РАЗРЫВ АМЬЕНСКОГО МИРА

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

Первый консул, устраивая дела Европы, хотел в то же время восстановить колониальное величие Франции на всем пространстве от Индии до Америки.

В 1789 году Франция получала из своих колоний до двухсот пятидесяти миллионов сахаром, кофе, индиго и прочей продукцией. Из этого количества она сама потребляла на восемьдесят или на сто миллионов, а остальное распространяла по всей Европе, в основном в виде поставок сахара.

В эпоху, о которой мы говорим, то есть в 1802 году, Франция, лишенная колониальных товаров, и преимущественно сахара и кофе, даже для собственного потребления, обращалась за ними к американцам, к ганзейским городам, Голландии и Генуе, а с заключения Амьенского мира — и к англичанам. Она расплачивалась за них звонкой монетой, не находя еще в своей только зарождавшейся промышленности возможности платить продукцией мануфактур.

А поскольку наличные деньги уже не печатались во Франции в прежнем изобилии, она постоянно в них нуждалась, что доказывали беспрерывные усилия Французского банка добывать пиастры, вывозимые из Испании контрабандой. Поэтому очень часто слышались жалобы торговцев на недостаток звонкой монеты, на необходимость покупать сахар и кофе за наличные деньги, тогда как прежде Франция получала их из собственных владений.

Если к этому присовокупить тот факт, что многочисленные владельцы плантаций, некогда богатые, а теперь разоренные, собираясь в Париже, присоединяли свои жалобы к жалобам эмигрантов, то можно составить себе

полное представление об обстоятельствах, влиявших на Первого консула и побуждавших его к важным решениям.

Под влиянием этих причин он отдал Карлу IV Этрурию, чтобы получить взамен Луизиану. Условия договора с его стороны оказались выполнены: инфанты заняли этрурский престол и были признаны всеми державами Европы. Теперь он хотел, чтобы свою часть обязательств выполнила и испанская сторона, почему и требовал немедленной сдачи Луизианы французам.

Экспедиция из двух линейных кораблей и нескольких фрегатов находилась в водах Голландии, в Гельветслуйсе, чтобы доставить войска на рейд Миссисипи и привести эту прекрасную страну под владычество Франции.

Первый консул, располагая герцогством Пармским, готов был уступить его Испании в обмен на Флоридские острова и небольшую часть Тосканы, а именно Сиенский округ, которым он хотел вознаградить короля Пьемонтского Карла Эммануила IV. Из-за нескромности испанского правительства английский посланник узнал о подробностях этих переговоров, и английская зависть придумала тысячу препятствий к заключению этого нового договора.

В то же время Наполеон занимался Индией и вверил управление французскими представительствами в Пон-дишери и в Шандернагоре одному из лучших офицеров Рейнской армии, генералу Декану.

Этот офицер, умный и храбрый, способный на самые отважные предприятия, отправился в Индию с планами отдаленной по времени, но далеко идущей политики.

«Англичане, — говорил Декану Первый консул, — владычествуют на индийской земле; они ведут себя там беспокойно и недоверчиво, не надо давать им ни малейшего повода для подозрения, нужно вести себя любезно и просто, терпеть все, что только честь допускает вынести, и не иметь с владетельными князьями по соседству других сношений, кроме самых необходимых для содержания войск и поселений.

Но, — добавлял Первый консул, — надо присматриваться к князьям, и народам, которые с нежеланием покоряются английскому игу, изучать их нравы и способы общения с ними в случае войны, исследовать, какая европейская армия им потребуется для свержения английского владычества, каким военным снаряжением должна быть обеспечена эта армия, в особенности — каким образом ее можно будет снабжать. Кроме того, необходимо отыскать порт, способный служить местом высадки для привезенного войска, и определить время и средства, нужные для того, чтобы сразу овладеть этим портом.

После шестимесячного пребывания надо составить первое донесение касательно всех этих вопросов, отправить его с офицером верным и умным, который видел все сам на месте и мог бы устными пояснениями дополнить привезенный им рапорт.

Еще через полгода следует снова заняться теми же вопросами — сообразно с вновь приобретенными сведениями, и второе донесение отправить с другим офицером, столь же верным и сметливым. Словом, каждые полгода возобновлять исследования и отправление донесений. В изложении этих записок строго взвешивать смысл каждого выражения, потому что одно слово может иметь влияние на самые важные решения.

Наконец, в случае войны надо поступать сообразно с обстоятельствами: или оставаться в Индии, или удалиться на Иль-де-Франс, а в метрополию отправить побольше мелких судов, чтобы известить ее о том, на что решился главнокомандующий».

Вот какие инструкции были даны генералу Декану — не для того, чтобы развязать войну, но чтобы искусно ею воспользоваться в случае, если бы она разгорелась.

Главные усилия Наполеона были направлены на Антильские острова, средоточие французского колониального владычества. С Мартиникой, Гваделупой и Сан-Доминго Франция имела некогда самые выгодные торговые сношения. Сан-Доминго поставлял по крайней мере три пятых всей продукции, которую Франция в прежние времена получала из своих колоний. Тогда Сан-Доминго был прекраснейшим и самым завидным из заморских владений.

Мартиника счастливо избегла последствий возмущения местного населения. Но Гваделупа и Сан-Доминго были ввергнуты в хаос, и требовалось использовать почти целую армию, чтобы восстановить пусть не рабство, сделавшееся в Сан-Доминго невозможным, но хотя бы законное господство метрополии.

На этом острове, простирающемся в длину на сто, а в ширину на тридцать миль, плодородном, удобно расположенном у входа в Мексиканский залив, более двадцати тысяч чернокожих невольников обрабатывали землю и собирали богатый урожай общей стоимостью в 150 миллионов франков. Тридцать тысяч французских матросов занимались перевозкой в Европу произведенных в Сан-Доминго товаров, в обмен на равноценную французскую продукцию.

Ни в одной колонии не было столь богатых и высокомерных белых, нигде мулаты до такой степени не завидовали преимуществам белого населения, а чернокожие не мечтали так страстно скинуть с себя иго и тех и других.

Когда в неспокойной стране возникли идеи, проповедуемые в Париже, они вызвали там ужасную бурю, подобную ураганам, рождаемым на море внезапной встречей двух противоположных по направлению ветров.

Белые и мулаты, которых и вместе едва ли хватило бы для защиты, вступили в борьбу и, заразив чернокожих своими страстями, довели их до восстания. Сначала они терпели жестокость восставших невольников, а потом их торжество и владычество.

Ужасы этой революции превзошли все, что показала Франция в девяносто третьем году, и, несмотря на отдаленность, всегда ослабляющую ощущения, Европа, уже пораженная событиями на континенте, была глубоко взволнована неслыханной бесчеловечностью, до которой безрассудные и часто жестокие владельцы довели свирепых рабов своих.

Законы человеческого общества, повсюду одинаковые, породили там после продолжительных бурь утомление и потребность во властелине, то есть существе необыкновенном. Властелин этот звался Туссен-Лувертюр.

Это был старый невольник, не имевший доблестной отваги Спартака, но одаренный талантом притворства и склонностью к государственным делам.

Будучи воином весьма посредственным, умея только организовывать в почти неприступной стране засады, хотя и в этом отношении уступая некоторым из своих сподвижников, он приобрел сверхъестественное влияние сметливостью и умением вникать в детали.

Варварская порода, не ненавидевшая европейцев за их презрение к себе, гордилась тем, что имеет в своих рядах существо, высокие дарования которого признавали сами белые. Она видела в нем олицетворение права на свободу и уважение. И она приняла его иго, во сто раз более тягостное, чем иго прежних колонистов, и подверглась жестокой обязанности работать тяжело и много — обязанности, которая даже во времена рабства была для нее делом самым ненавистным.

Этот невольник, сделавшись диктатором, восстановил на Сан-Доминго довольно сносный общественный порядок и совершил дела, которые можно назвать великими, если забыть об их быстротечности.

На этой земле, как и во всякой стране, бывшей долго жертвой междоусобной войны, образовался раздор между классом воинственным, умевшим владеть оружием и занимавшимся этим из страсти, и классом рабочим, менее склонным к битвам, охотно возвращавшимся к труду, но, впрочем, готовым снова кинуться в огонь, если бы оказалась в опасности его свобода. Само собой разумеется, что первая категория была вдесятеро малочисленнее второй.

Туссен-Лувертюр образовал из первого постоянное войско почти в двадцать тысяч человек, разделенное на полубригады по образцу французских армий, с офицерами в большинстве своем из чернокожих, а отчасти — из мулатов и белых. Это войско, получавшее приличное жалованье, хорошо снабженное, казалось довольно устрашающим в климате, который оно одно могло выносить, на почве каменистой, покрытой густым и колючим кустарником. Оно было разделено на многие дивизии и находилось под начальством вождей больше свирепых, нежели искусных.

Туссен объявил, что население острова свободно, но люди обязаны еще пять лет обрабатывать земли своих старых владельцев, с правом на четвертую часть собранных урожаев.

Белых владельцев приглашали возвратиться на выгодных условиях. Предложение это сделали даже тем из них, кто в минуту отчаяния принял участие в попытке англичан овладеть островом.

Значительное число прежних богатых владельцев не явились сами и не выслали своих поверенных. Их владения были конфискованы, как во Франции, и проданы чернокожим офицерам за очень низкую цену.

Благодаря порядку, заведенному Туссеном, большую часть покинутых плантаций начали снова возделывать. И в 1801 году, после десятилетних беспорядков, земля Сан-Доминго, орошенная такими обильными потоками крови, вновь давала урожаи, почти равнявшиеся урожаям 1789 года.

Туссен, пользуясь обретенной независимостью от Франции, предоставил колонии почти неограниченную свободу торговли. Такая свобода в высшей степени полезна для богатой колонии, не имеющей нужды ни в чьем покровительстве для сбыта своих товаров и потому находящей огромные выгоды в свободном сношении со всеми государствами и приобретении предметов первой необходимости и роскоши там, где они лучше и дешевле.

В таком положении находился Сан-Доминго. От свободного пребывания в его портах иностранных кораблей, в особенности американских, остров получил большую выгоду. Съестные припасы имелись здесь в изобилии, европейские товары продавались дешево, туземные — раскупались нарасхват, как только появлялись на рынках.

Прибавьте к этому, что новые плантаторы, как черные, возвысившиеся через революцию, так и белые, введенные снова во владение, освободившись от обязательств в отношении капиталистов метрополии, не были, подобно прежним плантаторам 1789 года, обременены долгами и вынуждены отделять от своих доходов проценты на огромные суммы, занятые ими у европейцев.

Города Кап-Франсез, Порт-о-Пренс, Сен-Марк, Ле-Ке снова приобрели некоторый блеск, следы войны в них почти изгладились.

Чернокожий глава колонии довершил ее благоденствие смелым занятием испанской части Сан-Доминго.

Этот остров некогда разделялся на две части, из которых одна, лежащая на востоке и первой предстающая перед кораблями, плывшими из Европы, принадлежала испанцам, а другая, западная, обращенная к Кубе и внутренней стороне Мексиканского залива, — французам.

Западная часть оказалась гораздо удобнее восточной для плантаций, которым необходимо быть поближе к месту транспортировки урожая. Испанская часть, напротив, довольно плоская, включала в себя не так много сахарных и кофейных плантаций, но зато там было множество пастбищ для крупного рогатого скота, лошадей, мулов. Обе эти части, соединенные вместе, могли оказаться чрезвычайно выгодны друг другу, тогда как, будучи разделены колониальной системой, они являли собой два отдельных острова, каждый из которых богат тем, чего не имеет другой, но не может обменяться своим богатством из-за расстояния.

Туссен, изгнав англичан, обратил все свои помыслы на захват испанской части.

Притворяясь совершенно покорным метрополии и все-таки действуя только по своей собственной воле, он воспользовался Базельским договором, по которому Испания отдавала Сан-Доминго в полное и исключительное владение Франции, и потребовал от испанских властей сдачи этой провинции.

Тогда на острове находился французский комиссар: со времени революции Францию в Сан-Доминго представляли рядовые посланники, чьих мнений никто не слушал. Агент, боясь последствий, которые эта операция могла вызвать в Европе, и не имея от своего правительства никаких предписаний, всеми силами старался отговорить Туссена от его намерения, но напрасно. Последний, не внемля никаким возражениям, двинул все дивизии своей армии, потребовал от испанских властей, неспособных защищаться, ключи Сан-Доминго и отправился по всем городам, принимая на себя титул представителя Франции, но в действительности поступая как независимый государь и заставляя встречать себя в церквях с крестом и святой водой.

Соединение обеих частей острова под одним владычеством имело быстрые и замечательные последствия для торговли и внутреннего порядка.

Благодаря всем этим мерам Туссен-Лувертюр за два года привел колонию в цветущее состояние. Нельзя иметь верного представления о его политике, не зная, как он поступал в отношении Франции и Англии.

Этот невольник, сделавшись свободным человеком и государем, в глубине сердца сохранил пристрастное отношение к нации, рабом которой он прежде был, и не мог равнодушно видеть в Сан-Доминго англичан. Поэтому он употребил максимальные усилия для изгнания их с острова и совершенно преуспел в этом. Его ум, глубокий, хоть и лишенный систематического образования, помог ему уразуметь, что английское владычество опаснее любого другого, потому что англичане имели полное превосходство на море, что делало их власть на острове прочной и неограниченной. Они, оставляя Порт-о-Пренс, предлагали ему королевский титул и немедленное признание, если только он согласится отдать торговлю колонии в их руки. Туссен-Лувертюр не согласился, оттого ли, что был еще привержен метрополии, или оттого, что, испуганный вестью о мире, боялся французской экспедиции, которая могла обратить в прах его королевское величие. Итак, он захотел остаться французом.

Держать англичан на почтительном расстоянии, живя с ними в мире, признавать мнимую власть Франции и повиноваться ей именно настолько, чтобы не вооружить против себя, — такой политики придерживался этот удивительный человек.

Когда Туссен узнал о заключении Амьенского мира и мог предвидеть восстановление власти метрополии, он поспешил созвать совет колонии и написать конституцию.

