АДСКАЯ МАШИНА

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

В то время как внешнее положение Франции с каждым днем становилось всё блистательнее, когда всё исполнялось по желанию правительства победоносного и умеренного, внутреннее положение представляло собой ужасное зрелище: в последних конвульсиях бились издыхающие партии.

Несмотря на быстрые преобразования, совершаемые правительством, мы уже видели картину разбоя по большим дорогам и отчаяние партий, дерзавших даже убить Первого консула. Это были неизбежные следствия прежнего состояния Франции. Люди, которые во время междоусобной войны привыкли к злодеяниям и не могли уже возвратиться к мирной и честной жизни, искали себе занятия на больших дорогах. Обессиленные мятежники, потеряв надежду одолеть гренадеров консульской гвардии, самыми преступными средствами пытались извести непобедимого виновника их поражения.

Разбои еще более участились с наступлением зимы. Нельзя было проехать по дорогам, не подвергаясь опасности быть ограбленным или убитым. Нормандия, Анжу, департамент Мен, Бретань и Пуату по-прежнему оставались главным театром этой войны. Но зло распространилось. Многие департаменты Центральной и Южной Франции, как, например, Тарн, Л озер, Гард, Верхние и Нижние Альпы и проч., были, в свою очередь, заполнены разбойниками. В этих департаментах шайки образовались из убийц с юга, которые под предлогом преследования якобинцев резали и грабили скупщиков государственной собственности, молодых людей, желавших избежать рекрутства, и тех солдат, которых нищета заставила бежать из Лигурийской армии во время жестокой зимы 1800 года.

Эти несчастные, решившись однажды на преступную жизнь, привыкли к ней, и только силой оружия и всей строгостью законов можно было вернуть их на путь истинный.

Они останавливали дилижансы, похищали скупщиков земель и богатых землевладельцев, увлекали их в леса, подвергали свои жертвы страшным истязаниям, заставляя заплатить в качестве выкупа значительные суммы.

Чаще всего они покушались на государственные кассы, являлись к сборщикам податей и завладевали казенными деньгами под предлогом войны против правительства.

Негодяи, которые во время смуты оставили свои дома, чтобы предаться бродяжничеству, служили им разведчиками, прикидываясь в больших городах нищими. Именно они извещали разбойников, на какие кареты нападать, какие дома грабить.

Против этих шаек приходилось употреблять небольшие военные отряды. Но если их и удавалось захватить, суды не могли их наказывать строго, потому что свидетели боялись давать против них показания, а присяжные не смели произносить смертные приговоры.

Крутые меры всегда достойны сожаления, не только по своим жестоким последствиям, но и потому, что влекут за собой нарушение общего порядка в государстве, особенно когда этот порядок еще нов. Но здесь подобные меры были необходимы, потому что обыкновенное правосудие было признано бессильным для истребления подобного зла.

Подготовили проект закона об учреждении специальных судов для истребления грабежей. Проект этот, представленный на рассмотрение Законодательного корпуса, сделался предметом живейших нападений оппозиции.

Первый консул, который не слишком придерживался всех строгостей закона, рождающихся только в мирное время, решил, в ожидании принятия предложенного и оспариваемого проекта, прибегнуть к законам военного времени.

Так как нужно было использовать против разбойничьих шаек военные отряды, Бонапарт полагал, что эти действия можно уподобить настоящей войне. Он сформировал несколько небольших отрядов, которые проходили по департаментам, наполненным разбойниками, а непосредственно за ними следовали военные комиссии. Всех бандитов, захваченных с оружием в руках, судили и расстреливали в сорок восемь часов. Ужас, возбужденный этими извергами, был повсюду до того велик, что никто не осмеливался усомниться ни в правильности, ни в справедливости этих казней.

Но пока все это происходило, злодеи другого рода замышляли разрушить консульское правление совсем иными и гораздо более ужасными средствами.

Во время судебного следствия над Демервилем, Че-ракки и Ареной27, их собратья по революционной партии продолжали придумывать планы один безумнее другого. То они хотели произвести беспорядок во время выхода из театра и среди этого беспорядка заколоть Бонапарта, то хотели его похитить по дороге в Мальмезон и потом убить. Все это рассказывали везде и во всеуслышание, так что полиция отлично знала обо всех их предприятиях. Но они только говорили без умолку, никто из них не дерзал отважиться на что-нибудь решительное.

Министр Фуше нисколько их не опасался, но наблюдал за ними беспрестанно. Однако нужно признать, что между их замыслами был один довольно опасный, который всполошил всю полицию.

Некто Шевалье, мастеровой с оружейных заводов, основанных в Париже во времена Конвента, был захвачен при изготовлении страшной машины. Машина эта состояла из бочонка, начиненного порохом и картечью, к которому был прилажен ружейный ствол с затравкой. Она очевидно предназначалась для Первого консула.

Изобретатель был схвачен и посажен в тюрьму.

Это изобретение наделало много шума и обратило всеобщее внимание на людей, которых назвали якобинцами и террористами. Известность, которую они приобрели в девяносто третьем году, делала их гораздо страшнее, чем они заслуживали.

Первый консул, постоянно имея дело с революционной партией (то с честными представителями этой партии, лишь недовольными слишком быстрой реакцией, то с негодяями, помышлявшими о злодействах, на которые у них не хватало сил), всякое зло приписывал революционерам, только до них и добирался и их одних желал наказать. Чтобы изменить мнение Бонапарта и вообще всей публики на этот счет, нужны были неопровержимые факты. К несчастью, скоро должны были совершиться самые ужасные.

Жорж, возвратившись из Лондона в Морбиган, сыпал деньгами благодаря щедрости англичан и тайно руководил грабителями дилижансов. Он подослал в Париж несколько убийц для умерщвления Первого консула. Между ними находились два злодея, Лимоэлан и Сен-Ре -жан, к тому времени уже закаленные в междоусобных войнах. Второй из них был отставным морским офицером и имел кое-какие знания в артиллерии. К этим двум негодяям присоединился третий по имени Карбон, человек ничтожный, достойный слуга этих двух злодеев.

Фуше, узнав об их присутствии в Париже и замысле, велел наблюдать за ними, но по неловкости двух агентов, которым было поручено следовать за ними, заговорщиков потеряли из виду. А они, не разглагольствуя, подобно якобинцам, и не доверяя никому своей тайны, готовили ужасное злодейство.

Машина Шевалье внушила им мысль о применении бочонка, начиненного порохом и картечью. Они решили поместить этот бочонок на тележку, а ее поставить на одной из узких улиц, которые в то время примыкали к площади Карусель и по которым Первый консул довольно часто проезжал в карете.

