя старый образ правления, за исключением смешных предрассудков прежнего времени, Талейран советовал как можно скорее устроить монархию или что-нибудь в этом роде, пользуясь славой Первого консула за недостатком королевской крови. Он присовокуплял, что если хотят утвердить прочный мир с Европой, то надо поспешить ей уподобиться. В то время как министр Фуше, во имя Революции, советовал не слишком торопиться, Талейран, во имя Европы, советовал, напротив, действовать как можно скорее.

Первый консул ценил здравый смысл Фуше и любил ловкость Талейрана, но решительно ни в чем не верил ни тому ни другому. Полным и беспредельным доверием он удостаивал только Камбасереса.

Не отличаясь блистательным умом, Камбасерес был одарен редким здравым смыслом и питал к Первому консулу беспредельную привязанность. Проведя десять лет жизни в непрерывном страхе и трепете, он с какой-то особенной нежностью любил могучего властелина, который дал ему возможность вздохнуть свободно. Он любил его силу, его гений, любил его как человека, который сделал ему много добра и на милость которого он надеялся в будущем.

Постигая слабости людей, и даже людей великих, он давал Первому консулу советы, какие надо давать, если желаешь, чтобы им следовали: он давал их с совершенным чистосердечием, с чрезвычайной деликатностью, не для того, чтобы блеснуть умом, но чтобы быть полезным правительству, которое любил как самого себя, которое всегда и везде восхвалял за все его действия и которое осмеливался иногда порицать тайно, с глазу на глаз с Бонапартом.

Он молчал, когда видел, что уже нет средств противиться злу и всякая критика становится только суетным удовольствием порицания, но всегда говорил со смелостью (весьма уважительной в трусливом человеке), когда еще можно было предупредить ошибку.

Перед своими подчиненными он показывал детское тщеславие: окружал себя льстецами, которые кадили ему самым грубым фимиамом, почти каждый день прогуливался по Пале-Рояль в костюме великолепном до смешного. В удовлетворении своих гастрономических прихотей, вошедших в пословицу, находил достаточное наслаждение для своей слабой, но мыслящей души. Впрочем, что значат некоторые недостатки при возвышенной мудрости!

Первый консул охотно прощал своему товарищу эти недостатки и чрезвычайно дорожил им. В особенности он ценил искренность привязанности Камбасереса, смеялся над его странностями, но всегда добродушно, и оказывал ему величайшую честь, открываясь во всем и заботясь только о его суждении. Один Камбасерес и имел на него влияние — влияние, о котором никто не подозревал и которое именно потому и было очень важно.

Кроме благих советов, Камбасерес приносил Первому консулу и другую пользу: он управлял Сенатом. Все знали, что только через Камбасереса можно добраться до Первого консула как до источника всяческих милостей, и все стали к нему обращаться. Он пользовался этим втихомолку и с чрезвычайной ловкостью, чтобы удерживать или привлекать на свою сторону оппозицию. Но все это делалось с такой скромностью, что никто не мог пожаловаться.

Что касается консула Лебрена, Бонапарт обходился с ним с уважением, даже ласково, но как с человеком, который, кроме управления, ни в какие дела не вмешивается. Он поручил ему надзор за всеми подробностями финансовых операций и действиями роялистов, в кругу которых Лебрен часто вращался. Он был ухом и глазом Первого консула, который, впрочем, в этом отношении был подстрекаем не политическим интересом, а просто любопытством.

Чтобы дать верное понятие обо всех приближенных Первого консула, надо сказать несколько слов и о его семействе.

У него было четверо братьев: Жозеф, Люсьен, Луи и Жером. В свое время мы познакомим читателей с двумя последними. В то время только Жозеф и Люсьен имели некоторое значение.

Жозеф, старший из всех братьев, был женат на дочери богатого и почтенного марсельского негоцианта. Он был кроток, довольно хитер, приятен в обхождении и меньше всех докучал своему брату. Ему-то Первый консул и предоставлял честь вести переговоры о мире между Республикой и державами Старого и Нового Света. Он поручил ему заключить договор, который Франция готовилась подписать с Северной Америкой, и назначил его уполномоченным в Люневиль, стараясь, таким образом, отдать ему роль, выгодную для Франции.

Люсьен, в то время министр внутренних дел, был человеком умным, но ума шаткого, беспокойного, непокорного, и не имел достаточно талантов, чтобы искупить недостаток здравого смысла.

Оба брата поощряли склонность Первого консула Достичь верховной власти, и причина этого очень понятна. Гений Первого консула, его слава принадлежали ему лично, только одно могло перейти на его семейство, а именно: монархическое достоинство, если он предпочтет его званию первого сановника Республики.

Братья его были из числа людей, которые, не воздерживаясь, явно утверждали, что настоящий образ правления был только переходным, придуманным для того, чтобы пощадить революционные предрассудки, но что следует непременно принять решительные меры, если хотят основать что-нибудь прочное, и дать правительственной власти более сосредоточения, единства и продолжительности. Нетрудно было вывести из этого логические заключения.