Совет этот собрался и действительно составил довольно странную конституцию. Согласно ей, совет колонии составлял законы, генерал-губернатор их утверждал и обладал исполнительной властью во всей ее полноте. Туссен, разумеется, был назначен генерал-губернатором, и притом на всю жизнь, с правом избрать себе преемника.

Это казалось вполне ребяческим подражанием тому, что делалось во Франции. Что же касается власти метрополии, то о ней не было сказано ни слова. Конституцию следовало только представить метрополии на утверждение, но, утвердив этот документ однажды, она фактически лишалась всякого права на колонию.

Когда Туссен спрашивали, в каких отношениях Сан-Доминго будет находиться с Францией, он отвечал: «Первый консул будет посылать комиссаров для переговоров со мной».

Некоторые из друзей его, более благоразумные, и в особенности французский полковник Винсент, которому поручили управление фортификационными работами, говорили ему об опасности таких слов, уверяли, что он накличет на себя гнев метрополии и погибнет. Но самолюбие этого человека взяло верх над благоразумием. Он хотел, как сам говорил, чтобы первый среди чернокожих на Сан-Доминго был по закону и на деле тем же, чем первый среди белых стал в Европе, то есть пожизненным владыкой с правом назначить себе преемника.

Он отправил в Европу полковника Винсента с поручением рассказать Первому консулу о своем новом положении и добиться его согласия. Кроме того, он просил об утверждении всех туземных офицеров в присвоенных им военных чинах.

Это подражание его величию заставило Первого консула улыбнуться, но, в сущности, нисколько не изменило его намерений. Он готов был позволить называть себя первым среди белых тому, кто сам себя называл первым среди чернокожих, но только с условием, чтобы колония оставалась покорна метрополии, а обладание этой землей, уже несколько веков принадлежавшей Франции, сохранялось и дальше.

Что касается утверждения местных начальников в присвоенных им чинах, то он считал это делом пустым, утвердил их всех, а Туссен-Лувертюра назначил генерал-лейтенантом, начальствующим на Сан-Доминго от имени Франции.

Но Наполеон хотел иметь там французского главнокомандующего: без этого условия остров Сан-Доминго не принадлежал более Франции. А потому он решился отправить туда генерала и войско.

Колония вновь находилась в цветущем положении, приносила такие же доходы, как некогда, владельцы плантаций, оставшиеся в Париже, громко требовали возврата своих владений, войска были праздны, офицеры, полные усердия, просили службы в какой бы то ни было части света. Итак, можно ли оставаться безучастным, когда такое прекрасное владение ускользает из рук Франции, и не удержать его всеми силами?

Вот причины, побудившие к экспедиции, об отплытии которой мы уже говорили прежде.

Генерал Леклерк, свояк Первого консула, получил предписание пощадить Туссен-Лувертюра, предложить ему чин французского генерала, утверждение всех чинов и имений, пожалованных его офицерам, гарантию свободы невольников, но с полной властью метрополии, представляемой французским главнокомандующим.

Чтобы доказать Туссену расположение правительства, к нему отослали двух его сыновей, воспитывавшихся во Франции, в сопровождении их наставника. К этому Первый консул присовокупил лестное письмо, в котором, обращаясь к Туссену как к первому человеку на острове, он проводил очень ловкое сравнение между миротворцем Франции и успокоителем Сан-Доминго.

Но Наполеон предвидел сопротивление и принял все меры для преодоления его силой.

Если бы не так торопились воспользоваться подписанием предварительных статей Люневильского мира, то, вероятно, заставили бы эскадры собраться в каком-нибудь определенном месте, чтобы они могли вместе двинуться в Сан-Доминго и застать Туссена врасплох, прежде чем он успеет приготовиться к обороне. К несчастью, неизвестность — состоится ли подписание окончательного мира в минуту, когда экспедиция будет назначена, — заставила отправить эскадры из портов Бреста, Рошфора, Кадикса и Тулона без обязательства поджидать друг друга, а только с приказанием торопиться к месту назначения.

Дивизии адмирала Вилларэ де Жуайеза, отплывшие из Бреста и Лорьяна на шестнадцати кораблях, численностью в семь или восемь тысяч человек, получили предписание оставаться некоторое время в Бискайском заливе, поджидая адмирала Латуш-Тревиля, который должен был выйти из Рошфора с шестью линейными кораблями, шестью фрегатами и тремя или четырьмя тысячами войска.

Если бы адмиралу Вилларэ де Жуайезу не удалось соединиться с Латуш-Тревилем, ему следовало направиться к Канарским островам навстречу эскадре Линуа, вышедшей из Кадикса, или дивизии Гантома, идущей из Тулона. Наконец, он должен был плыть в Саманскую бухту, первую, которая появляется на пути из Европы.

Сообразуясь с данными им предписаниями, все эти эскадры, отыскивая друг друга, в разное время прибыли в одно сборное место, в Саману. Адмиралы Вилларэ де Жуайез, с эскадрами брестской и лорьянской, и Ла-туш-Тревиль, с рошфорской эскадрой, имели в своем распоряжении не менее одиннадцати или двенадцати тысяч человек.

Переговорив с начальниками флота, генерал Леклерк решил, что нельзя терять времени, а следует появиться неожиданно перед всеми портами острова, чтобы разом овладеть колонией, не дав Туссену даже времени очнуться.

Вследствие этого генерал Керверсо с двумя тысячами солдат, посаженных на фрегаты, должен был отправиться к Санто-Доминго, столице испанской части острова, адмирал Латуш-Тревиль — пристать к Порт-о-Пренсу, и, наконец, сам генерал Леклерк, с эскадрой Вилларэ де Жуайеза, вознамерился направиться к Кап-Франсез и овладеть им.

Французская часть острова, заключая в себе, кроме значительного пространства земли, и два мыса, разделялась на северный, западный и южный департаменты.

В северном департаменте Кап-Франсез был главным портом и столицей, в западном департаменте ту же роль играл Порт-о-Пренс. Ле-Ке и Жакмель соперничали на юге своим богатством и влиянием.

Заняв Санто-Доминго в испанской части, а Кап-Франсез и Порт-о-Пренс во французской, можно было овладеть почти всем островом, за исключением, правда, внутренних гор, которыми удалось бы завладеть только со временем.

Морские дивизии оставили бухту, где стояли на якоре, и вышли в море, каждая по своему назначению, в первых числах февраля.

Туссен-Лувертюр, извещенный о прибытии множества кораблей в Саману, поспешил туда лично, чтобы

собственными глазами убедиться в угрожавшей ему опасности. Не сомневаясь более, при виде французского флота, в ожидавшей его участи, он решился прибегнуть к последней крайности, но не подчиниться игу метрополии.

Он не думал, чтобы чернокожих снова хотели подвергнуть рабству, но догадывался, что его самого хотят подчинить Франции, и этого оказалось достаточно, чтобы побудить его к сопротивлению.

Он решил уверить своих соплеменников, что свобода их в опасности, заставить их бросить поля и взяться за оружие, опустошить приморские города, сжечь все жилища, перерезать белых и потом скрыться в морны (небольшие прибрежные горы). В этом убежище хотел он выждать, пока климат ослабит белых, чтобы кинуться на них и закончить их истребление.

Однако же, надеясь еще удержать французскую армию простыми угрозами, а может быть, и боясь, что туземные начальники не исполнят в точности его повелений, если он станет побуждать их к жестокостям, потому что они, по его же примеру, состояли с белыми в дружеских отношениях, он приказал офицерам отвечать на первое требование эскадры, что они не имеют предписания принять ее. Если французы будут настаивать, пригрозить, в случае высадки, истреблением городов. Если же, наконец, французы действительно высадятся, следовало истреблять и умерщвлять всё и всех и потом отступить во внутреннюю часть острова.

Таковы были предписания, данные Туссен-Лувертю-ром Кристофу, управлявшему севером, неистовому Дес-салину, главе западных войск, и Лаплюму, более человечному военачальнику, руководившему югом.

Эскадра Вилларэ де Жуайеза, достигнув берега, потребовала лоцманов, чтобы направить корабли на рейды Форт-Дофина и Кап-Франсез, и едва смогла добраться до них.

Бакены были сняты, форты укреплены, намерение сопротивляться прослеживалось со всей очевидностью.

Фрегат, отправленный к берегу, получил ответ, продиктованный Туссен-Лувертюром: «Мы не имеем предписаний, — говорил Кристоф, — надо дождаться указаний главнокомандующего, который теперь в отлучке; но на всякую попытку высадиться мы будем отвечать пожаром и истреблением».

Власти Кап-Франсез, состоявшие из знати, белой и туземной, явились к генералу Леклерку с изъявлением своих опасений. Они хоть и радовались прибытию войск, но в то же время приходили в ужас от страшных угроз Кристофа.

Страх жителей скоро овладел и главнокомандующим, который оказался перед выбором между обязанностью исполнить данное ему поручение и риском подвергнуть население города гневу бывших невольников. Тем не менее ему необходимо было высадиться на берег.

Итак, он обещал жителям Кап-Франсез действовать быстро, внезапно напасть на Кристофа и не дать ему времени исполнить его жестокие намерения. Он убеждал их вооружиться для защиты своих семейств и имущества и передал им прокламацию Первого консула, которая могла успокоить чернокожее население насчет цели этой экспедиции.

Затем, подчиняясь изменившемуся направлению ветра, Леклерк вынужден был снова выйти в море и вместе с Вилларэ де Жуайезом составил план высадки, который заключался в следующем: войска решили перевести на фрегаты, высадить десант в окрестностях Кап-Франсез, за высотами, господствующими над городом, близ пристани Лимбе. Потом, в то время как солдаты пойдут в обход города, эскадра зайдет в фарватер, и приступ начнется с двух точек.

Надеялись, что при стремительной атаке город окажется в руках французов прежде, чем Кристоф успеет привести в исполнение свои угрозы.

Капитан Магон и генерал Рошамбо, если им удастся овладеть Форт-Дофином, должны были также содействовать плану.

На следующее утро войска перешли на фрегаты и легкие суда и высадились близ Лимбейской бухты. Операция заняла целый день.

На следующий день войска двинулись в обход города, а эскадра потянулась в фарватер. Два корабля, «Патриот» и «Сципион», встали на якорь перед фортом Пиколе, из которого в них стреляли раскаленными ядрами, и вскоре заставили артиллерию замолкнуть.

День склонялся к вечеру. Береговой бриз, который по вечерам обыкновенно сменяет морской, принудил эскадру снова удалиться в море и начать приступ на следующий день.

Уходя в открытое море, французы с горечью увидели сначала красное зарево, отражавшееся от поверхности воды, а потом и пламя над кровлями Кап-Франсез. Кристоф, хоть и не столь свирепый, как его повелитель, исполнил его приказания: поджег главные части города и, ограничившись умерщвлением нескольких белых, вынудил многих других последовать за собой.

Пока некоторые белые погибали под ударами или оказывались в роли пленников, остальные попытались скрыться от Кристофа и поспешили под защиту французской армии.

Эта страшная ночь произвела одинаково ужасное впечатление и на несчастных, ставших жертвами ярости бывших невольников, и на французские войска, которые видели тяжелое положение своих соотечественников и не могли им помочь.

На другой день, 6 февраля, в то время как генерал Леклерк шел на Кап-Франсез, адмирал Вилларэ де Жуайез поплыл к гавани и бросил там якорь. С отступлением мятежников прекратилось и сопротивление. Адмирал немедленно высадил тысячу двести матросов, чтобы оказать помощь городу, спасти уцелевшие здания и подкрепить силы главнокомандующего. Леклерк, со своей стороны, приближался к городу, но не мог настичь бежавшего Кристофа. Часть жителей, последовавшая за городскими властями, скиталась в отчаянии, но скоро ободрилась, увидев такую быструю помощь и избавление от опасности. Жители кинулись к своим горевшим домам, моряки помогали им тушить огонь, а солдаты пустились в погоню за Кристофом. Преследование помешало мятежникам разорить богатые фермы на равнине и освободило от них множество белых, которых они не успели увлечь за собой.

Пока эти события происходили в Кап-Франсез, храбрый капитан Магон высадил дивизию Рошамбо у входа в залив и вошел туда со своими кораблями для подкрепления действий армии. Мужественное поведение, уже предвещавшее его подвиги при Трафальгаре, настолько способствовало наступательным действиям дивизии Рошамбо, что Форт-Дофин был взят очень быстро и чернокожие мятежники не успели устроить в нем никаких беспорядков. Вторая высадка освободила от неприятеля окрестности Кап-Франсез и принудила Кристофа скрыться в горах.

Генерал Леклерк занял город и велел потушить пожары. К счастью, сгорели только крыши домов, а количество умерщвленных европейцев оказалось не так велико, как опасались сначала. Многие из них постепенно возвращались в город вместе с верными слугами. Через несколько дней Кап-Франсез уже приобрел некоторые черты порядка и нормальной жизни. Генерал Леклерк отрядил часть флота на американский берег за съестными припасами и материалами для строительства.

Между тем эскадра адмирала Латуш-Тревиля, плывя к западу, обогнула оконечность острова и появилась перед заливом Порт-о-Пренса, готовясь произвести высадку.

Адмирал Латуш-Тревиль велел построить плоты, вооружить их пушками, высадил войска на Ламентенский мыс и поспешно отплыл к Порт-о-Пренсу. Сухопутные войска со своей стороны шли к городу. На пути их находился форт Бизотон. К нему подошли без единого выстрела.

— Не станем отвечать на огонь! — воскликнул генерал Буде. — Это единственное средство предотвратить ожесточение и, может быть, спасти наших несчастных земляков от свирепости чернокожих.

И действительно, гарнизон Бизотона, видя дружелюбие французских войск, сдался и встал в ряды дивизии Буде.

Гарнизон Порт-о-Пренса состоял из четырех тысяч чернокожих солдат. С возвышенностей, по которым шла армия, можно было их видеть — на главных площадях города или перед стенами. Генерал Буде послал два батальона обойти город, а сам с главными силами дивизии двинулся на редуты, прикрывавшие его.

— Мы ваши друзья! — кричали из-за стен города. — Не стреляйте!

Полагаясь на их слова, французские солдаты шли, держа ружья на плече. Но когда они подошли ближе, ружейные и картечные залпы, данные по ним почти в упор, положили до двухсот солдат убитыми и ранеными.