Они купили лошадь, тележку и арендовали сарай, выдавая себя за приезжих торговцев.

Сен-Режан сделал все нужные замеры, несколько раз ходил на площадь Карусель, следил за каретой Бонапарта, рассчитывая, за сколько времени она доезжает от Тюильри до соседних улиц и как сделать так, чтоб бочонок взорвался вовремя.

Эти три человека выбрали для выполнения своего замысла день, когда Бонапарт собирался ехать в Оперу, где в первый раз ставили ораторию Гайдна «Сотворение мира». Это случилось 24 декабря 1800 года. Местом действия была выбрана улица Сен-Никез, которая от площади Карусель вела к улице Ришелье, по которой Первый консул обыкновенно ездил. Повороты этой улицы замедляли бы скорость экипажа.

В назначенный день Карбон, Сен-Режан и Лимоэлан отвезли свою тележку на улицу Сен-Никез и потом разошлись. Сен-Режан взялся поджечь порох, а оставшиеся двое должны были караулить вблизи Тюильрий-ского дворца и подать ему знак тотчас же, как покажется карета Первого консула.

Сен-Режан принял жестокое решение: он поручил держать поводья лошади, впряженной в тележку с этой ужасной машиной, пятнадцатилетней девочке. Сам же встал поодаль, в готовности поджечь фитиль.

В эту минуту Бонапарт, очень уставший за день, все еще колебался, ехать ли ему в Оперу. Но близкие уговорили его, и в восемь с четвертью он выехал из Тюиль-рийского дворца.

Его сопровождали генералы Ланн, Бертье и Лористон. За каретой следовал взвод конных гренадеров, который обыкновенно скакал впереди кареты, но на этот раз, по счастливой случайности, не опередил ее.

Карета въехала на узкую улицу Сен-Никез без всякого шума. Сообщники не предуведомили о том Сен-Ре-жана — или от страха, или потому, что не узнали экипаж Первого консула. И сам Сен-Режан увидел карету уже тогда, когда она фактически миновала тележку. Один из конных гренадеров с силой оттолкнул негодяя, но тот не потерял присутствия духа, зажег фитиль и бросился бежать. Кучер Бонапарта, который был чрезвычайно ловок и обыкновенно ездил на большой скорости, успел уже обогнуть один из поворотов улицы Сен-Никез, как вдруг раздался взрыв.

Удар был ужасным: карета чуть не опрокинулась, все стекла разбились вдребезги, картечь исковеркала фасады ближайших домов. Один из конных гренадеров был легко ранен, множество тел убитых и раненых разом заполнили окрестные улицы.

Первый консул и его свита решили сначала, что в них стреляли картечью: они остановились на минуту, выяснили, что случилось, и быстро поехали дальше.

Бонапарт хотел непременно показаться в театре. Лицо его на публике, среди всеобщего волнения, обнаружившегося в зале, оставалось спокойным и бесстрастным, в то время как вокруг говорили уже, что злодеи взорвали целый квартал Парижа.

Первый консул пробыл в Опере несколько минут и потом срочно возвратился в Тюильри, куда при известии о покушении стал толпами сбегаться народ. Здесь гнев Бонапарта, доселе сдерживаемый, разразился во всей силе.

«Это всё якобинцы! — кричал он. — Террористы, эти злодеи, вечные мятежники против всех правительств! Эти убийцы 2-го и 3 сентября, виновники 31 мая28! Негодяи, для того чтобы убить меня, они не побоялись истребить десятки невинных жертв! О, я расплачусь с ними самым беспощадным образом!..»

Но чтобы вооружить общественное мнение против революционеров, совсем не нужно было такого воодушевления. Их основательно испорченная репутация и попытки, которые они предпринимали в течение последних двух-трех месяцев, невольно заставляли приписывать им все новые преступления.

Скоро в салоне Первого консула все в один голос возопили против так называемых террористов. Бесчисленные враги министра Фуше поспешили воспользоваться этим случаем и разразились упреками и в его адрес.

«Его полиция, — говорили они, — ничего не видит и все допускает. Она ясно обнаруживает преступное пристрастие к революционерам. Это происходит из-за участия Фуше, проявляемого им к его прежним собратьям. Жизнь Первого консула не может быть в безопасности, находясь в руках такого пристрастного министра!»

В один миг озлобление против Фуше дошло до предела, в тот же вечер начали шуметь о его опале. Что же касается самого Фуше, он удалился с некоторыми лицами, не разделявшими всеобщего увлечения, в уголок одного из салонов Тюильрийского дворца и с величайшим хладнокровием дозволял обвинять себя во всех

смертных грехах. Хоть его скептический вид еще более разжигал гнев его врагов, он не хотел открывать того, что знал, боясь этим повредить начатым поискам. Но, вспомнив об агентах Жоржа, потерянных из вида полицией, он мысленно решил, что непременно предъявит им обвинение.

Когда некоторые из членов Государственного совета сообщили Первому консулу свои сомнения насчет предполагаемых виновников покушения на улице Сен-Ни-кез, он сильно разгневался.

«Меня не заставят переменить мнение! — воскликнул он. — К этому делу непричастны ни шуаны, ни эмигранты, ни прежние дворяне, ни прежние священники! Я знаю настоящих виновников, я сумею отыскать их и наказать примерным образом».

Он произносил эти слова страшным голосом, сопровождал их угрожающими жестами. Льстецы одобряли и разжигали его гнев, который, впрочем, следовало бы скорее укрощать, чем возбуждать еще более.

На следующий день те же сцены возобновились. По недавно заведенному обычаю представители Сената, Законодательного корпуса, Трибуната, Государственного совета и другие высшие сановники явились к Первому консулу, чтобы выразить ему свое сочувствие и негодование, чувства искренние и всеми разделяемые. Все были поражены и пребывали в ужасе. Все боялись, что эти гнусные покушения могут возобновиться, и с трепетом спрашивали друг друга, что станется с Францией, если человек, который один удерживает этих злодеев, падет от их рук.

Форма речей была общепринятой, но чувства, выраженные в них, были истинны и глубоки.