Первый консул, как всем известно, не имел детей, и это приводило в большое недоумение тех, кто уже мечтал о превращении республики в монархию. Хотя это обстоятельство в будущем могло быть очень выгодно для братьев Бонапарта, но в настоящую минуту оно было помехой для их предположений, и они часто укоряли в том госпожу Бонапарт, приписывая ей это несчастье.

Находясь с ней в ссоре из зависти к ее влиянию, они не щадили ее в разговорах с ее мужем, преследовали своим злословием и беспрестанно повторяли, что Первому консулу нужна жена, которая подарила бы ему детей. Они заставляли повторять ей всеми устами эти пагубные слова, из которых она должна была вывести самое печальное заключение.

Итак, внешне столь счастливая супруга Первого консула была в эту минуту очень далека от счастья...

Жозефина Бонапарт, бывшая сначала замужем за графом Богарне, а потом вышедшая за молодого генерала, который 13-го вандемьера спас Конвент, и ныне разделявшая с ним место, которое начинало походить на престол, была креолкой и обладала всеми прелестями и всеми недостатками, свойственными женщинам этого происхождения.

Она была добра, расточительна и суетна, не хороша собой, но чрезвычайно мила, и, обладая бесконечной любезностью, умела нравиться гораздо больше и чаще, чем женщины, которые были и прекраснее, и умнее ее.

Безмерная расточительность и разные безрассудства, которым она ежедневно предавалась, часто выводили ее мужа из терпения. Но он прощал ее с великодушием счастливого могущества и не мог долго сердиться на женщину, которая разделяла первые минуты его зарождающегося величия, и, оставшись однажды возле него, казалось, привлекла с собой счастье.

Госпожа Бонапарт принадлежала к женщинам старого времени: набожная, суеверная и даже роялистка, она ненавидела людей, которых называли якобинцами и которые платили ей тем же. Она поддерживала знакомство только с людьми прежней эпохи. Они знали ее еще женой человека чрезвычайно почтенного, знатного и чиновного, несчастного генерала, погибшего на революционном эшафоте. Теперь они находили ее замужем за выскочкой, но за выскочкой, который был могущественнее всех европейских государей, и не почитали предосудительным являться к ней с просьбами, хотя и показывали вид, что пренебрегают ею.

Она спешила объявить им о своем могуществе и оказывала различные услуги. Она даже старалась возбуждать в них род надежды, давая понять, будто генерал Бонапарт ждет только удобного случая, чтобы снова призвать Бурбонов и возвратить им законное наследие. И, странное дело, возбуждая в них эту несбыточную надежду, она сама почти готова была разделить ее, потому что охотнее желала видеть своего мужа подданным Бурбонов, но окруженным уважением древней французской аристократии, чем монархом, коронованным рукой целой нации.

Это была женщина чрезвычайно малодушная. Хоть она была легкомысленна, но любила человека, который очаровал ее славой, и притом любила его гораздо пламеннее с тех пор, как он несколько охладел к ней. Ныне, предположив, что он счастливо и невредимо достигнет трона, она начинала трепетать: что, если она не разделит с ним этой чести! По этому случаю она припоминала предсказание ворожеи, которая раз ей напророчила: «Вы займете одно из первых мест на свете, только ненадолго!»

Она уже слышала, как братья Первого консула поговаривают о роковом разводе. Несчастная, которой европейские королевы могли бы позавидовать, судя о ее судьбе по внешнему блеску, проводила дни в страшной душевной тревоге. Каждый успех ее мужа прибавлял новый блеск к ее счастью и новые огорчения к ее жизни, и если она избавлялась иногда от жгучих своих страданий, так это по легкости характера, который не мог долго останавливаться на грустных размышлениях.

Несмотря на свои наклонности, по которым она должна бы предпочитать Талейрана министру Фуше, она благоволила к последнему, потому что тот, хоть и якобинец, осмеливался говорить Первому консулу правду, а говорить правду, по ее мнению, значило советовать ему сохранить республику и заботиться только об увеличении консульской власти.

Талейран и Фуше, полагая, что приобретут больше весу, сблизившись с семейством Первого консула, старались льстить каждой стороне так, как ей было приятно. Талейран желал понравиться двум братьям и говорил, что надо придумать для Бонапарта совсем другое положение, чем то, которое назначено ему конституцией.

Фуше старался быть угодным госпоже Бонапарт и говорил, что весьма неблагоразумно поступают, принимаясь за все слишком горячо, и что этим можно все испортить.

Этот способ сближения, возбуждающий в семействе ненужные волнения, чрезвычайно не нравился Первому консулу. Он часто обнаруживал неудовольствие и, желая сообщить его кому-нибудь из своих, поручал это Камбасе-ресу, который со своей обычной мудростью все выслушивал, ничего из услышанного не передавал и отделывался от поручений такого рода с чрезвычайной деликатностью.

VII