Французы бросились в штыковую атаку и перебили вероломных, не успевших бежать.

Адмирал Латуш-Тревиль беспрестанно твердил армейским генералам, что эскадра по точности выстрелов лучше всякой сухопутной позиции и что скоро он докажет это на деле. Приплыв к городу, он встал под самые батареи гарнизона и в несколько минут заставил выстрелы умолкнуть. Оглушенные звуками близкой канонады, атакованные на улицах войсками дивизии Буде, мятежники бежали в смятении, не успев поджечь город, оставив кассы, полные денег, и склады, полные товаров. К несчастью, они увели с собой большое количество белых, обходились с ними в пути совершенно бесчеловечно и обозначали свое отступление пожарами и грабежом.

Французы узнали, что генерал Лаплюм не так свиреп, как его соплеменники, не полагается на страну, наполненную мулатами, заклятыми врагами чернокожих, и желает покориться европейцам. Генерал Буде тотчас отправил к нему парламентеров. Лаплюм сдался и вручил французским войскам в целости богатый департамент, включавший Леоган, Петит-Гоав, Тибюрон, Ле-Ке и Жакмель.

Сдача генерала Лаплюма стала счастливым событием, потому что благодаря этому целую треть колонии удалось уберечь от уничтожения.

Между тем и испанская часть острова оказалась во власти французских войск. Генерал Керверсо с помощью жителей и влияния французского епископа Мовьеля занял половину испанского участка, где господствовал брат Туссена, Поль Лувертюр.

Капитан Магон, утвердившись в Форт-Дофине, со своей стороны успел с помощью ловко проведенных переговоров и при участии того же епископа Мовьеля склонить генерала Клерво (мулата) к сотрудничеству и отвоевать богатую равнину Сантьяго.

Таким образом, в течение первых десяти дней февраля французские войска заняли берег, гавани, главные города острова и большую часть возделанных земель. У Туссен-Лувертюра оставались только три или четыре полубригады и его сокровища и оружейные запасы, скрытые в горах.

К несчастью, оставалось у него также множество белых заложников, терпевших бесчеловечное обращение в ожидании, пока их выдадут назад или перебьют. Время года было благоприятным, — надлежало воспользоваться им для окончательного покорения острова.

Генерал Леклерк решился потратить на покорение февраль, март и апрель, потому что после жара и дожди сделали бы военные действия невозможными. Благодаря прибытию морских дивизий под начальством адмиралов Гантома и Линуа армия насчитывала уже до семнадцати или восемнадцати тысяч человек. Часть солдат, правда, заболели, но около пятнадцати тысяч были в состоянии сражаться.

Итак, главнокомандующий имел все средства для исполнения своего плана. Но сначала он хотел воздействовать на Туссена убеждением. Генерал Леклерк привез с собой двух его сыновей, воспитанных во Франции, чтобы смягчить его сердце детскими мольбами. Наставник, воспитавший их, собирался передать Туссену письмо Первого консула и постараться примирить его с Францией, обещая ему второе место в правительстве острова.

Туссен принял своих сыновей в городке Эннери, обычном своем убежище. Он долго сжимал их в объятиях и, казалось, на минуту был побежден своим чувством.

Сыновья Туссен-Лувертюра и почтенный человек, воспитавший их, описали ему могущество и благородство французской нации, выгоды, соединенные с покорностью, которая оставила бы за ним высокое положение в Сан-Доминго и обеспечила его детям блестящую будущность, и изобразили, напротив, опасность почти верной гибели в случае сопротивления.

Тронутый этими убеждениями, Туссен-Лувертюр потребовал несколько дней на размышление и все это время оставался очень взволнованным, то страшась опасностей неравной борьбы, то увлекаясь честолюбием и желая быть единственным повелителем прекрасного Гаити, то возмущаясь мыслью, что европейцы намерены снова надеть ярмо на чернокожих. Честолюбие и страсть к воле взяли верх над отеческой нежностью. Он призвал сыновей, снова обнял их и предоставил им право выбрать между Францией, воспитавшей их, и страной, давшей им жизнь, а затем прибавил только, что будет любить их по-прежнему, даже если они встанут в неприятельские ряды. Несчастные юноши, растроганные, подобно отцу, колебались. Однако один из них наконец кинулся в объятия отца и объявил, что умрет вольным негром, не разлучаясь с ним. Другой, продолжая оставаться в нерешительности, последовал за матерью в одно из поместий семьи.

Такой ответ Туссена не оставлял ни малейшего сомнения в необходимости возобновления военных действий. Генерал Леклерк отдал нужные приказания и начал наступление 17 февраля. Распоряжения его были весьма дальновидны против неприятеля, которого скорее надлежало окружать и гнать, нежели сражаться с ним по правилам военного искусства. Действительно, каждый французский корпус являл собой достаточную силу, чтобы не потерпеть поражения.

Выступив 17-го числа, дивизии Рошамбо, Арди и Де-фурно мужественно выполнили данное им приказание: взбирались по крутым склонам, проходили через ужасные чащи и удивляли местных своей отвагой, почти без единого выстрела идя на неприятеля, стрелявшего в них со всех сторон. Девятнадцатого февраля дивизия Дефурно заняла Плезанс, дивизия Арди с боем вступила в Мармелад, опрокинув Кристофа, а дивизия Рошамбо овладела Сен-Мишелем. Мужественно сопротивлялся французам только один военачальник — Морепа, защищавший от генерала Юмбера ущелье Трех Рек.

Двадцать третьего февраля дивизия Дефурно уже вступила в Гонаив, зажженный повстанцами, дивизия Арди овладела местечком Эннери, главной резиденцией Туссе-на, а храбрый Рошамбо занял Равин-о-Кулёвр. Чтобы овладеть этой крепкой позицией, надлежало пройти через сложнейшее ущелье, а затем выйти на равнину, где Туссен стоял с тремя тысячами черных гренадеров и всей своей артиллерией. Несмотря на убийственный огонь, неустрашимый Рошамбо смело ворвался в ущелье, взобрался на два уступа, сбивая штыками медленно отступавшего противника, и вышел на плато. Добравшись туда, опытные солдаты Рейнской армии окончили все одним ударом: восемьсот человек легли на месте, артиллерия Туссена была захвачена.

Между тем генерал Буде, выполняя предписание главнокомандующего, оставил в Порт-о-Пренсе генерала Лакруа и пошел с остальными силами на Сен-Марк. Там находился, ожидая французов и готовясь совершить отчаянные шаги Дессалин. Схватив факел, он зажег свой дом, побудил своим примером к тому же других и отступил, перерезав часть белых жителей, а другую часть увлек за собой в горы. Таким образом, генералу Буде достались одни развалины, залитые человеческой кровью. Пока он преследовал Дессалина, тот кинулся на Порт-о-Пренс, считая его плохо защищенным. Действительно, гарнизон города был очень незначителен, но храбрый генерал Лакруа собрал свое малочисленное войско и произнес пламенную речь. А адмирал Латуш-Тре-виль, узнав об опасности, высадился на берег со своими матросами и сказал генералу Лакруа: «На море вы были под моей командой, на суше я буду под вашей. Давайте вместе защищать жизнь и имущество наших земляков». Дессалина изгнали, он не успел утолить свою жажду мести и бежал в горы Хаоса. Генерал Буде, поспешно возвратившись в Порт-о-Пренс, нашел его спасенным от неприятеля, но сбежавших повстанцев не успели окружить и загнать в Гонаив, как планировалось ранее.

Однако же они везде были разбиты. После взятия Равин-о-Кулёвра восставшие совсем пали духом. Генерал Леклерк решил довершить их уныние, разбив мулата

Морепа. Осажденный со всех сторон, Морепа вынужден был сдаться. Это стало жестоким ударом для Туссен-Лу-вертюра.

Оставалось овладеть крепостью Крет-а-Пьерро и горами Хаос, чтобы потеснить Туссен-Лувертюра в его последнем убежище. Генерал Леклерк послал к крепости и в горы с одной стороны дивизии Арди и Рошамбо, с другой — дивизию Буде. Французы потеряли несколько сотен человек убитыми, слишком самонадеянно подступив к крепости Крет-а-Пьерро, которая оказалась обороняема гораздо лучше, нежели думали. Надлежало начать правильную осаду крепости, выкопать рвы, поставить батареи и т.п.

Крепость защищали две тысячи опытных солдат под предводительством офицеров более искусных, чем те, с кем французам приходилось встречаться раньше. При поддержке Дессалина Туссен старался мешать осаде ночными нападениями, но старания его оказались безуспешными: вскоре осаждающие уже могли идти на приступ. Гарнизон в отчаянии решил произвести ночную вылазку, пробиться сквозь линии осаждающих и бежать. С самого начала удалось обмануть бдительность французов и прорваться через линию, но вскоре войска заметили неприятеля, окружили его со всех сторон и частично истребили, а частично прогнали обратно в крепость. Там было обнаружено значительное количество оружия и снарядов, а также множество бесчеловечно умерщвленных европейцев.

Генерал Леклерк приказал обыскать окрестные горы, чтобы не оставить беглым шайкам Туссена никакого пристанища и усмирить их до наступления знойной поры. В Веррете армия стала свидетельницей страшной сцены. Мятежники долгое время таскали за собой толпы европейцев, побоями заставляя их не отставать. Потеряв надежду увести их от французской армии, шедшей по пятам, они зарезали восемьсот человек: мужчин, женщин, детей и стариков. Храбрые солдаты, так часто сражавшиеся во всех частях света и повидавшие столько кровопролитий, содрогнулись и преисполнились негодования. Они преследовали убийц отчаянно, не намереваясь щадить ни одного.

Наступил апрель. Мятежники истощили все свои средства, глубокое уныние овладело ими. Вожди, пораженные добрым отношением генерала Леклерка к тем, кто покорился и кому он оставил чины и поместья, помышляли о сдаче. Кристоф, через посредничество уже покорившихся военачальников, обратился к генералу, обещая сдаться, если с ним поступят так же, как с генералами Лаплюмом, Морепа и Клерво. Генерал Леклерк, столь же человеколюбивый, сколь и рассудительный, охотно согласился на условия Кристофа и принял его предложение. Сдача Кристофа вскоре повлекла за собой сдачу Дессалина и, наконец, самого Туссена.

Туссен сдался почти один, с несколькими бывшими невольниками, состоявшими при его особе. Продолжать войну внутри острова, не предпринимая ничего, что могло бы усилить доверие к нему местного населения, казалось Туссену бесполезным и угрожало истощить усердие последних его приверженцев. Кроме того, он пал духом и сохранял надежду только на действие климата. В самом деле, он давно привык наблюдать, как европейцы, особенно военные, погибали от вредного климата: желтая лихорадка норовила превратиться в страшного союзника непримиримого честолюбца. Он рассудил, что лучше спокойно дождаться благоприятной поры и тогда, если будет можно, с большей уверенностью снова взяться за оружие.

Итак, Туссен-Лувертюр предложил переговоры. Генерал Леклерк, не надеявшийся одолеть его, если бы даже стал преследовать без отдыха по многочисленным и отдаленным укреплениям острова, согласился принять капитуляцию, подобную капитуляциям его подчиненных.

За Туссеном закрепили его прежние чины и имущество, с условием, чтобы он жил в указанном месте (в Эннери) и не переезжал без позволения главнокомандующего. Генерал Леклерк подозревал, что покорность Туссена обманчива, и содержал его под пристальным надзором, готовясь арестовать при первом поступке, который обличит его злонамеренность.

С этого времени в колонии водворился порядок, возвратилось благоденствие, какого достигла она в правление своего диктатора.

Порядки, им установленные, снова привели в действие. Земледельцы почти все возвратились на плантации. Черная полиция преследовала бродяг и доставляла их в поместья, к которым они были приписаны. Войска Туссена, сильно поредевшие, покорные власти французов, не обнаруживали готовности к возмущению, лишь бы не потерять средств пропитания. Кристоф, Морепа, Дессалин, Клерво, сохранив свои чины и имущество, охотно уживались с французским правлением.

Генерал Леклерк, храбрый воин, кроткий и благоразумный человек, старался восстановить в колонии порядок и безопасность. Он продолжал принимать иностранные корабли со съестными припасами, отведя для них четыре главные гавани — Кап, Порт-о-Пренс, Ле-Ке и Санто-Доминго и запретив приставать в других местах, чтобы не допустить тайной поставки оружия. Ввоз он ограничил только европейскими товарами, исключительную доставку которых сохранил за французскими торговцами.

Однако существовала еще двоякая опасность: с одной стороны — климат, гибельный для европейских войск, с другой — неисправимая недоверчивость чернокожего населения, которое, несмотря ни на что, продолжало бояться восстановления рабства. К прибывшим в колонию семнадцати или восемнадцати тысячам войска новые морские дивизии, отправленные из Голландии и Франции, прибавили еще три или четыре тысячи человек. Но тысячи четыре или пять были уже не в состоянии сражаться; столько же лежали в госпиталях, и только не более двенадцати тысяч могли снова встать под ружье в случае, если бы местные жители опять восстали. Генерал Леклерк всячески старался предоставить своим солдатам отдых, хорошее снабжение и размещение и не пренебрегал ничем для полного и окончательного успеха вверенной ему экспедиции.

Настойчиво реализуя свою мысль, Первый консул перевел на берег Ла-Манша полубригады, служившие в колониях. Он беспрестанно пополнял их новобранцами и пользовался всеми торговыми и военными морскими экспедициями для отсылки новых отрядов. По его распоряжению были увеличены расходы на флот и специальный бюджет морского департамента доведен до 130 миллионов, суммы очень значительной в общем бюджете. Сверх того, Наполеон предписал строить и спускать на воду по двенадцать линейных кораблей в год. Он постоянно твердил, что флот надо создавать именно в мирное время, ибо тогда поле для маневров, то есть море, свободно и путь снабжения открыт.

От Индии и Африки бодрая мысль Первого консула переносилась к Османской империи, падение которой казалось близким и развалинами которой он не хотел обогащать Россию или Англию. Наполеон отрекался от обладания Египтом до тех пор, пока англичане соблюдали условия договора, но в случае нарушения мира по их вине он считал себя вправе возвратиться к прежним намерениям касательно страны, в которой все так же видел дорогу в Индию.