Делегации городского совета Бонапарт сказал: «Я глубоко тронут привязанностью парижан, которую они мне доказали только что. Я заслужил ее, потому что единственная цель всех моих помышлений и действий — укрепление благоденствия и славы Франции. Пока эта шайка разбойников злоумышляла против меня, я мог предоставить заботу о ее наказании закону, но теперь, когда она злодеянием, беспримерным в истории, подвергла

П Консульство опасности часть населения столицы, — наказание преступников будет столь же скорым, сколь и ужасным. Уверьте парижан моим именем, что у этой горсти злодеев, преступление которых едва не опозорило Свободу, скоро будет отнята всякая возможность причинять вред».

Все были довольны этими словами мщения, потому что не оставалось человека, который, в свою очередь, не говорил бы того же самого. Люди рассудительные с сожалением видели, что разъяренный лев хочет преступить черту закона, но толпа требовала казней.

Весь Париж был в страшном волнении. Роялисты перекладывали ответственность за преступление с себя на революционеров, а революционеры — на роялистов. И те и другие были искренни, потому что преступление это пока оставалось тайной совершивших его.

Враги революции, как старые, так и новые, единогласно утверждали, что одни террористы могли придумать такое зверское преступление, и в доказательство своего мнения указывали на машину оружейника Шевалье, обнаруженную полицией. Люди разумные, верные поборники революции, напротив, спрашивали, почему же непременно обвиняют в этом деле террористов и почему разбойники с больших дорог, которые учиняют так много злодеяний, не могли быть виновниками взрыва на улице Сен-Никез?

Впрочем, надо сказать, что в эту минуту никто не хотел слушать людей хладнокровных, до того общественное мнение было поражено и стремилось к обвинению революционеров.

Революционеры, напротив, по-видимому, почти завидовали этим достоинствам: между ними были даже безумные хвастуны, которые гордились тем, что этот отвратительный подвиг приписывают им.

Впрочем, все рассуждавшие об этом происшествии ошибались одинаково. Один министр Фуше подозревал, кем были настоящие преступники.

На третий день после этого происшествия собрались на заседание два отделения Государственного совета, законодательное и внутренних дел, и между множеством проектов стали отыскивать наиболее исполнимый. Поскольку в то время много рассуждали об учреждении специальных судов, то и решили присоединить к закону о них еще две статьи. Согласно первой, все преступления против членов правительства должны рассматриваться военным судом. Вторая статья предоставляла Первому консулу право удалять из Парижа людей, присутствие которых в столице могло быть опасно, и наказывать их ссылкой, если они вздумают ускользнуть из места своего изгнания.

На предварительном рассмотрении этих статей собрался весь Государственный совет под председательством самого Первого консула.

Порталис представил Совету мнение обоих отделений и предложил их к общему обсуждению. Первый консул в своем вечном нетерпении находил, что эти предложения недостаточны. Изменение общего порядка судопроизводства казалось ему в данном случае слишком ничтожной мерой. Он желал уничтожить всех якобинцев, расстрелять тех, кто окажется виновным в злодеянии, и сослать остальных. Для этого ему хотелось применить необыкновенную меру, чтобы вернее достигнуть своей цели.

«Действия специального суда будут неторопливыми, — говорил он, — и не поразят настоящих виновников. Здесь речь идет не о юридической философии. Метафизические умы в течение десяти лет все погубили во Франции. Мы должны обсудить положение дел как люди государственные и помочь беде как люди решительные. В чем состоит зло, которое нас тревожит? В том, что во Франции живут десять тысяч негодяев, рассеянных по всему государству, которые преследуют честных людей и обагрены кровью с ног до головы. Правда, не все они виновны в одинаковой степени, некоторые склонны к раскаянию и не могут считаться закоренелыми преступниками. Но пока их главная квартира находится в Париже, а их предводители безнаказанно затевают заговоры, они все еще не теряют духа. Поразите начальников, — и помощники рассеются. Они возвратятся к труду, от которого оторвала их неистовая революция, они забудут эту бурную эпоху своей жизни и опять сделаются мирными гражданами. Честные люди, которые беспрестанно трепещут за свою безопасность, успокоятся и сильнее привя-жУтся к правительству, которое умело защищает их. и*

Здесь не может быть середины: надо или всё простить, или отомстить скоро, эффективно и соразмерно преступлению. Надо поразить столько виновных, сколько пало жертв. Надо расстрелять пятнадцать или двадцать этих злодеев и сослать двести. Только таким образом можно избавить Республику от возмутителей, которые ввергают ее в несчастье».

Произнося эти слова, Бонапарт все больше воодушевлялся и приходил в негодование при виде недовольства, которое выражалось на лицах некоторых слушателей.

«Я настолько уверен, — вскричал он, — в необходимости и справедливости сильной меры для очищения и успокоения Франции, что готов сам засесть в трибунале, призвать виновных, допросить их, судить и приказать исполнить их приговор! Вся Франция будет мне рукоплескать, потому что я мщу не за свою личную обиду. Счастье, которое сохраняло меня столько раз на поле битвы, сохранит мою жизнь и здесь. Я не думаю о себе, я помышляю только о гражданском обществе, которое мне поручено восстановить, о национальной чести, которую я должен отмыть от кровавых преступлений!»

Слова эти поразили часть Государственного совета ужасом и удивлением: некоторые из членов, кто разделял искренний, но неумеренный порыв Первого консула, одобряли его мнение, но большая часть собрания с сожалением узнавала в его речах те же слова, которые произносили сами революционеры, когда осуждали на изгнание тысячи жертв. Они так же утверждали, что аристократы угрожают Республике опасностью, что надо от них избавиться самыми скорыми и верными мерами и что общественное благо стоит того, чтобы принести ему несколько жертв.

Конечно, была некоторая разница, потому что вместо кровожадных возмутителей, которые в слепом исступлении стали почитать аристократами самих себя и с упоением умерщвляли друг друга, здесь восставал гениальный человек, который с последовательностью и силой стремился к благородной цели — восстановлению разрушенного порядка. К несчастью, он хотел достигнуть этого не простым соблюдением правил, но средствами быстрыми и необыкновенными, подобными тем, которые в свое время разрушили общество. Его здравый смысл и всеобщее отвращение к кровопролитию должны были предохранить от кровавых казней, но, за исключением кровопролития, все были расположены принять самые крутые меры по отношению к людям под названием «якобинцы» и «террористы».

У Государственного совета возникло несколько возражений, но чрезвычайно робких. Лишь один человек не побоялся восстать против мнений Первого консула и общества и восстал — хоть неловко, но чистосердечно. Это был адмирал Трюге, который, видя, что речь зашла о наказании вообще всех революционеров, высказал свои сомнения насчет истинных виновников преступления.