Впрочем, пока еще он не замышлял ничего, а старался только не допустить, чтобы англичане, пользуясь миром, утвердились на рейдах Нила. Формальное обязательство принуждало их оставить Египет до истечения трех месяцев со времени подписания лондонских предварительных статей, а минуло уже двенадцать или тринадцать месяцев и семь или восемь месяцев — с подписания Амьенского договора, но англичане, по-видимому, не намеревались покидать Александрию.

Первый консул призвал полковника Себастиани, офицера выдающегося ума, велел ему немедленно сесть на фрегат, побывать в Тунисе и в Триполи, чтобы настоять на признании флага Итальянской республики, потом отправиться в Египет, выяснить положение англичан и степень их влияния, разузнать, долго ли продлится их пребывание там, понаблюдать за тем, что происходит у турок с мамелюками, посетить арабских шейхов и приветствовать их от его имени, посетить Сирию, проведать тамошних христиан и посулить им снова французское покровительство; переговорить с Джеззаром-пашой и обещать ему прежнее благоволение Франции за покровительство христианам и поддержание французской торговли.

Потом полковник Себастиани должен был возвратиться через Константинополь, чтобы подтвердить инструкции кабинета французскому посланнику, генералу

Брюну. Эти инструкции предписывали генералу вести как можно более роскошный образ жизни, всячески льстить султану, давать ему надежду на французскую помощь против его врагов, кто бы они ни были, — одним словом, не упускать ничего, что только могло возвеличить Францию на Востоке.

При всех заботах о делах в отдаленных странах Первый консул продолжал неусыпно трудиться над внутренним благоденствием Франции. По его распоряжению возобновили составление Гражданского кодекса: отделение Государственного совета и отделение Трибуната ежедневно собирались у консула Камбасереса, чтобы разрешать затруднения, возникавшие при совершении такого великого дела.

Ремонт дорог продолжался по-прежнему. Первый консул распределил их по участкам, по двадцать на каждый, и велел выделять необходимые средства из чрезвычайной суммы, ассигнованной на их восстановление. Работы по строительству Урке кого и Сен-Кантенского каналов не прерывались ни на миг.

Строительство в Италии — дороги и укрепления — также продолжало привлекать внимание Первого консула. В случае, если бы война на море возобновилась и породила сухопутную войну, Наполеон желал, чтобы Италию окончательно связали с Францией многочисленные пути сообщения и сильные оборонительные укрепления. Обладание кантоном Вале облегчило обустройство большой Симплонской дороги, и это столь необходимое дело почти закончили. Работы на перевале Мон-Сени приостановили, чтобы все наличные средства обратить на дорогу Женевской горы, с целью завершить строительство по крайней мере к 1803 году.

Крепость Александрия сделалась предметом ежедневной переписки Наполеона с искусным инженером Шаслу. Там строили казармы для постоянного гарнизона в шесть тысяч человек, госпиталь на три тысячи раненых, военные склады для целой армии.

Всю итальянскую артиллерию начали переливать, чтобы перевести ее в калибры шести-, восьми- и 12-фунтовых орудий. Первый консул рекомендовал вице-президенту Мельци запастись огромным количеством оружия.

«У вас только пятьдесят тысяч ружей, это безделица, — писал он. — У меня во Франции пятьсот тысяч ружей, кроме тех, которые на руках у армии, но я не успокоюсь, пока у меня не будет их миллион».

Наполеон предложил идею военных поселений, которую заимствовал у древних римлян. Он велел выбрать в армии заслуженных офицеров и солдат, препроводить их в Пьемонт, раздать им там земли вокруг Александрии по цене, сообразной с положением каждого, от солдата до высшего офицера. Наделенные таким образом ветераны должны были жениться на жительницах Пьемонта, собираться два раза в год на маневры и при первой опасности укрываться в Александрийской крепости.

Таким образом, в Италию проникала французская кровь и распространялись французские чувства. Такое же новшество предлагал Наполеон ввести в рейнских департаментах около Майнца и в тех провинциях Франции, где еще господствовал враждебный дух, в именно в Вандее и Бретани. Он хотел основать там большие поселения и города.

Поверенные Жоржа, приплывая с островов Джерси и Гернси, приставали к северным берегам, пересекали полуостров Бретань и расходились оттуда по департаменту Морбиган или департаменту Нижней Луары, сея в народе недоверие к правительству и подготавливая его к возмущению.

Первый консул предвидел возможность новых волнений и потому предложил соорудить на главных дорогах через горы и леса деревянные башни с пушками наверху, поворачивающимися вокруг своей оси. В них могли удобно разместиться 50 человек гарнизона, определенное количество припасов и снарядов, и они должны были служить привалом для подвижных колонн. Убежденный, что страну нужно не только обуздывать, но и цивилизовать, он велел усовершенствовать судоходство по Бла-ве так, чтобы эта река стала судоходной до Понтиви, а в самом Понтиви построить большие здания для размещения войск, многочисленного штаба, судебных мест, военного управления и мануфактур, которые предполагал завести за счет государства. Он приказал также определить удобные места для основания новых городов, как в Бретани, так и в Вандее.

Укрепление форта Байяр начали с целью превратить местность между Ла-Рошелью, Рошфором, островами Ре и Олероном в рейд просторный, безопасный и недоступный для англичан.

Шербург также привлекал внимание Наполеона. Не надеясь окончить плотину в скором времени53, он приказал ускорить постройку ее в трех местах, чтобы как можно быстрее осушить их и разместить там три батареи, способные удержать неприятеля на почтительном расстоянии.

Кроме этих трудов для морского, торгового и военного величия Франции, Первый консул находил еще время для занятий школами, Институтом Франции, развитием наук и делами духовенства.

Сестра Наполеона Элиза и брат Люсьен, вместе с господами Сюаром, Морелле и Фонтаном, образовали так называемый литературный салон. Общество это питало большое уважение к преданиям старины, особенно литературной, но с этой основательной страстью соединялись другие, чисто ребяческие. Оно предпочитало деятельности Института свои литературные собрания и громко твердило о восстановлении Французской академии — с литераторами, которые пережили революцию и не любили ее, как, например, Сюар, Лагарп, Морелле и т.п.

Слухи, ходившие на этот счет, производили неприятное впечатление на публику. Камбасерес, внимательный ко всем обстоятельствам, которые могли повредить правительству, уведомил Первого консула о происходящем, а Первый консул, со своей стороны, строго высказал брату и сестре неудовольствие, которое возбуждали в нем их выдумки.

По этому поводу он снова обратил внимание на будущее Института Франции и объявил, что всякое литературное сообщество, причисляющее себя не к Институту, а, например, к Французской академии, будет расформировано, если вздумает придать себе вид публичности.

Второе отделение Института, соответствовавшее в то время прежней Французской академии, продолжало заниматься изящной словесностью. Но Первый консул закрыл отделение моральных и политических наук и включил его в состав отделения словесности, говоря, что предмет того и другого един, что философия, политика, мораль, наблюдения за человеческой природой составляют содержание всей литературы, а искусство изложения есть только форма ее. И нельзя разделять того, что имеет естественную связь: писатели, которые не являются мыслителями, и мыслители, не могущие писать, не станут в конечном итоге ни мыслителями, ни писателями.

Затем Первый консул поручил ученому Гаюи написать учебник физики, которого недоставало школам, а Лапласу, посвятившему ему свое славное сочинение о небесной механике, отвечал следующими словами: «Благодарю вас за посвящение; пусть будущие поколения, читая ваше творение, помнят уважение и дружбу, какие питал я к его автору».

Наступила осень 1802 года, стояла погода прекрасная: природа как будто хотела наделить этот счастливый год еще одной весной. Первому консулу вздумалось съездить посмотреть одну провинцию, о которой до него доходили самые противоречивые отзывы, а именно Нормандию. Тогда эта прекрасная страна обладала множеством богатых мануфактур, стоящих среди обильных и обработанных полей. Участвуя в пробуждении всей Франции, она представляла собой самую воодушевляющую картину. Однако некоторые лица, особенно консул Лебрен, старались уверить Первого консула в том, что население провинции принадлежит к партии роялистов. Мнение могло казаться справедливым, судя по тому, с какой силой нормандцы восставали против крайностей революции.

Первый консул пожелал съездить туда, поглядеть собственными глазами и попробовать обыкновенное воздействие своего присутствия на жителей. Госпожа Бонапарт поехала с ним.

Поездка Первого консула продолжалась две недели. Он проехал через Руан, Эльбеф, Гавр, Дьепп, Жизор, посещал фермы и мануфактуры, все осматривал сам, без охраны появлялся перед людьми, сбегавшимися поглядеть на него. По дороге беспрестанно встречало его сельское духовенство со святой водой, мэры с ключами от своих городов, произнося речи, какими некогда приветствовали королей и королев Франции. Наполеон был в восторге от такого приема, особенно же от расцветавшего благоденствия, которое видел повсюду. Город Эльбеф восхитил его своими размерами. Гавр необыкновенно поразил его воображение: он угадал великое торговое будущее этой гавани. «Везде я нахожу отличное расположение умов, — писал он Камбасересу. — Нормандия совсем не такая, как описывал ее Лебрен. Она искренне привязана к правительству. Тут видно единодушие чувств, которое придало столько прелести событиям 1789 года».

Замечание Первого консула было справедливо. Нормандия как нельзя лучше выражала чувства Франции. Ее население было похоже на то честное и прямодушное население 1789 года, которое сначала пламенно поклонялось революции, потом устрашилось ее крайностей, а теперь восхищалось, видя возвращение правосудия, равенства, славы, хотя и без той свободы, о которой, впрочем, оно уже и не думало.

Во второй половине ноября 1802 года Первый консул возвратился в Сен-Клу.

Вообразив себе завистника, ставшего свидетелем успехов опасного соперника, мы получим довольно верное представление о чувствах, какие питала Англия при виде увеличивающегося благоденствия Франции. А между тем, казалось бы, могущественная и славная английская нация могла собственным величием утешиться при виде чужого величия! Но ею овладела странная зависть. Пока успехи генерала Бонапарта служили доводом в критике действий Питта, Англия рукоплескала неприятельскому генералу. Но как только эти успехи сделались успехами самой Франции, как только Франция возвеличилась в период мира так же, как и на войне, явная злоба овладела английскими сердцами, и злоба эта не скрывалась, как обыкновенно не скрываются чувства у народа пылкого, гордого и вольного.

24 Консульство

Сословия, меньше других получившие выгод от мира, выступали все громче. Высшая торговая знать при виде морей, занятых судами соперников, при виде снижения финансовых выгод открыто сожалела о прекращении войны и больше самой аристократии была недовольна миром.

Аристократия, обыкновенно столь гордая и настроенная самым патриотичным образом, оказалась в этом случае нс прочь отойти от призывов торгового класса и выразить свои возвышенные и благородные виды. Она несколько охладела к Питту, с тех пор как он сделался любимцем торгового сословия, и усердно собиралась вокруг принца Уэльского, служившего образцом аристократических привычек и вольностей, а в особенности — вокруг Фокса, который прельщал ее благородством мнений и неподражаемым красноречием.

Но торговое сословие, всемогущее в Лондоне и в приморских городах, имея своими рупорами Уиндхема, Грен-виля и Дандаса, заглушало голос остальной нации и воодушевляло английские газеты.

К несчастью, правительство Аддингтона было лишено всякой твердости и поддавалось напору начинавшейся бури. Из слабости оно совершало решительно недобросовестные дела: все еще держало на жалованье Жоржа Ка-дудаля, отдавало в его распоряжение значительные суммы на содержание убийц, шайка которых беспрестанно перемещалась из Портсмута на Джерси, а с Джерси на британский берег. По-прежнему терпело оно присутствие в Лондоне памфлетиста Пельтье, несмотря на законный способ, каким можно было легко его выдворить (закон об иммиграции, аИеп-ЬИ1). Обращаясь с изгнанными принцами с весьма естественным уважением, английский кабинет не ограничивался одним уважением, а приглашал их, к примеру, на смотры войск, куда они являлись в костюмах с регалиями старинной монархии. Повторяем, правительство Аддингтона поступало так по слабости, потому что честность лорда Аддингтона, независимо от влияния партий, не допустила бы таких поступков.

Все эти интриги жестоко оскорбляли Первого консула. На многократные требования по соблюдению торговых соглашений он отвечал требованием запрещения

известных газет, изгнания Жоржа и Пельтье, удаления французских принцев из Англии. «Дайте мне, — говорил он, — то, на что я имею право, в чем нельзя мне отказать, не становясь сообщниками моих врагов, тогда и я найду средства удовлетворить ваши нарушенные интересы».

Но английское правительство не находило в требованиях Первого консула ни одного, которое могло бы признать справедливым. Касательно запрещения известных газет Аддингтон и Хоксбери со всем основанием отвечали: «В Англии пресса свободна. Возьмите с нас пример, пренебрегайте напечатанными ругательствами. Пожалуй, можно начать процесс с журналистами, но процесс будет идти на ваш страх и риск, враги ваши могут быть и оправданы». Насчет Жоржа, Пельтье и изгнанных принцев лорд Аддингтон не мог представить законного извинения, потому что аНеп-ЫИ присваивал ему право выслать их из государства. А потому премьер-министр только повторял не слишком убедительные слова о необходимости угождать общественному мнению Англии.

Наполеон не довольствовался подобным оправданием и заявлял: «Ваш совет пренебрегать дерзостями газетчиков был бы хорош тогда, когда речь шла бы о дерзостях французских журналистов в самой Франции. У себя на родине можно решиться терпеть невыгоды свободы слова, в уважение выгод, приносимых той же свободой. Но нельзя позволить журналистам оскорблять иностранные правительства и через это портить отношения одного государства с другим. Без газет мы не ссорились бы, а теперь мы едва ли не в войне. Значит, ваши законы о свободе печати несовершенны. Вы можете, пожалуй, позволять говорить что угодно о вашем правительстве, но не должны позволять говорить то же самое о чужом. Впрочем, это невыгода соседства, с которой я готов ужиться.

Но зачем вы терпите в Англии французов, которые так гнусно пользуются в Лондоне вашими свободами, пишут такие позорные статейки? Почему не вышлете из Англии Жоржа с его убийцами, уличенными виновниками в деле адской машины, и епископов Арраского и Сен-Поль-де-Леонского, которые открыто призывают к мятежу британский народ?!

Во что же ставите вы Амьенский договор, согласно которому запрещены любые злоумышления одного государства против другого? Вы дали пристанище изгнанным принцам, — дело, конечно, похвальное, но глава их династии живет в Варшаве*, отправьте же и их к нему. А вы еще позволяете им носить знаки отличия, которые уже отменены французскими законами и являются крайней непристойностью, когда их носят при французском посланнике, нередко находясь за одним столом с ним. Вы требуете от меня заключения торгового договора и дружелюбных отношений между нашими государствами, — так подайте пример доброжелательства, тогда я посмотрю, нет ли средств примирить наши торговые интересы».

К сожалению, человек, стоявший так высоко, смущался тем, что находилось так низко! Мы уже сожалели о его заблуждении на этот счет, и пожалеем еще раз, приближаясь к минуте, когда оно вызвало очень печальные последствия.

Не владея более собой, Первый консул стал платить за ругательства публикациями в «Мониторе»: статьи он часто писал сам, автора можно было узнать по необыкновенной выразительности слога.

Английское правительство жаловалось в свой черед. «Газеты, которые так оскорбляют вас, не являются официальными изданиями, — уверяло оно. — Мы не можем отвечать за журналистов. А “Монитор” — признанный орган французского правительства, да и по самому языку его легко угадать источник мнений».

Такими-то упреками наполнялись депеши двух правительств в течение нескольких месяцев. Но внезапно произошли события, которые дали их гневу пищу более опасную, но и более достойную.

Швейцария, избавленная от власти Рединга, подпала под власть ландмана Долдера, главы партии умеренных революционеров. Вывод французских войск стал уступкой этой партии, чтобы расположить к ней народ, и доказательством того, как усердно желал Первый консул освободиться от швейцарских дел. Однако нужно признаться, что попытка не удалась.

Граф де Лилль, будущий Людовик XVIII.

Почти все кантоны приняли новую конституцию и признали людей, собиравшихся привести ее в действие. Но в мелких кантонах, Швице, Ури, Унтервальдене, Ап-пенцеле, Гларисе, Граубиндене, пламя мятежа, раздуваемое Редингом и его приверженцами, вскоре привело к восстанию горцев. Надеясь взять верх силой, федералисты собирали народ в церквях и склоняли его отвергнуть конституцию. Они уверяли, что Милан осажден англо-русской армией, а Французская республика так же близка к падению, как была в 1799 году. Но, уговорив отвергнуть конституцию, они не смогли склонить горцев к междоусобной войне. Мелкие кантоны ограничились тем, что послали депутатов в Берн — объяснить французскому посланнику Вернинаку, что имеется в виду не ниспровержение нового правительства, а желание только отделиться от Гельветического союза, остаться в горах независимыми и возвратиться к своему правлению, то есть к чистой демократии. Они даже хотели договориться о новых отношениях с центральным правительством в Берне под покровительством Франции. Разумеется, посланник отказался от таких переговоров и объявил, что не признает другого правительства, кроме бернского.

В Граубиндене происходили события, которые лучше всего отражали настроения, волновавшие тогда Швейцарию. В долине Верхнего Рейна, которую возделывают граубинденские горцы, находилось поместье Базён, принадлежавшее императору Австрийскому. Это поместье давало императору звание члена Граубинденского союза и прямое влияние на состав местного правительства: он назначал главу из трех представляемых ему кандидатов. С тех пор как Франция присоединила Граубинден к Гельветическому союзу, император, оставаясь владельцем Ба-зёна, отдал поместье в распоряжение управляющего. Этот управляющий возглавил восставших граубинденцев и принял поручение представить их настоятельную просьбу о принятии под австрийское покровительство. Нельзя было яснее показать, на какую партию в Европе желали опереться.

К этому волнению умов прибавилось кое-что поважнее: народ вооружался, приводил в порядок оружие, оставленное русскими и австрийцами в последнюю войну, назначил и выдавал жалованье бывшим солдатам швейцарских полков, изгнанных из Франции. Бедные горцы, думая в простоте душевной, что опасность угрожает их вере и независимости, толпами стекались в ряды мятежной армии. Богатые швейцарцы щедрой рукой раздавали деньги в счет миллионов, хранящихся в Лондоне. Ланд-мана Рединга провозгласили главой союза. Новые сподвижники гельветической свободы воодушевляли народ памятью о битвах при Морате и Земпахе54.

Трудно понять подобное безрассудство с их стороны, когда французская армия повсюду окружала швейцарские границы. Но народ уверили, что у Первого консула руки связаны, что за них вступились иностранные державы и Франция не может двинуть в Швейцарию ни одного полка, не накликав на себя всеобщей войны.

Однако, несмотря на столь мощное воздействие, бедные горцы Ури, Швица и Унтервальдена, наиболее вовлеченные в эти печальные события, действовали не так усердно, как хотелось их вождям, и объявили, что не выйдут за пределы своих кантонов. Гельветическое правительство имело в распоряжении около четырех или пяти тысяч войска, из которого тысяча или тысяча двести человек служили для охраны Берна, несколько сотен разместились по гарнизонам, а три тысячи стояли в кантоне Люцерн, на границе Унтервальдена, для наблюдения за восстанием. Отряд мятежников находился в селении Гергисвиль.

Вскоре дело дошло до перестрелки, и с той, и с другой стороны пало несколько убитых и раненых. Пока эта стычка происходила на унтервальденской границе, генерал Андермат, командир войск правительства, вздумал разместить в Цюрихе несколько пехотных рот для охраны арсенала. Цюрихская аристократия воспротивилась распоряжению генерала и не пустила солдат Андермата в город. Напрасно генерал велел кинуть несколько бомб: жители отвечали ему, что скорее сгорят, но не сдадутся и не откроют ворота притеснителям свободы Швейцарии.

Швейцарское правительство не знало, на что решиться в таком затруднительном положении. Выступая против открытой силы федералистов, оно не имело на своей стороне ни пламенных патриотов, желавших безусловного единства, ни умеренных масс, которые были расположены к революции, но видели от нее одни ужасы войны и присутствие иностранных войск. В это время правительство убедилось, чего стоит народная любовь, купленная ценой вывода французских войск.

В затруднении своем оно заключило перемирие с мятежниками, а потом прибегло к помощи Первого консула, убедительно прося о французском посредничестве, которого хотели также и мятежники, желавшие, чтобы их отношения с центральным правительством были определены с согласия посланника Вернинака.

Когда просьба о посредничестве пришла в Париж, Наполеон пожалел, что опрометчиво согласился с мнениями партии Долдера, пошел на поводу у собственного желания закончить швейцарские дела и отозвал французские войска. Послать их туда теперь, на глазах недоброжелательной Англии, роптавшей на слишком явное господство Франции в государствах Европы, стало бы чрезвычайно серьезным шагом.

Впрочем, он еще не знал всего, что происходило в Швейцарии, не знал, до какой степени виновники возмущения мелких кантонов обнаружили свои истинные замыслы и оказались тем, чем действительно были, то есть поверенными европейской контрреволюции и союзниками австрийцев и англичан. Поэтому он отказался от посредничества, неминуемым следствием которого стало бы возвращение французских войск в Швейцарию и военный постой в независимом государстве.

Ответ его поверг в уныние гельветическое правительство. В Берне не знали, что делать, страшась как скорого прекращения перемирия, так и крестьянского восстания в Оберланде. Некоторые члены правительства предложили принести в жертву ландмана Долдера, главу умеренной партии, ненавидимого одинаково и патриотами, стремившимися к единству Швейцарии, и федералистами. На гаком условии те и другие обещали успокоиться.

Согласившись в этом, отправились в дом гражданина Долдера и настойчиво попросили его подать в отставку, на что он имел слабость согласиться. Сенат, сохранив больше характера, не принял просимой отставки, но Дол-дер настаивал на своем. Тогда прибегли к обыкновенному методу собраний, не знающих, на что решиться, а именно — назначили чрезвычайную комиссию для поиска мер спасения.

Между тем перемирие кончилось, мятежники двинулись на Берн, тесня генерала Андермата. Это были крестьяне, численностью до полутора или двух тысяч, с распятиями и карабинами, впереди них шли солдаты швейцарских полков, служивших некогда во Франции. Скоро все они появились у ворот Берна и сделали несколько выстрелов из дрянных пушек, которые привезли с собой. Городские власти, под предлогом спасения города, вступили в переговоры и подписали капитуляцию.

Приняли решение о том, что правительство, не подвергая Берн опасностям атаки, удалится с войсками Андермата в кантон Ватланд.

Это решение немедленно привели в исполнение: правительство уехало в Лозанну, туда же отправился французский посланник.

Партия федералистов утвердилась в Берне и, чтобы не делать дела вполовину, восстановила в должности сановника, занимавшего ее в 1798 году, когда началась первая революция, — Фредерика де Мулинена. Таким образом, контрреволюция оказалась полной и по существу, и по форме.

Однако когда дело дошло уже до этой точки, нечего было рассчитывать на терпение Первого консула. Оба правительства, бернское и лозаннское, отправили к нему послов, одно — с просьбой о посредничестве, другое — с просьбой не принимать на себя посредничества. Посол правительства федералистов был родственником того самого Мулинена. Ему поручили вновь повторить обещания преданности, которыми так славился Рединг и которые он исполнял так плохо, а также объясниться с находившимися в Париже посланниками всех держав и отдать Швейцарию под покровительство каждого из них.

Обращаться теперь к Первому консулу с просьбами о действии или бездействии стало равно бесполезно. При виде явной контрреволюции, имевшей целью отдать Альпы врагам Франции, он даже не принял посланника, а посредникам, которые взялись говорить за него, отвечал, что уже все решил. «Отныне, — сказал он, — заканчивается моя нейтральная роль. Я уважал независимость Швейцарии, не желал раздражать Европу, простер свою уступчивость даже до ошибки, согласившись вывести французские войска. Довольно же снисхождения к интересам врагов Франции. Пока я видел в Швейцарии одни раздоры, которые делали одну партию сильнее другой, я должен был предоставлять ей полную свободу действий, но теперь, когда дошло до явной контрреволюции, устраиваемой солдатами, служившими некогда Бурбонам, а потом перешедшими на жалованье англичан, я не могу обманывать себя. Если мятежники хотели ввести меня в заблуждение, им следовало поступать хитрее и не ставить впереди своих колонн полк Бухмана. Я не потерплю наступления на революцию нигде, ни в Швейцарии, ни в Италии, ни в Голландии, точно так же, как не допущу его в самой Франции.

Мне толкуют о воле швейцарского народа, но я не в состоянии разглядеть ее в воле двухсот аристократических фамилий. Уважение, которое я испытываю к храброму швейцарскому народу, не позволяет мне поверить, чтобы он желал такого ига. И во всяком случае, для меня есть кое-что подороже воли швейцарского народа, а именно — безопасность тех сорока миллионов людей, которыми я управляю. Я объявляю себя посредником Гельветического союза, я дам ему конституцию, основанную на равенстве прав и самом духе страны. Тридцать тысяч войск встанут на границе и обеспечат исполнение моих добрых намерений. Если же, вопреки ожиданиям, не удастся вернуть спокойствие благородному народу, тогда я присоединю к Франции все, что почвой и нравами походит на Франш-Конте55, остальное соединю с мелкими кантонами, возвращу им управление, которое они имели в четырнадцатом столетии, и предоставлю им полную свободу. Теперь будет так: или Швейцария — союзница Франции, или Швейцария не существует».

Первый консул предписал Талейрану выпроводить из Парижа бернского посла в течение двадцати четырех часов, объявив ему, что он может послужить своим доверителям в Берне, посоветовав им немедленно разойтись, если они не хотят видеть французскую армию в Швейцарии. Наполеон собственноручно написал прокламацию к гельветическому народу — короткую, но сильную, заключавшуюся в следующих словах:

«Жители Гельвеции! Уже два года вы представляете собой прискорбное зрелище. Враждебные друг другу партии поочередно присваивали власть и ознаменовывали свое господство духом пристрастия, обличавшим их слабость и неспособность.

Ваше правительство пожелало вывода небольшого числа французских войск, находившихся в Гельвеции. Французское правительство радо было оказать уважение вашей независимости, но вскоре за тем ваши враждебные партии заволновались с новым ожесточением: кровь швейцарцев полилась от рук швейцарцев.

Три года вы провели в непримиримых распрях. Если и дальше оставлять вас на собственный произвол, вы еще три года будете истреблять друг друга и по-прежнему не примиритесь. Ваша история доказывает, что внутренние войны у вас никогда не оканчивались иначе, как дружественным заступничеством Франции.

Я было решился нисколько не вмешиваться в ваши дела, а ваши различные правительства просили у меня советов и не исполняли их, а иногда употребляли во зло мое имя, смотря по их выгодам и страстям. Но я не могу и не должен оставаться нечувствительным к бедствиям, которым вас подвергают, а потому беру назад мое решение. Я стану посредником ваших распрей; но посредничество мое будет деятельным, как приличествует великому народу, от имени которого я действую».

За этим благородным вступлением последовали распоряжения. Через пять дней после обнародования прокламации правительство, удалившееся в Лозанну, должно было возвратиться в Берн, правительство мятежной партии — разойтись, все вооруженные отряды, кроме армии генерала Андермата, — рассеяться, солдаты бывших швейцарских полков — сложить оружие. Всех лиц, занимавших общественные должности в последние три года, к какой бы партии они ни принадлежали, приглашали съехаться в Париж на совещание с Первым консулом о способах прекращения волнений в их отечестве.

Наполеон приказал своему адъютанту, полковнику Раппу, немедленно ехать в Швейцарию, вручить его прокламацию всем законным и незаконным властям, отправиться сначала в Лозанну, потом в Берн, Цюрих, Люцерн, словом, всюду, где имеется какое-нибудь сопротивление. Кроме того, полковник Рапп должен был согласовать передвижения войск с генералом Неем, которому доверили начальство над ними.