«Мы желаем избавиться от злодеев, нарушающих спокойствие Республики, — сказал он, — пусть так. Но ведь злодеи бывают разного рода. Вернувшиеся эмигранты угрожают раскупившим государственную собственность, шуаны грабят на больших дорогах, призванные вновь священники возбуждают в народе протест, всюду встречаются люди, которые стараются совратить общественное мнение с пути истинного памфлетами...»

Бонапарт вспыхнул и разразился красноречивой тирадой, внушаемой гневом.

«За детей, что ли, нас считают?! — закричал он. — Не думают ли нас убедить этими декларациями против эмигрантов, шуанов и священников? Потому что в Вандее совершают еще некоторые злодейства, не хотят ли, по старинке, заставить нас объявить, что отечество в опасности?! Да была ли Франция когда-нибудь в более блистательном положении? Когда финансы ее находились в лучшем состоянии, когда армия ее одерживала больше побед, когда всеобщий мир был ближе, чем теперь?

Если шуаны совершают разбойничьи нападения, я велю их расстрелять. Но неужели же я должен ссылать людей за то, что они называются дворянами, священниками или роялистами? Неужели хотят, чтобы я изгнал из Франции десять тысяч старцев, которые желают только жить в мире, со всем уважением к существующим законам? Разве вы не знаете, что сам Жорж велел в Бретани перерезать бедных духовников за то, что они понемногу старались сблизиться с правительством? Знаете ли вы, господа члены Государственного совета, что, за исключением двух или трех из вас, вы все слывете роялистами? Вас, гражданин Дефермон, и вовсе почитают партизаном Бурбонов.

Полноте, гражданин Трюге! Меня нельзя заставить переменить мнение: нашему спокойствию только и угрожают, что одни сентябристы! Они не пощадили бы вас самих: как бы вы ни доказывали, что защищали их сегодня в Государственном совете, они принесли бы вас в жертву, как и меня, как и всех ваших сотоварищей!»

Против этой резкой отповеди можно было возразить одно: не следует ссылать людей за их титулы, а представителей партий — только за то, что они роялисты или революционеры. Но Первый консул, едва выговорив последние слова, быстро встал и тем закончил заседание.

Консул Камбасерес, всегда оставаясь спокойным, владел необыкновенным искусством достигать кротостью того, что властный его сотоварищ хотел получить силой своей воли. На следующий день он созвал оба отделения к себе, постарался в нескольких словах оправдать пылкость Первого консула и сказал (это действительно было правдой), что охотно принимает всякое противодействие, если только к нему не примешаны личные мотивы. Несмотря на то, что Камбасерес привык склонять Первого консула к благоразумным решениям, он, однако, уступал ему, если видел, что решение непреклонно или речь идет о террористах. Вот и в данном случае он настоял на том, чтобы отделения собрались у Первого консула. Здесь, под председательством самого Бонапарта, было снова рассмотрено предложение о принятии чрезвычайных мер. Оставался важный вопрос о том, какую форму придать этому решению: действовать ли посредством временного распоряжения правительства или издать закон?

Бонапарт, смелый всегда и во всем, требовал закона. Он хотел, чтобы ответственность приняли на себя верховные учреждения, и объявлял о том открыто.

«Консулы не несут никакой ответственности, — говорил он, — а министры несут, и тот, кто подпишет такое решение, может быть впоследствии призван к ответу и преследуем. Нельзя компрометировать отдельных лиц, пусть весь

Законодательный корпус примет на себя ответственность за предлагаемый акт. Что до меня, то пока я буду жив, не думаю, чтобы кто-нибудь осмелился потребовать у меня отчета. Но меня могут убить, и тогда я не отвечаю за безопасность двух моих сотоварищей, которые некрепки в седле. Пусть дадут нам закон: это лучше и в настоящем, и для будущего».

Нужно сказать, что в стране происходило нечто странное. Те самые люди, которые противились этому решению раньше, теперь непременно хотели, чтобы такая мера была принята, но не в форме закона, а посредством временного распоряжения правительства. Им хотелось обрушить всю вину на правительство, но они не понимали, что предоставляют ему тем самым право и дальше действовать независимо и полновластно.

Талейран, приняв сторону тех, кто был против закона, привел Первому консулу довод, который скорее всех мог убедить его. А именно, что, согласившись на эту меру в исполнении правительства, можно тем произвести больше эффекта за границей.

«Это покажет Европе, — говорил он, — что французское правительство не боится ничего и умеет управиться с анархистами!»

Довод Талейрана убедил Бонапарта, но в конце концов он придумал средство, которое было принято всеми. Он решил запросить Сенат, будут ли такие действия правительства согласны с Конституцией. На это Сенат имел право.

Итак, министру Фуше поручили составить список главных террористов, чтобы сослать их в департаменты Нового Света. Оба отделения Государственного совета должны были изложить причины, побуждавшие к таким действиям. Первый консул — подписать решение, а Сенат — объявить, согласно оно с Конституцией или нет.

Эта мера против террористов, незаконная и насильственная сама по себе, не имела даже вида законности, поскольку террористы не были причастны к преступлению.

Между тем истину уже начинали подозревать. Министр Фуше и префект полиции Дюбуа не переставали производить деятельные розыски, которые не остались безуспешными. Сильный взрыв уничтожил почти все орудия злодеяния. Молодая девушка, которой Сен-Ре-жан поручил подержать лошадь, была разорвана на части, целыми остались только ноги несчастной. Колесные шины тележки были отброшены на большое расстояние. Везде находили разбросанные остатки предметов, употребленных для совершения преступления и способных послужить к установлению виновников. Оставалось кое-что и от тележки и лошади. Эти остатки собрали, составили по ним описание, опубликовали в газетах и созвали всех парижских торговцев лошадьми.

По счастью, первый же владелец лошади тотчас ее узнал и объявил, что продал ее лабазнику, на которого и указал. Лабазник был призван и с полной откровенностью рассказал все, что знает. Он перепродал лошадь двум незнакомым людям, выдававшим себя за странствующих купцов, а поскольку он сходился с ними раза два или три, то довольно подробно описал их приметы.

Сходные показания дал извозчик, предоставивший незнакомцам на несколько дней сарай для тележки. Он точно так же описывал незнакомцев и перечислял те же приметы, что и лабазник.

Бочар, который делал бочонок и обтягивал его железными обручами, представил такие же показания. Все эти показания относительно роста, лица и одежды подозреваемых лиц вполне согласовались между собой.

После проведения допросов начали делать очные ставки. К свидетелям водили из темниц более двухсот захваченных революционеров. Эти очные ставки продолжались четыре дня и привели к решительному заключению, что ни один из революционеров не был причастен к преступлению, потому что ни одного из них не опознали обвинители.