Приказания о выступлении войск уже послали. Первый отряд, из семи или восьми тысяч человек, формировался в Женеве. Шесть тысяч человек собирались в Пон-тарлье, шесть тысяч — в Гюннингене и Базеле. Такая же дивизия составлялась в Итальянской республике, чтобы вступить в Швейцарию со стороны итальянской границы. Генералу Нею велели ожидать в Женеве уведомления от полковника Раппа и при первом его знаке вступить в кантон Ватланд с колонной, сформированной в Женеве, взять по дороге колонну из Понтарлье и двинуться на Берн с двенадцатью или пятнадцатью тысячами человек. Войска, вступавшие через Базель, имели предписание соединиться в мелких кантонах с отрядом, прибывшим с итальянской границы.

Сделав все распоряжения с необычайной быстротой, написав прокламацию, отдав всем корпусам приказ выступить и отправив в Швейцарию полковника Раппа, Первый консул со спокойной отвагой ожидал, какое впечатление произведет столь смелое решение. Но, каковы бы ни были последствия, хоть бы даже и война, решение его представляло собой мудрую меру, потому что вопрос состоял в сохранении Альп от европейской коалиции. Твердость, призванная на помощь благоразумием, — лучшее зрелище, какое может представить политика.

Поверенный бернского правительства, встретив такой суровый прием в Париже, не преминул обратиться к посланникам австрийского, русского, прусского и английского дворов. Граф Морков, хоть и выступал против поступков Франции в Европе, не решился, однако же, отвечать ему, а тотчас отправил курьера к своему двору с извещением о том, что бернское правительство формально просит заступничества Англии.

Курьер бернского посланника прибыл к лорду Хокс-бери в то время, когда кругом раздавались возгласы в поддержку храброго швейцарского народа, который будто бы защищал от бесчеловечного притеснителя свою религию, свою независимость. Англичане ощущали себя растроганными, собирали щедрые пожертвования. Но наигранность чувства не допустила его сделаться общим, оно ограничилось знатными сословиями, которые обыкновенно одни интересуются ежедневными политическими делами. Лорд Гренвиль, Уиндхем и Дандас с новой силой начали обвинять Аддингтона в так называемой слабости.

Парламент только что возобновил свою работу и готовился собраться после общих выборов. Английский кабинет не знал, какой стороны держаться, министры опасались первых заседаний и сочли за благо принять несколько дипломатических мер, которые могли бы служить им оправданием в защите от противников.

Первой мерой стала нота в Париж, которая говорила в пользу швейцарской независимости и протестовала против всякого посредничества со стороны Франции. Это не могло удержать Первого консула, а повлекло за собой только обмен неприятными объяснениями.

Но кабинет Аддингтона не ограничился одними объяснениями. Он отправил в Швейцарию поверенного Мура, с поручением увидеть и выслушать предводителей восстания, увериться, твердо ли они решили сопротивляться, и в таком случае предложить им финансовую помощь от Англии. Кроме того, ему велели купить в Германии оружие для доставки швейцарским мятежникам.

Надо признаться, такая мера была незаконна и не могла быть оправдана ничем.

Австрийскому двору — чтобы оживить его старинную вражду с Францией, усилить негодование из-за последних германских событий, а особенно встревожить по поводу границы Альп, — предложили сто миллионов флоринов, если он согласится словом и делом защищать Швейцарию. Это известие прислал в Париж сам граф Гаугвиц, который старался тщательно следить за всем, что касалось сохранения мира.

Не столь явную попытку договориться предприняли с императором Александром и вовсе не прибегали к подобной мере с прусским кабинетом.

Меры английского кабинета, довольно предосудительные во время мира, не могли иметь особой важности, потому что все дворы континента больше или меньше были связаны с политикой Первого консула: одни, подобно России, оттого что в настоящее время оказались причастны к его делам, другие, подобно Пруссии и Австрии, оттого что сами ожидали от него личных выгод.

В самом деле, Австрия в это время требовала и наконец собиралась получить вознаграждение для эрцгерцога Тосканского. Но английский кабинет совершил поступок гораздо важнее, имевший серьезные последствия.

Приказание английским войскам покинуть Египет было отдано, но распоряжение о выходе с Мальты не послано. До сих пор это замедление происходило по извинительным причинам, которые скорее зависели от французского, чем от английского правительства.

Читатель помнит, что Талейран оставил без внимания одну из статей Амьенского договора, гласившую, что договаривающиеся стороны попросят Пруссию, Россию, Австрию и Испанию подтвердить своим ручательством новый порядок вещей, объявленный на Мальте. В первые же дни по заключении договора английские министры, спеша получить это ручательство до вывода с Мальты войск, с величайшим усердием добивались его от всех дворов. Но французские посланники не получали инструкций от своего министра. Шампаньи имел благоразумие действовать в Вене так, будто получил инструкцию, и Австрия дала свое ручательство.

Напротив, русский император, вовсе не разделяя пристрастия своего родителя ко всему, касавшемуся ордена Св. Иоанна Иерусалимского, находил требуемое ручательство обременительным для себя и не желал давать его, потому что оно могло рано или поздно поставить его перед необходимостью выбирать между Францией и Англией. Французский посланник не имел от своего двора инструкций о поддержке английского министерства в его требованиях и не осмеливался действовать без предписания. Поэтому русский кабинет не торопился объясниться и вовсе ничего не отвечал. То же самое и по тем же причинам происходило и в Берлине.

Из-за такой небрежности, длившейся несколько месяцев, вопрос о ручательстве оставался без решения, и английские министры имели полное право откладывать вывод войск. Неаполитанский гарнизон должен был занять Мальту впредь до восстановления порядка. Англичане пустили его на остров, но не в укрепления.

Наконец французская канцелярия спохватилась, но было уже поздно. На этот раз русский император, приглашенный объясниться, решительно отказался от ручательства.

Возникло еще одно затруднение. Великий магистр, утвержденный папой, бальи Русполи, страшась участи своего предшественника, барона Гомпеша, и видя, что назначение Мальтийского ордена состоит уже не в поражении неверных, а в соблюдении равновесия между двумя великими державами, с несомненной перспективой сделаться добычей той или другой, не соглашался принять обременительный и пустой сан и противился настояниям Римского двора и убедительным приглашениям Первого консула.

Потому-то освобождение Мальты от английских войск откладывалось до ноября 1802 года. Промедление это служило для английского кабинета опасным искушением не торопиться и дальше.

В тот самый день, когда поверенный Мур поехал в Швейцарию, в Средиземное море отплыл фрегат с приказанием мальтийскому гарнизону оставаться на острове. Это была ошибка со стороны правительства, желавшего сохранить мир, потому что она подстегнула в англичанах корысть, против которой ничто не в силах устоять, когда она пробуждена. Сверх того, правительство Англии формально нарушало Амьенский договор перед лицом противника, который гордился точным исполнением его. Поведение англичан оказалось и неблагоразумным, и непоследовательным.

Шаги британского кабинета в пользу швейцарской независимости были плохо приняты французским кабинетом, и, несмотря на очевидность последствий такого приема, Первый консул не колебался, а тверже прежнего настаивал на своем решении. Он подтвердил приказания генералу Нею, предписав ему исполнить их как можно быстрее и решительнее. Ему хотелось показать, что мнимое национальное восстание Швейцарии было просто нелепым недоразумением, которое возбуждено интересом нескольких фамилий и так же скоро может быть усмирено, как началось.

Он был уверен, что, действуя таким образом, повинуется интересам всей нации, но, кроме того, его подстегивал своего рода вызов, сделанный ему перед лицом Европы, ибо мятежники говорили во всеуслышание, а представители их всюду разглашали, что у Первого консула связаны руки и он не осмелится ничего предпринять.

Приведем главное содержание ответа лорду Хоксбери.

«Вам поручается, — писал Талейран, — объявить, что, если английское правительство, в интересах своей ситуации в парламенте, прибегнет к какому-нибудь извещению, будто Первый консул не сделал чего-то, потому что ему не позволили, он сделает это немедленно. Касательно Швейцарии решение его неизменно: он не уступит Альпы полутора тысячам английских наемников и не допустит, чтобы Швейцария превратилась в еще один остров Джерси.

Первый консул не желает войны, потому что, по его мнению, французский народ может в расширении торговли найти столько же выгод, сколько в расширении своих владений. Но никакое уважение не в силах будет удержать его, если честь или польза республики потребуют вновь взяться за оружие.

Никогда сами не говорите о войне, — продолжал Талейран, — но и не позволяйте, чтобы вам говорили о ней. На малейшую угрозу, хотя бы и самую косвенную, отвечайте как можно надменней.

Да и какой войной могут угрожать нам? Морской? Но торговля наша едва возродилась, и выгода для англичан окажется ничтожной.

Наши Антильские острова заполнены привыкшими к климату войсками: на одном Сан-Доминго их 25 тысяч человек. Могут блокировать наши гавани, но тотчас по объявлении войны сама Англия очутится в блокаде: берега Ганновера, Голландии, Португалии, Италии будут заняты нашими войсками. Земли, слишком явным господством над которыми нас упрекают, — Лигурия, Ломбардия, Швейцария, Голландия — не останутся уже в нынешнем их неопределенном положении, служа для нас источником одних хлопот, а превратятся во французские провинции и дадут нам огромные вспомогательные средства.

Таким образом, война заставит нас провозгласить ту империю галлов, которой то и дело стращают Европу. А что, если Первый консул покинет Париж и поселится в Лилле или Сент-Омере, соберет все плоскодонные суда Фландрии и Голландии, придумает способ перевозки стотысячной армии и поставит Англию перед постоянной опасностью неприятельского нашествия, всегда возможного и почти несомненного? Или Англия тогда начнет континентальную войну? Но где она найдет союзников? Уж конечно, не в Пруссии и не в Баварии, которые обязаны Франции укреплением их прав, и не в Австрии, которая уже изнемогла, угождая английской политике.

Во всяком случае, если возобновится континентальная война, то Англия принудит нас завоевать Европу. Первому консулу всего тридцать три года, и до сих пор он затрагивал границы только второстепенных держав. Кто знает, сколько ему потребуется времени, чтобы снова изменить вид Европы и создать еще одну империю?»

В этих грозных словах, до такой степени пророческих, что они как будто написаны после известных событий, заключались все бедствия Европы и все бедствия Франции. Лев возмужал, почуял свою силу и готов был воспользоваться ею. Защищенная океаном, Англия отваживалась раздражать его, но защита не была неодолима, и если бы ее разрушили, Англия горько оплакала бы дерзости, к которым привела ее неизменная ревность. Кроме того, политика ее была бесчеловечна по отношению ко всей Европе, на которую пали бы последствия войны, начатой фактически без причины и вопреки справедливости.

Отто имел приказание не упоминать ни о Мальте, ни о Египте. Не хотели даже предполагать, что Англия

может нарушить торжественный договор, заключенный перед лицом всего мира. Посланнику велели выразить всю политику Франции следующими словами: Амьенский договор, и ничего кроме Амьенского договора.

Отто, человек умный, покорный воле Первого консула, но умевший в случае нужды приложить немного и своего ума в исполнение получаемых приказаний, значительно смягчил надменное объявление французского правительства. Но и этим смягченным ответом он привел в затруднение лорда Хоксбери, который желал сообщить парламенту что-нибудь более удовлетворительное. Он потребовал ноты.

Отто имел предписание отказать в ноте и отказал, объявив, однако, что собрание в Париже именитых швейцарских граждан не имело целью того, что произошло в Лионе во время итальянского совещания, а клонилось только к тому, чтобы дать Швейцарии конституцию, основанную на справедливости, и без перевеса одной партии над другой.

Во время этой встречи Хоксбери с Отто лорда ожидал английский кабинет, собравшийся для того, чтобы выслушать ответ Франции, и британский министр обнаружил свое смущение и неудовольствие во время объяснения посланника. На призыв Франции он возразил словами: состав Европы на момент заключения Амьенского мира, и только этот состав.

Такой поворот вызвал у Первого консула прямой и недвусмысленный ответ. Талейран по его приказанию отвечал: «Франция согласна на условие, предлагаемое лордом Хоксбери. Во время заключения Амьенского договора Франция содержала десятитысячное войско в Швейцарии, тридцать тысяч в Пьемонте, сорок тысяч в Италии, двенадцать тысяч в Голландии. Нужно ли приводить дела опять в такое положение? Тогда Англия предлагала условиться с ней о ситуации в Европе только для того, чтобы признать и утвердить своим ручательством вновь основанные государства. Она отказалась, пожелала остаться чуждой королевству Этрурия, Итальянской республике, Лигурийской республике. Так Англия потеряла возможность вмешиваться потом в их дела. Впрочем, она знала все, что было сделано и что предполагалось сделать, и, зная все, подписала, однако же, Амьенский договор!

На что же она жалуется? Она вытребовала одно условие: освобождение Тарента от войск в течение трех месяцев, и Тарент был освобожден в два.

Касательно Швейцарии известно было, что для нее составляют конституцию. Никто не мог предположить, что Франция потерпит там контрреволюцию. Так что же незаконного сделала Франция? Швейцарское правительство просило ее посредничества. Мелкие кантоны также просили его, желая, с согласия Первого консула, установить свои отношения с главным правительством. Члены всех партий находятся сейчас в Париже для совещаний с Первым консулом.

В германских делах для Англии также нет ничего нового. Они не что иное, как буквальное исполнение Люневильского договора, известного и обнародованного гораздо раньше Амьенского договора. Зачем же Англия соглашалась на сделки, принятые Германией, если не желала секуляризации этой страны? Зачем ганноверский, он же и английский, король согласился на новое германское устройство, приняв епископство Оснабрюк? Да и почему еще, кроме как не из уважения к Англии, Ганноверский дом был так щедро награжден при новом распределении владений?

Полгода назад английский кабинет не хотел вмешиваться в континентальные дела, теперь вздумал вмешиваться. Так пусть же делает, что ему угодно. Но неужели эти заботы лежат больше у него на сердце, чем у Пруссии, России, Австрии? А все эти державы одобрили то, что произошло в Германии. Может ли Англия иметь за собой больше права судить об интересах континента?

Правда, в общих переговорах имя английского короля не упоминалось. О нем не было речи, и это может оскорблять его народ, который желает и имеет право занимать почетное место в Европе. Но кто же тут виноват, как не сама Англия?»

Не знаю, может быть, меня ослепляют патриотические чувства, но я ищу только истину, и мне кажется, что на убедительные доказательства Первого консула нечего было возразить. И теперь, не сумев сослаться ни на какое нарушение Амьенского договора со стороны Франции, Англия замышляла нарушить его самым дерзким, самым неслыханным образом.

Пока между Францией и Англией происходили такие резкие объяснения, император Александр также получил просьбы швейцарских мятежников и жалобы англичан и прислал в Париж очень умеренную депешу, в которой намеками давал понять Первому консулу, что для сохранения мира надлежит развеять некоторые опасения, возбуждаемые в Европе могуществом Французской республики, и что он может рассеять эти опасения своей сдержанностью и уважением к независимости соседних государств. Это был очень благоразумный совет, не умалявший значения Первого консула и подходящий к той роли беспристрастного посредника, на которой император, казалось, хотел основать славу своего царствования.

Пруссия, со своей стороны, изъявила Первому консулу одобрение по поводу того, что он не допустил Швейцарию сделаться средоточием английских и австрийских интриг. Она соглашалась, что он прав, не давая неприятелям воспользоваться разными затруднениями, и что еще больше будет прав, если отнимет у них всякий предлог к жалобам, не устраивая в Париже лионских совещаний.

Наконец, Австрия делала вид, что не хочет ни во что вмешиваться. Она и не смела вмешиваться, потому что нуждалась в помощи Франции относительно германских дел.

Первый консул придерживался одного мнения со своими друзьями: он хотел действовать быстро и не повторять в Париже лионского решения, то есть не делаться президентом Гельветической республики. Впрочем, отчаянное сопротивление, которое ему сулили от патриотично настроенных швейцарцев, было не что иное, как одно хвастовство эмигрантов. Когда полковник Рапп приехал в Лозанну и явился на аванпосты мятежников, не имея с собой ни одного солдата, только с прокламацией Первого консула, то нашел людей, совершенно готовых смириться.

Генерал Бухман изъявил сожаление, что не имеет еще суток сроку, чтобы вышвырнуть гельветическое правительство в Женевское озеро, однако все же отступил к Берну: там, в партии федералистов, присутствовала некоторая склонность к сопротивлению. Они решительно хотели принудить Францию действовать силой, потому что надеялись таким образом поссорить ее с европейскими державами. Желание их осуществилось: французские войска под начальством генерала Нея, стоявшие на границе, вступили в Швейцарию. Тогда правительство, учрежденное мятежниками, немедленно сдалось, члены его сложили с себя полномочия, объявив, что повинуются насилию.

Французский генерал Сера с несколькими батальонами овладел Люцерном, Станцем, Швицем, Альторфом. Рединг и некоторые из возмутителей спокойствия были арестованы, а мятежники постепенно обезоружены.

Гельветическое правительство, бежавшее в Лозанну, возвратилось в Берн под защитой генерала Нея, который прибыл туда лично с одной полубригадой. Город Констанц, где проживал английский поверенный Мур, в несколько дней наполнился эмигрантами-федералистами, которые возвращались, истратив английские деньги и открыто сознаваясь в нелепости своей попытки. Мур уехал в Лондон с донесением о провале «швейцарской Вандеи».

Скорая покорность народа имела важное преимущество: она доказывала, что швейцарцы, храбрость которых даже перед превосходящей силой не подлежала сомнению, не считали делом чести и даже выгодным противиться вмешательству Франции. Таким образом, уничтожался всякий основательный повод к притязаниям со стороны Англии.

Надлежало довершить это дело примирения, дав Швейцарии конституцию, основанную на справедливости и особенностях страны. Чтобы не придавать действиям генерала Нея слишком военный характер, Первый консул назначил его не главнокомандующим, а посланником, строго наказав общаться со всеми партиями миролюбиво и в умеренном тоне. Впрочем, французов в Швейцарии было всего шесть тысяч человек, другие войска оставались на границе.

В Париж звали сторонников разных мнений: как пламенных революционеров, так и убежденных федералистов, лишь бы они были влиятельными лицами на родине и пользовались всеобщим уважением.

Революционеры, избранные кантонами, явились немедленно. Федералисты отказались послать представителей, они желали остаться в стороне от всего, что могло произойти в Париже, и таким образом сохранить за собой право протестовать.

Первый консул вынужден был сам назначить их представителей. Он избрал несколько человек, среди них трех известнейших — Мулинена, д’Аффри и Ваттвиля, людей значительных по рождению, дарованиям и характеру. Но эти господа не соглашались ехать. Талейран ясно дал им понять, что упорство их неуместно и их зовут не для принесения в жертву мнений, которыми они дорожат, а, напротив, желают соблюсти равновесие между ними и их противниками; что они добрые граждане, просвещенные люди и потому обязаны следовать конституции, которая имеет целью примирить все справедливые требования и надолго упрочить судьбу их отечества.

Тронутые таким приглашением, швейцарцы имели благоразумие освободиться от влияния партийных интересов и ответили на зов немедленным прибытием в Париж.

Первый консул принял их лично, объяснил им, что все благонамеренные люди должны разделять его желание, потому что он желает дать Швейцарии устройство, какое ей дала сама природа, то есть восстановление старинных законов, кроме неравенства граждан и кантонов.

Успокоив в особенности федералистов, против которых он только что употребил силу, Наполеон назначил четырех членов Сената — Бартелеми, Редерера, Фуше и Деме-нье — и поручил им собрать швейцарских депутатов, переговорить с ними вместе или порознь, навести их на полезные для дела мысли и предоставить им возможность самостоятельно решить те вопросы, в которых совещающиеся не согласятся.

Еще до открытия совещаний Первый консул дал аудиенцию депутатам, избранным товарищами для представления ему, и произнес речь, полную проницательности и оригинальности. Речь эта была немедленно записана для сообщения всей депутации.

«Вам надо, — сказал он, — оставаться тем, чем природа назначила вам быть, то есть союзом мелких государств, столько же различных по управлению, как и по обычаям и нравам, соединенных между собой простыми федеративными узами, не стесняющими и не требующими больших жертв. Надо также прекратить несправедливое господство кантона над кантоном и правление в городах аристократов, из-за которого одно сословие становится подвластно другому. Все это варварские пережитки прежних веков, и Франция, призванная для устройства вашей родины, не может терпеть их в ваших постановлениях. Истинное равенство, делающее честь Французской революции, должно торжествовать и у вас: пусть каждая земля и каждый гражданин будут равны с прочими в правах и обязанностях.

Согласившись на это, вы должны допустить простые различия, установленные между вами самой природой. Для вас не подходит единообразное правление, каково, например, французское, ибо никто не уверит меня, что горцы, потомки Вильгельма Телля, могут быть управляемы так же, как богатые жители Берна или Цюриха. Да к чему одно правительство? Для величия? Оно не идет вам, по крайней мере в том виде, как грезится честолюбию ваших проповедников единства.

Для величия, подобного французскому, нужно централизованное правительство с большими средствами, нужно постоянное войско. Согласны ли вы давать деньги на все это? Притом же, в сравнении с Францией, у которой пятьсот тысяч войска, или с Австрией, у которой его триста тысяч, что будут значить ваши пятнадцать или двадцать тысяч постоянного состава? Вы могли блистательно воевать в XIV веке с бургундскими герцогами, потому что в то время все государства были раздроблены, а силы их рассеяны. Теперь же Бургундия — часть Франции. Вам пришлось бы бороться с целой Францией или с целой Австрией.

Интересы Европы требуют различных решений. У вас есть свое собственное величие, которое не хуже другого. Вы должны оставаться нейтральным народом, нейтралитет которого уважал бы мир, потому что вынужден был бы уважать. Быть тем, что вы есть теперь, — вольными, непобедимыми, уважаемыми — и почетно, и лестно. А для этого всего лучше годится федеративное правление. В нем меньше единства, но больше прочной стойкости. Его нельзя одолеть в один день, как централизованное правительство, потому что оно — повсюду, в каждой составной части союза.

Точно так же милиция для вас лучше постоянной армии. Вы должны все сделаться солдатами, когда неприятель станет угрожать Альпам, и тогда постоянное войско — весь ваш народ, а в горах у вас смелые партизаны — сила, важная и по числу, и по духу. Солдатами постоянными, на жалованье, должны быть у вас только те, кто отправляется в соседние страны учиться военному делу и переносит эти уроки к вам.

Если бы я не был искренним другом швейцарцев, если бы я хотел держать их в зависимости, то добивался бы централизованного правления. Напротив, федеративное правление спасается самой невозможностью быстро отвечать, его защита в медленности.

Но, если хотите быть независимыми, помните, что вам лучше оставаться союзниками Франции. Ее дружба вам необходима. Вы пользовались ею несколько столетий и ей обязаны своей независимостью. Нужно, чтобы Швейцария ни под каким видом не становилась сценой интриг и скрытой вражды, чтобы она не служила для Франш-Конте и Эльзаса тем же, чем острова Джерси и Гернси служат для Бретани и Вандеи.

Говорю с вами только о вашей общей конституции, тут оканчивается мое вмешательство. Что до кат опальных конституций, вы должны рассказать мне о них, объяснить мне ваши потребности. Я выслушаю вас и постараюсь помочь».

Немедленно приступили к делу. Собрание депутатов стало совещаться о союзной конституции, а кантональные конституции составлялись депутатами каждого кантона и рассматривались на общем собрании. Когда страсти утихли и начинает преобладать рассудок, нетрудно создать конституцию, для этого нужно только изложить несколько здравых мыслей, доступных всем и каждому. Страсти швейцарцев отнюдь не утихли, но депутаты, съехавшиеся в Париж, были уже довольно спокойны. Перемена мест и присутствие верховной власти, благонамеренной и просвещенной, явно изменили настрой умов.

Собрание остановилось на следующих решениях.

Мечту сторонников единства отвергли и постановили, что каждый кантон будет иметь свою конституцию, свои гражданские законы и судебные учреждения, свою систему налогов. Кантоны соединились в союз только для соблюдения общих интересов и в особенности — для сношений с иностранными государствами. Представительство союза составляло сейм, в котором было по одному депутату от каждого кантона, и каждый депутат имел один или два голоса, смотря по численности населения, представителем которого он являлся. Берн, Цюрих, Ват-ланд, Санкт-Галлен, Ааргау и Граубинден, в которых население превышало сто тысяч человек, имели по два голоса. Количество всех голосов в сейме доходило до двадцати пяти. Сейм должен был заседать каждый год по месяцу, всякий раз меняя место заседания. Кантон, в котором собирался сейм, провозглашался на тот год правительствующим. Глава его, или бургомистр, назывался на протяжении года ландманом всей Швейцарии, принимал иностранных посланников, отправлял послов, созывал милицию, одним словом, представлял исполнительную власть союза.

Швейцария должна была содержать постоянное войско в пятнадцать тысяч человек, расходы на которое составляли до 490 500 ливров. Эта повинность распределялась по всем кантонам, сообразно с населением и богатством каждого из них. Всякий шестнадцатилетний швейцарец обязан был стать солдатом, членом милиции и мог при случае быть призван на защиту Гельвеции.

Союз имел один Монетный двор, общий для всей Швейцарии. Таможенные пошлины взимались только на общей границе союза и назначались с согласия сейма. Пошлины, взимаемые на границе кантона, шли в доход данному кантону. Феодальные пошлины были отменены, остались только необходимые для содержания дорог или судоходства.

Кантон, нарушивший повеление сейма, мог быть подвергнут суду, составленному из председателей уголовных судов прочих кантонов.

Так отныне выглядели очень ограниченные права центрального правительства. Всего кантонов было девятнадцать;

земельные вопросы — источник стольких споров между прежними влиятельными и подвластными кантонами — решили в пользу последних. Ватланд и Ааргау, некогда подчиненные Берну, Тургау, прежде подчиненные Шаф-гаузену, и Тессин, бывший подданный Ури и Унтерваль-дена, превратились в независимые кантоны. Мелкие кантоны, увеличенные ранее, освободились от обременительных для них земель. Кантон Санкт-Галлен состоял ныне из кусков Аппенцеля, Гларуса и Швица. Если к девятнадцати кантонам прибавить Женеву, бывшую тогда французским департаментом, Валлис, имевший особое устройство, и Невшатель, прусское княжество, то получим двадцать два кантона — окончательный вариант.

В частном управлении, установленном для каждого кантона, сообразовались с их старинной местной конституцией, освобождая ее только от феодального или аристократического налета. Общинные собрания граждан не моложе двадцатилетнего возраста, созывавшиеся раз в год для обсуждения дел и избрания ландмана, возобновили в беспокойных кантонах — Аппенцеле, Гларусе, Швице, Ури и Унтервальдене. Иначе поступить было нельзя, не подавая им нового повода к восстанию.

Правление горожан возобновили в Берне, Цюрихе, Базеле и подобных им кантонах, но с условием, чтобы доступ в члены этого правления оставался открытым для всех. Каждый владелец имущества с тысячей ливров дохода в Берне и с пятьюстами — в Цюрихе становился членом правящего городского сословия и мог занимать все общественные должности. Правление состояло из большого совета, издававшего законы, малого совета, наблюдавшего за их исполнением, и бургомистра, облеченного исполнительной властью, но под надзором малого совета.

В этом новом порядке, справедливом и мудром, каждая партия что-нибудь выигрывала и что-нибудь теряла: выигрывала в справедливости, а теряла в бесплодных мечтаниях и притеснении. Унитарии, поборники единства Швейцарии, прощались со своей мечтой безусловного единства и полной демократии, зато приобретали освобождение подвластных земель и доступ в буржуазию крупных кантонов. Федералисты лишались подвластных кантонов и прав аристократии, но приветствовали упразднение центрального правительства и узаконение прав собственности в богатых городах.

Однако дело оставалось бы незавершенным, если бы не определили тогда же круг лиц, которые смогут привести новую конституцию в действие. Когда нужно успокоить страну, долго сотрясаемую мятежами, люди бывают столь же важны, как и законодательство.