Не приходилось сомневаться в добросовестности свидетелей, потому что все они сами вызвались дать показания и ревностно помогали полиции в ее розысках. Итак, почти достоверно можно было сказать, что революционеры невинны. Уверенность эта, конечно, могла стать абсолютной только тогда, когда откроют настоящих злодеев.

Тем временем важное обстоятельство говорило против агентов Жоржа. Хотя след их и был потерян, но их встречали еще то тут, то там и никак не могли захватить. А после взрыва они исчезли, как будто провалились сквозь землю. Это быстрое и совершенное исчезновение представляло поразительное свидетельство. К этому надо прибавить, что приметы одного из лиц, описанных свидетелями, полностью согласовались с наружностью Карбона.

Фуше, вполне убедившись, таким образом, что настоящими виновниками преступления были шуаны, поспешил отправить к Жоржу своего сыщика, чтобы собрать сведения о Карбоне, Сен-Режане и Лимоэлане. А пока открыл тайну некоторым лицам, чтобы поколебать их ложное представление, и даже Первому консулу, который, впрочем, никак не хотел отступиться от своего мнения, пока не убедится в противном.

Вот в каком положении находилось следствие 4 января, когда было опубликовано решение правительства. Все согласились сослать подозреваемых — по распоряжению консулов, предварительно одобренному Сенатом. Все было решено с главными членами Государственного совета и Сената, остальное составляло только пустую формальность.

Фуше, который, не зная всей истины, уже подозревал ее отчасти, осаждаемый со всех сторон, имел слабость согласиться на меру, направленную, правда, против людей, запятнанных кровью, но все-таки невинных в преступлении, за которое их хотели наказать. На него нападали отовсюду, его обвиняли в потворстве революционерам, и ему не хватило твердости воспротивиться. Он сам 1 января 1800 года представил в Государственный совет рапорт с резолюцией консулов. В этом рапорте обвиняли группу людей, которые в течение десяти лет пятнали себя разнообразными преступлениями, пролили кровь заключенных Аббатства29, учинили насильственное нападение на Конвент, угрожали Директории и, доведенные ныне до отчаяния, вооружились кинжалом, чтобы поразить Республику в лице Первого консула.

«Все эти люди, — было сказано в рапорте, — не пойманы с кинжалом в руке, но вполне известно, что они способны заострить его и пустить в ход в любой момент».

К этому прибавляли, что защитные функции закона существуют не для таких людей и потому предлагается схватить их и выслать из пределов Республики.

При рассмотрении этого рапорта родился вопрос: не назвать ли якобинцев прямыми виновниками 3-го нивоза? Первый консул этому воспротивился. «Полагают, что они являются виновниками преступления, — сказал он, — но это еще не доказано. (Он действительно начал колебаться в своем убеждении.) Мы ссылаем их за 2 сентября, 31 мая, за смуты прериаля, из-за заговора Бабёфа, — за все, что они сделали и еще могут сделать».

К рапорту был приложен список из ста тридцати лиц, назначенных в ссылку. Мало того, что их ссылали, с ними поступали еще жестче: к именам многих из них было приписано слово «сентябрист» — без всякого точного доказательства, основываясь на одной только народной молве.

Государственный совет выслушал чтение этих ста тридцати имен с видимым неудовольствием, потому что членам казалось, что они созваны для составления списка ссыльных.

Советник Тибодо объявил, что подобные списки не предназначены для Государственного совета. «Я не так безумен, — возразил Первый консул с негодованием, — чтобы потребовать от вас осуждения отдельных лиц, я подвергаю вашему рассмотрению лишь основные принципы этой меры».

И принципы были одобрены, несмотря на некоторые критические мнения.

Четвертого января Первый консул, приказав составить окончательный список, обнародовал постановление, которым все означенные в этом списке ссылались за пределы Республики, и не колеблясь подписал его.

Пятого января Сенат превзошел Государственный совет, объявив, что решение Первого консула — это охранительная мера для Конституции.

На следующий день несчастных собрали и отправили в Нант, чтобы оттуда на кораблях выслать их в другие страны. Между ними было несколько депутатов Конвента, несколько членов Коммуны, все уцелевшие сентябристы и храбрый Россиньоль, генерал революционной армии.

Конечно, люди эти не заслуживали участия, по крайней мере большая часть из них, но по отношению к ним нарушили все нормы закона, а это было очень опасно: справедливость решений полиции начали оспаривать и достигали в этом успеха. Требовалось много нравственной твердости, чтобы вступиться за изгнанников. Несмотря на это, нашлись смелые люди, которые своим заступничеством заставили вычеркнуть многих из списка, и несчастные уже в Нанте были освобождены от ссылки. То, что по рекомендации влиятельного лица человек может впасть в немилость у правительства или быть удостоенным милости, это еще казалось вероятным, но чтобы такая рекомендация могла спасать от ссылки и достаточно было не найти сильного покровителя, чтобы погибнуть, — эта игра случая возмущает всякое чувство справедливости.

В то же время нужно сказать, что эта правительственная мера по степени нарушения норм хоть и равнялась действиям предшествовавших эпох, но все-таки имела по сравнению с ними два отличия: здесь по большей части поражали негодяев и не проливали крови. Жалкое оправдание, нечего сказать, но мы должны его представить как доказательство, что между годами восьмисотым и девяносто третьим не много было общего.

Когда эти несчастные отправились по Нантской дороге, их с большим трудом спасали от ярости народа во всех городах, через которые их проводили, — до того против них было восстановлено общественное мнение.

Между тем ужасная тайна адской машины мало-помалу прояснялась. Фуше узнал, что у Карбона есть в Париже сестры. Он отыскал их жилище, полиция отправилась в квартиру и нашла там бочонок с порохом. Кроме того, от младшей сестры Карбона узнали, где он теперь скрывается: оказывается, он нашел пристанище в очень почтенном семействе, у девиц Сисэ, сестер бывшего архиепископа и министра юстиции. Девицы эти, принимая Карбона за возвратившегося эмигранта, который не успел еще привести свои бумаги в порядок, предоставили ему пристанище у бывших монахинь, живших общиной в одном из отдаленных кварталов Парижа. Эти несчастные каждый день благодарили Бога за сохранение жизни

Первого консула, потому что без него почитали себя погибшими, и не подозревали, что дали прибежище одному из его врагов.

Полиция отправилась к ним 18 января, схватила Карбона, а вместе с ним и всех, у кого он проживал. В тот же день его привели на очную ставку со свидетелями, и он был ими узнан.

Сначала он во всем запирался, потом наконец признался, что участвовал в преступлении, но совершенно невинным образом, потому что решительно не знал, для какой цели предназначены тележка и бочонок. Он дал показания против Лимоэлана и Сен-Режана. Лимоэлан уже успел бежать за границу, но у Сен-Режана, оглушенного взрывом, хватило времени и сил только на то, чтобы переменить квартиру.

Агент Жоржа, оставленный на свободе в надежде, что по его следам удастся обнаружить жилище Сен-Режана, действительно привел полицию на место. Сен-Режан был найден больным, еще не оправившимся от полученных ран. Вскоре ему сделали очную ставку, он был всеми признан и уличен множеством показаний, которые не оставляли никаких сомнений. Под кроватью у него нашли письмо к Жоржу, в котором он рассказывал своему начальству в иносказательной форме о главных обстоятельствах преступления и оправдывался в своей неудаче.

Карбон и Сен-Режан были преданы уголовному суду и казнены по его приговору.

Когда все эти подробности обнародовали, закоснелые обвинители революционной партии и услужливые защитники роялистов оказались крайне поражены. Враги министра Фуше также находились в большом смущении. Верность его взглядов была всеми признана, и он опять попал в милость у Первого консула.

Но Фуше сам дал своим врагам оружие против себя, и они им немедленно воспользовались. «Для чего же он, будучи так уверен в своей правоте, допустил обвинение и ссылку революционеров?» — говорили они. И действительно, Фуше заслужил этот упрек.

Бонапарт, который обычно не заботился о соблюдении формальностей, а смотрел только на результаты предпринятых усилий, не обнаруживал ни малейшего сожаления. Он находил, что принятая мера была во всех отношениях хороша, что она избавила его от «главного штаба» якобинцев и что 3-го нивоза доказывало только необходимость так же строго наблюдать за роялистами, как и за якобинцами. «Фуше, — говорил он, — лучше всех понял суть дела. Он совершенно прав: не надо спускать глаз ни с возвратившихся эмигрантов, ни с шуанов, ни с других людей, принадлежащих к этой партии».

Происшествие это намного уменьшило участие по отношению к роялистам, которых снисходительно называли жертвами терроризма, но уменьшило также и общее негодование против революционеров. Фуше выиграл в силе, но не в уважении.

Грустное чувство, возбужденное машиной, прозванной с тех пор «адской», вскоре исчезло перед радостью, произведенной Люневильским миром.

Не все дни бывают счастливыми даже у самого везучего правительства. Консульское правительство имело ту необычайную выгоду, что, если печальные впечатления на минуту овладевали умами, они тотчас же рассеивались великими, новыми, непредвиденными результатами. Несколько сцен мрачных, но кратковременных, в которых это правительство выступало спасителем Франции, а затем — победы, мирные договоры, возмещение убытков, которые излечивали глубокие раны и воскрешали общественное благосостояние. Бонапарт постоянно приобретал все больше величия, становился для Франции все дороже и все яснее обнаруживал свое предназначение для верховной власти.

Было открыто второе заседание Законодательного корпуса. Продолжалось обсуждение новых законов, из которых главным был закон об основании специальных судов. После того, что уже было сделано, он утратил свою важность, но оппозиция в Трибунате восставала против нововведений правительства, и этого было достаточно, чтобы Законодательный корпус их поддержал.

Первый закон касался архивов Республики. Закон этот сделался необходимым с тех пор, как преобразование прежних провинций привело в величайший беспорядок множество старинных актов и документов, которые могли быть еще полезными или любопытными. Надлежало решить, куда поместить множество актов, договоров и проч. Мера эта не имела никакого политического значения и никак не способствовала общему порядку.

Трибунат отверг этот закон и, отправив, согласно принятому порядку, трех из своих ораторов в Законодательный корпус, добился того, что и там закон был отвергнут большинством голосов. Законодательный корпус хотя и был искренне предан правительству, но желал иногда, наравне со свободными учреждениями, показать свою независимость. В мелких случаях, разумеется, он мог показать ее без всякого опасения.

Оба собрания в эту минуту были заняты другим законом, гораздо более важным, но так же совершенно чуждым политики. Речь шла о мировых судьях, количество которых было признано слишком большим.

К тому времени было назначено шесть тысяч мировых судей, но во многих кантонах нельзя было отыскать людей, достойных этой должности. Кроме того, идея эта оказалась неудобной и в другом отношении: судьям вздумали подчинить судебную полицию, но судьи отнеслись к этой обязанности без должного рвения, да и отеческий в некотором роде стиль судопроизводства пострадал от этого нововведения.

Проект правительства представлял два изменения: во-первых, он шесть тысяч судей превращал в тысячу шестьсот, во-вторых, отделял судебную полицию и поручал ее другим департаментам. Проект был дельный и вполне благонамеренный, но встретил явную оппозицию в Трибунате. Многие ораторы открыто выступили против него, в особенности Бенжамен Констан. Несмотря на это, закон был принят и в Трибунате, и в Законодательном корпусе.

Другой закон, способный возбудить больше прений и вполне политический, касался учреждения специальных (военных) судов, трибуналов. Он должен был придать судопроизводству, которое уже отправлялось на больших дорогах, законный вид и стать постоянной мерой пресечения разбоя.

Специальные трибуналы должны были включать в себя обычных судей, членов уголовного суда, трех военных судей и двух помощников. Военные не могли иметь в трибунале первенства.

Правительство имело право учреждать такие суды во всех департаментах, где сочтет это полезным. Трибуналы должны были разбирать преступления, совершенные вооруженными шайками на больших дорогах и в селениях, нападения и покушения на жизнь скупщиков государственного имущества и, наконец, убийства, замышленные против главных лиц правительства. В случае недостаточности улик дела переносились на разбирательство в кассационный трибунал. Через два года после воцарения мира по всей стране нововведение это предполагалось отменить.

Против этих судов можно было сказать то, что говорится против всякого исключительного судопроизводства. Но никогда еще общество, так глубоко потрясенное, не требовало для своего успокоения более скорых и действенных мер.

Чтобы согласовать это решение с конституцией, Законодательный корпус получил право отменять действие конституции в тех департаментах, где найдет это нужным. Случай с трибуналами явно подходил к этой статье, потому что отмена действия конституции влекла за собой немедленное водворение военного суда. И предложенный проект, в свете последних событий с изгнанием мнимых «заговорщиков», был некоторым образом возвращением к законному порядку. Но постоянные противники правительственных распоряжений все равно жестоко на него напали.

В Трибунате этот закон прошел только с небольшим преимуществом сорока девяти голосов над сорока одним. В Законодательном корпусе большинство было гораздо значительнее, но и противников оказалось больше, чем обычно. Это явление приписывали действию речи, произнесенной Антуаном Франсэ, в которой он заговорил с Законодательным корпусом довольно резко и несдержанно.

«Франсэ поступил очень хорошо, — заметил Бонапарт Камбасересу и Лебрену, когда они неодобрительно отозвались об этой речи. — Лучше получить меньше голосов и показать, что мы обижены и не намерены мириться с этим». А в некоторых частных беседах Первый консул и вовсе прямо говорил, что если его будут чрезмерно беспокоить или вздумают мешать ему в намерении возвратить Франции мир и порядок, то, надеясь на доверие общества, он станет управлять исключительно посредством своих консульских решений.

Влияние его увеличивалось с каждым новым успехом, а вместе с влиянием росла и смелость, и он уже даже не старался скрывать всей обширности своих намерений.

Еще большую оппозицию встретил он в финансовых вопросах, которые составляли предмет последних совещаний на заседаниях текущего года. А между тем это был достойный результат усилий правительства, в котором Первый консул принимал наибольшее участие.

В VIII году в казну поступила сумма в 518 миллионов, что равнялось полному сбору податей за один год, потому что бюджет расходов и доходов в это время не превышал пятисот миллионов. В IX году подати должны были принести от 500 до 520 миллионов, а расходы в мирное время не превышали этой суммы. При точном исполнении системы отчетности будущность была обеспечена, сборы за IX год должны были покрыть расходы за этот год, сборы за X год — расходы X года и так далее.

Но за предыдущие годы оставался дефицит, который также следовало покрыть. Он покрывался путем постоянных взносов недоимочных податей. Но эти недоимки взимались по большей части с поземельных владений, которые из-за этого приходили в стесненное положение. На заседаниях департаментских советов из ста шести главных советов восемьдесят семь жаловались на чрезвычайное отягощение своего положения из-за сбора прямых податей. Поэтому правительство было вынуждено отказаться от части податных недоимок, чтобы иметь возможность и далее требовать точной и полной уплаты повинностей.

Был предложен закон, по которому местным властям предоставлялось право не взимать податей с тех, кто находится в стесненных обстоятельствах. Закон не встретил никаких препятствий, но вследствие этого должен был возникнуть значительный, порядка тридцати миллионов франков, недостаток в средствах, и нужно было придумать, как справиться с этим дефицитом. У правительства оставалось еще на четыреста миллионов свободной государственной собственности, не всегда годной для продажи. До сего времени выпускались разного рода облигации, которые могли служить оплатой этой собственности. В период, о котором рассказывается в настоящей главе, начали выпускать рескрипции (государственные долговые обязательства).

Эти бумаги с первого дня своего выпуска выменивались с убытком, вскоре совсем упали в цене и стали переходить в руки спекулянтов, которые в итоге приобретали государственную собственность за бесценок. Таким образом, это драгоценное средство было безрассудно потрачено. Оставшиеся четыреста миллионов, если бы их удалось сохранить, должны были скоро возрасти в цене втрое и вчетверо.

Первый консул решился их не тратить. Однако денежные средства были нужны немедленно. И тогда Бонапарт прибег к рентам (процентам с бессрочных капиталов), которые со времени вступления его в должность значительно поднялись в цене. Уже можно было пустить их в дело, потому что продажа их не принесла бы таких убытков, как распродажа государственной собственности. Первый консул решил удовлетворять некоторых кредиторов правительства рентами и приписал фонду погашения равное количество земельной собственности, которую тот мог продать впоследствии, не спеша, по ее настоящей цене, и таким образом компенсировать приращение государственного долга. Вот какова была основа финансовых законов, предложенных в этом году.

Долги, оставшиеся от последних трех годов Директории, могли считаться несправедливыми: это были недостойные остатки шестисот миллионов, полагавшихся за подряды, заключенные во времена Директории. Но, желая полностью исправить финансовое положение, правительство решилось признать эти долги, несмотря на их происхождение.

Долговые обязательства, остававшиеся от VIII года, были совсем другого свойства. Это была оплата услуг, оказанных в первый год консульского правления, когда в правительстве уже царил порядок. Разумеется, эти услуги в то время, когда государство пребывало еще в бедственном положении, оплачивались по довольно высокой цене. Но честь консульского правления вынуждала оплачивать их полностью, по номиналу. Речь пока шла о сумме в 60 миллионов, но вследствие взноса недоимок за VIII год она должна была ограничиться тридцатью миллионами. Правительство решилось 20 миллионов выплатить рентой по пяти процентов, на что требовалось до одного миллиона франков. Как планировалось погасить остальные 10 миллионов, мы покажем далее.

В IX году (1800—1801) дефицита, по-видимому, не предполагалось, поскольку был уже близок конец войны. Расход и доход на этот год составляли примерно 415 миллионов. Правительство, конечно, ожидало возможного излишка и в том, и в другом, но опасение, что излишек доходов не покроет излишка расходов, заставило готовить верное дополнительное средство.

Как уже говорили, на VIII год нужно было добрать 10 миллионов, а для следующего года требовалось еще 20 миллионов. Правительство решило прибегнуть к продаже государственной собственности, но только на эту сумму. Таким образом, долги за прошедшее время были погашены, а доходы приведены в равновесие с расходами. Чтобы довершить преобразования государственных финансов, оставалось одно: окончательно определить участь государственного долга. Справедливость и порядок в финансовом управлении требовали, чтобы это было сделано как можно скорее.

На государстве лежало 20 миллионов пожизненных рент, 19 миллионов гражданских и духовных пенсий и 30 миллионов военных пенсий. Эта сумма каждый год сокращалась на 3 миллиона. Предполагалось, что через несколько лет, посредством сокращений бессрочного долга, удастся покрыть дальнейшие приращения государственного долга, и таким образом, ежегодные расходы на государственный долг не должны были превышать ста миллионов.

Итак, положение финансов было следующим: 100 миллионов долга, а бюджет — в 500 миллионов. К этому нужно прибавить еще одно средство: косвенные налоги на напитки, табак, соль и проч., которые еще не восстановили и которые должны были со временем дать огромный доход.

Первый консул определил 2 700 000 франков для покрытия дефицита прошлых лет, один миллион для покрытия дефицита VIII года, велел отдать фонду погашения долгов 90 миллионов в виде государственного имущества, которое он мог продать или использовать для выкупа рент. Этими мерами государственная собственность была предохранена от расхищения: фонд погашения долга, продавая ее постепенно или даже сохраняя, когда считал это полезным, не допустил бы прежнего беспорядка. Чтобы вернее спасти остальное, Бонапарт решил потратить значительную часть капитала на народное просвещение и содержание инвалидов. Народное просвещение он считал важнейшим делом в государстве, делом, о котором прежде всего должно заботиться мудрое правительство, желающее основать новое общество. Что же до инвалидов, они, так сказать, составляли его семью, являлись опорой власти, орудием его славы, он обязан был выделить им что-нибудь из миллионов, обещанных некогда Республикой защитникам отечества.

Такое распределение государственного богатства, продуманное справедливо и с умом, должно было встретить всеобщее одобрение. Однако в Трибунате возникла сильная оппозиция. Четыреста пятнадцать миллионов, требуемые на текущий год, выдали без затруднения, но оппоненты жаловались на то, что не представлен бюджет на год вперед. Этот упрек был несправедлив, ибо при тогдашнем устройстве дел осуществить это не представлялось возможным. Даже в Англии смета не составлялась вперед, и у самых серьезных теоретиков это был вопрос нерешенный.

И из-за таких жалких возражений Трибунат горячился, не слушал ответов и на заседании 19 марта отверг финансовый план большинством в пятьдесят шесть голосов против тридцати. На третий день после того проект разбирали в Законодательном корпусе. Трибунам предстояло возражать, а трем государственным советникам — защищать его.

Бенжамен Констан был в числе трех трибунов, но, несмотря на его искусно представленные возражения, Законодательный корпус принял проект большинством голосов.

Первый консул должен был бы остаться довольным, но ни он, ни кто-либо из окружавших его не знали еще, что добро нужно совершать, не удивляясь несправедливости, которой оно часто вознаграждается. И кому же, как не Первому консулу, дано столько славы в вознаграждение за немногие легкомысленные или нескромные обвинения?

Но среди всемерного одобрения человек, управлявший Францией, не выносил даже мелких возражений. Пора истинно представительного правления еще не наступила: ни оппозиция, ни само правительство не были к нему готовы.

Мы уже показали, в каком расстройстве находились дороги и какие меры Бонапарт принял для пополнения недостающих сумм, собираемых у застав.

Он предписал разобрать этот вопрос во всех подробностях, но, как это часто случается, затруднение здесь состояло не столько в выборе правильной системы, сколько в недостатке денег. Первый консул пошел прямо к цели и из капиталов государственного казначейства включил в бюджет IX года новые суммы на продолжение начатых уже ремонтных работ. Много говорили и о каналах. Вообще, умы, утомленные политическими волнениями, охотно обращались ко всему, что касалось промышленности или торговли.

Канал, известный ныне под названием Сен-Кантен-ского, соединяющий Сену и Уазу с Соммой и Шельдой, то есть Бельгию с Францией, был заброшен. Инженеры долго спорили и никак не могли согласовать мнения насчет того, в каком направлении нужно проводить канал. Первый консул лично отправился на место работ, выслушал инженеров и решил вопрос. Канал вырыли в том направлении, которое ныне признано столь удачным. Жители Сен-Кантена встретили Первого консула с восторгом, а едва он успел возвратиться в Париж, как жители департамента Нижняя Сена отправили к нему депутацию, прося, чтобы он и им уделил немного своего времени. Он обещал вскоре посетить Нормандию.

Между тем Бонапарт поручил строительным компаниям построить в Париже три моста на Сене: один, который ведет к Ботаническому саду и ныне называется Аустерлицким, другой — для соединения острова Сите с островом Святого Людовика и, наконец, третий, ведущий от Лувра к Институту Франции.

В то же время были продолжены работы по реконструкции дороги через Симплон. Это был проект юности Бонапарта, проект, дорогой его сердцу и достойный занять в будущем место рядом с воспоминаниями о Риволи и Маренго. Когда он основал Цизальпинскую республику, ему хотелось соединить Францию с Италией посредством дороги, которая, начинаясь от Лиона или Дижона и оканчиваясь у озера Лаго-Маджиоре и у Милана, дала бы возможность появляться в Италии в любое время с войском и сотней пушек. Именно из-за отсутствия такой дороги он вынужден был перебираться через Сен-Бернар.

Теперь, когда Цизальпинская республика была утверждена на Люневильском конгрессе, нужнее всего было проложить большую военную дорогу между Францией и Ломбардией.

Первый консул приказал немедленно начать необходимые работы. Генералу Тюрро было предписано перенести главную квартиру в городок Домо д’Оссола, к самой подошве Симплона. Генерал этот должен был охранять рабочих и при необходимости выделять им в помощь своих солдат.

К этому величественному делу Первый консул хотел присоединить другое — в память перехода через Альпы. Отшельники монастыря Сен-Бернар оказали французской армии множество услуг, и Первый консул сохранил к ним живейшую признательность. Для изъявления ее он решил основать в Альпах еще две подобные обители, одну — на горе Сени, другую — на Симплоне, и обе подчинить монастырю Большого Сен-Бернара. Каждая из них должна была вмещать по пятнадцать монахов и получить от Цизальпинской республики значительные пожертвования. Республика эта ни в чем не смела отказать своему основателю. Но так как он во всем любил скорое выполнение, то приказал первые работы производить на французские деньги.

Итак, чудесные дороги и благотворительные заведения должны были возвестить грядущим векам о переходе через Альпы нового Ганнибала.

Параллельно с этими начинаниями разворачивалась деятельность иного рода, целью которой было создание творения, столь же полезного для Франции, а именно — Гражданского кодекса.

Первый консул поручил редакцию этого документа нескольким отличным юристам: Порталису, Тронше, Биго де Преамене.

Труд их был кончен и передан на рассмотрение в суды по всей стране. Собрав, таким образом, мнения всех судебных инстанций, труд этот готовились внести в Государственный совет на торжественное рассмотрение под председательством самого Первого консула. Потом хотели его представить в Законодательный корпус, на следующем его заседании, в X году.

Итак, все постепенно обустраивалось: с той гармоничностью, какую только может придать своим творениям великий ум, с быстротой, какую демонстрирует лишь пламенная воля, в точности исполняемая.

Провидение ничего не творит вполовину: гению оно назначает великий подвиг, а для каждого великого подвига творит гения.