Первый консул любил немедленно распределять всех по местам. Во Франции он окружил себя, по крайней мере в то время, исключительно участниками революции. Но в Швейцарии он мог действовать свободнее: там он не имел нужды опираться на какую-либо партию, потому что действовал извне, с вершины французского могущества. Притом же там не было изгнанной аристократии. А потому Наполеон имел возможность призвать к власти приверженцев и старого и нового порядка.

Комиссии отправились по кантонам с конституциями и поручением избрать на месте тех, кому предстоит занять новые правительственные посты. Первый консул позаботился составить каждую комиссию из унитарное и федералистов так, чтобы соблюсти между ними равновесие.

Когда наконец дело дошло до избрания ландмана всего швейцарского союза, он смело предложил самого знатного, но и самого умеренного по своим взглядам члена партии федералистов, а именно д’Аффри. Это был человек благоразумный и твердый, воин, находившийся некогда на французской службе, который имел все необходимые достоинства в глазах Первого консула. Д’Аффри принадлежал к кантону Фрейбург, в то время самому спокойному из союзных кантонов.

Французское посредничество уже и без того противоречило желаниям Европы, нерасчетливо было бы усиливать это противоречие водворением в Швейцарии демократии с ее независимыми вождями. Задача состояла в том, чтобы успокоить страну благоразумными преобразованиями, отнять ее у врагов Франции, сохранив при этом ее независимость и нейтралитет. Задача была решена смело, умно и в несколько дней.

Акт посредничества доставил Швейцарии самый продолжительный период спокойствия и хорошего правления, чего она не получала уже лет пятьдесят. Первый консул созвал депутатов, находившихся в Париже, вручил им акт в присутствии четырех сенаторов, произнес краткую, но сильную речь, посоветовав действовать единодушно, умеренно и беспристрастно, и отпустил их на родину.

Швейцария была изумлена: новый порядок встретил покорность и усердие. Особенно это чувство проявилось в мелких кантонах, которые, будучи побеждены, не чувствовали на себе тягостной руки победителей.

В Европе превалировало удивление перед быстротой этих событий и их строгой справедливостью. Это был новый подвиг нравственного могущества, подобный подвигам Первого консула в Германии и Италии, но более искусный, более достойный благодарности, потому что Европа видела здесь и сопротивление, и уважение к себе: сопротивление в интересах Франции, а уважение к независимости и нейтралитету швейцарского народа.

Россия дружелюбно поздравила Первого консула с быстрым и успешным окончанием такого трудного дела. Прусский кабинет устами Гаугвица высказал свое мнение в самых одобрительных и дружеских словах. Англия была изумлена и озадачена, но лишена права жаловаться, которым она пользовалась сверх меры.

Парламент, которого так боялись лорды Аддингтон и Хоксбери, в горячих спорах потратил все время, которое Первый консул употребил на составление швейцарской конституции. Совещания парламента были бурными, блестящими и достойными удивления в минуты, когда Фокс поднимал голос правды и человеколюбия против непомерной зависти своих соотечественников. Эти совещания хотя и обнаружили слабость правительства, но вместе с тем до того выказали запальчивость военной партии, что эта партия на время ослабела, а правительство, напротив, несколько укрепилось. С Аддингтоном удержалась и разрушавшаяся вероятность мира.

Предметом совещаний послужила речь короля, произнесенная 23 ноября.

«В сношениях моих с иностранными державами, — говорил он, — я до сих пор руководствовался искренним желанием упрочить мир. Однако я не могу ни на один миг упустить из виду старинную мудрую систему политики, которая тесно связывает наши интересы с интересами других наций. Мне нельзя оставаться равнодушным к переменам, происходящим у наших соседей в отношении расстановки сил. Действия мои будут неизменно продиктованы верной оценкой настоящего положения Европы и неусыпным попечением о благе моего народа. Без сомнения, вы согласитесь со мной в том, что наш долг — принимать все меры, которые могут внушить моим подданным надежду на сохранение всех выгод мира».

С этой речью, показывавшей новое отношение английского кабинета к Франции, соединялось требование вспомогательных сумм, предназначенных для того, чтобы в мирное время довести численность армии до пятидесяти тысяч матросов, тогда как по предварительным планам Аддингтона она должна была доходить только до тридцати тысяч. Министры прибавляли, что при первой надобности меньше чем за месяц из гаваней Англии могут отплыть пятьдесят линейных кораблей.

Прения последовали бурные и длительные, и правительство могло убедиться, как мало оно выиграло своими уступками партии Гренвиля и Уиндхема. Питт предпочел отсутствовать на дебатах, а провокационную роль, которой он пренебрег, взяли на себя его приверженцы.

— Как! — восклицал Гренвиль следом за Каннингом. — Неужели правительство заметило наконец, что у нас есть интересы на континенте, что попечение о них есть важная часть английской политики и что, несмотря на это, эти интересы беспрестанно приносятся в жертву с момента рокового мира, заключенного с Францией?

Где же были ваши глаза, где же были ваши уши, когда шли предварительные переговоры о мире, когда заключался окончательный договор, когда он, наконец, начинал выполняться?

Едва подписали вы лондонские статьи, как наш всегдашний враг овладел Итальянской республикой под предлогом уступки ее испанскому инфанту и взамен этой мнимой уступки получил лучшую территорию американского материка, Луизиану. Вот что он делал открыто, тотчас по заключении предварительных условий, пока вы занимались переговорами в Амьене. А вы ничего не видели!

Едва подписали вы окончательный договор, едва остыл воск, которым вы приложили к договору герб Англии, как уже неутомимый враг наш присоединил Пьемонт к Франции и лишил престола достойного короля Сардинского, верного союзника Англии, который оставался неизменным другом ее в продолжение десятилетней войны, который был заперт в своей столице войсками генерала Бонапарта и, не имея другого средства спасения, кроме капитуляции, не согласился подписать ее, потому что в ней заключалось обязательство объявить войну Великобритании. Когда Португалия, когда даже Неаполь затворяли для нас свои гавани, король Сардинский отворял свои и пал за то, что не согласился отказать нам!

Этого мало: окончательный договор был заключен в марте, а в августе консульское правительство просто и прямо объявило Европе, что германская конституция перестала существовать. Все германские государства оказались перемешаны, разделены, как участки, которые Франция вольна была раздавать кому ей угодно. Единственная держава, на силу и постоянство которой мы могли полагаться для обуздания честолюбия нашего врага, Австрия, была до такой степени обессилена, унижена, подавлена, что и теперь неизвестно, оправится ли она когда-нибудь!

Со штатгальтером, которому вы обещали истребовать вознаграждение, сообразное с его потерями, Франция поступила унизительным образом, оскорбительным для вас, вызывавшихся стать защитниками Оранского дома. Вместо штатгальтерства этот дом получил бедное епископство, почти так же, как и Ганноверский дом, у которого бессовестно отняли личные владения.

Часто твердили, — воскликнул лорд Гренвиль, — что Англия страдала за Ганновер, теперь этого не скажут, потому что Ганновер пострадал за Англию. Король Ганноверский лишился наследия своих предков за то, что был королем Английским.

Не соблюдены даже формы вежливости, употребляемые между державами одного порядка: вашему королю не потрудились сообщить, что Германия, его прежнее отечество, доселе его союзница, обширнейшая страна континента, должна ввергнуться в хаос. Ваш король ничего не знал об этом, кроме того, что мог узнать из донесения министра Талейрана своему Сенату!

Вероятно, Германия не принадлежит к числу стран, положение которых важно для Англии! Иначе министры, которые говорят нам устами его величества, что не останутся равнодушными ни к какой важной перемене в Европе, вышли бы в этом случае из своего оцепенения.

Наконец, на днях еще Парма выбыла из списка независимых государств. Парма превратилась во владение, которым Первый консул Французской республики может располагать по своему произволу. Все это происходило на ваших глазах и почти беспрерывно. В продолжение четырнадцати месяцев этого несчастного мира не было ни одного, не ознаменованного падением какого-нибудь государства, союзного или дружественного Англии. А вы ничего не видели, ничего не заметили и теперь вдруг просыпаетесь — для чего? Чтобы помочь? Чтобы помочь храбрым швейцарцам, конечно, заслуживающим участия Англии, но отнюдь не более, чем заслуживали Пьемонт, Ломбардия, Германия. Что же вы увидели более необыкновенного или опасного, чем то, что происходило в течение четырнадцати месяцев?

Напротив, вступившись за Швейцарию, вы выставили Англию на посмешище, навлекли на себя презрение нашего врага. В Констанце находился английский поверенный, известный всем и каждому, а вы и не подумали сказать нам, зачем он там был и какую роль играл! Вы посылали Первому консулу Французской республики представления в пользу Швейцарии, а нам не потрудились сказать, что он отвечал вам! Мы знаем только, что после ваших представлений швейцарцы сложили оружие перед французскими войсками, а депутаты всех кантонов собрались в Париже и принимают законы от Первого консула.

Впрочем, так и бывает, когда люди столь же безрассудно говорят, как и молчат; когда выступают, не имея ни флота, ни армии, ни союзников. Надо или молчать, или подавать свой голос, будучи уверенным, что ему внемлют. Нельзя оставлять на волю случая достоинство великой нации.

Вы требуете от нас вложений, но что вы будете делать с ними? Для сохранения мира эти деньги запоздали, для ведения войны их недостаточно. Впрочем, мы дадим их вам, только с условием, чтобы вы предоставили заботу распоряжаться ими тому, кого вы сменили и кто один может спасти Англию от кризиса, в который вы так безрассудно ввергли ее.

Итак, английские министры не увидели благодарности от партии, желавшей войны. Их укоряли даже за ходатайство их в пользу Швейцарии. Надо признать, что только это одно и имело смысл: поведение министров действительно было неблагоразумно.

Между тем среди всех этих разглагольствований лорд Гренвиль высказал и нечто важное и довольно странное со стороны бывшего министра иностранных дел. Упрекая лордов Адцингтона и Хоксбери за то, что они расснастили флот, распустили армию, освободили от войск Египет и Кап, он хвалил их за удержание английских войск на острове Мальта. «Вы сделали это по небрежности, по ветрености, — говорил он. — Прекрасная ветреность, единственный поступок, за который мы можем похвалить вас! Надеемся, что вы не выпустите из рук этот последний залог, случайно оставшийся у нас, удержите его, чтобы вознаградить нас за все нарушения договоров со стороны нашего ненасытного врага».

Нельзя было в более явной форме поддержать нарушение условий договора.

Среди такого ожесточения красноречивый и благородный Фокс произнес слова, исполненные здравого смысла, умеренности и чести, в истинном значении этого понятия.

«Я мало общаюсь с членами кабинета, — сказал он, обращаясь к оппозиции Гренвиля и Каннинга, — и не привык защищать министров его величества. Но меня удивляет все, что я слышу, удивляет особенно, когда подумаю, от кого я это слышу. Наверно, больше каждого из почтенных друзей господина Питта огорчает меня возрастающее величие Франции, которая с каждым днем распространяется в Европе и Америке. Да, оно огорчает меня, хоть я и не разделяю предубеждений почтенных членов против самой Французской республики. Но, как бы то ни было, посмотрим, когда явилось это чрезвычайное разрастание, которое удивляет вас и страшит? В правление ли Аддингтона и Хоксбери или в правление Питта и Гренвиля? Разве не во времена Питта и Гренвиля Франция приобрела Рейн, заняла Голландию, Швейцарию, Италию до самого Неаполя? Оттого ли она простерла так широко свои объятия, что ей не противились, что малодушно терпели ее присвоения? Мне кажется, нет, а потому, что господа Питт и Грен-виль составили самую грозную коалицию для усмирения честолюбивой Франции!

Они осаждали Валансьен и Дюнкерк, уже предназначив первую из этих крепостей Австрии, а вторую — Великобритании. Ныне обвиняют Францию, что она вмешивается в чужие дела, но тогда старались покорить саму Францию и дать ей правительство, которому она уже отказывалась повиноваться, хотели подчинить ее дому Бурбонов, иго которого она уже свергла. Одним из тех высоких усилий, которые должны вечно сохраниться в истории как завет и образец, Франция отразила удары своих противников. У нее не отняли Валансьен и Дюнкерк, не предписали ей законы, напротив, она сама их стала предписывать другим!

И что же! Мы, привязанные всем сердцем к пользе Великобритании, мы почувствовали невольную симпатию к этому благородному порыву патриотизма и не скрываем наших чувств. Разве предки наши не рукоплескали отпору, с каким Голландия отражала самовластие испанцев? Разве старинная Англия не рукоплескала всякому благородному воодушевлению во всех народах?

Вы говорите об Италии, но разве она не была во власти французов, когда вы заключали договор? Разве вы не знали этого? Не вы ли сами тогда жаловались на это? А помешало ли данное обстоятельство заключению мира?

И вы, сподвижники Питта, чувствовавшие тогда, как необходим был мир после тягостей десятилетней войны, как благотворен он был для исцеления бед, вами же порожденных, согласились, чтобы нынешние министры

подписали его за вас! Что же вы не противились в то время? А если уж не противились тогда, почему же теперь не позволяете правительству исполнять договоренности?

Пьемонтский король очень интересует вас — хорошо, но он в еще большей степени был союзником Австрии, однако Австрия покинула его. Она даже не захотела упомянуть о нем в переговорах из опасения, чтобы вознаграждение этому государю не уменьшило ту долю венецианских владений, на которую она сама претендовала. Итак, Англия считает себя обязанной больше, чем Австрия, заботиться о независимости Италии!

Вы указываете на ниспровергнутую Германию. Но что же сделали с Германией? Секуляризовали церковные владения, чтобы вознаградить ими наследных государей, в силу формальной статьи Люневильского договора, подписанного за девять месяцев до лондонских соглашений, за год до Амьенского договора. И в какое же время подписанного? Когда во главе английского правительства стояли господа Питт и Гренвиль. Когда Аддингтон и Хоксбери начали управлять государством, так называемый “раздел” Германии был условлен, обещан, решен и известен всей Европе.

По-вашему, это значит ниспровержение Германии? Ганноверский курфюрст, говорите вы, был очень обижен, потому что, к его несчастью, он являлся и английским королем. Я не слышал, чтобы он очень жаловался на свою долю, потому что, не теряя ничего, он приобрел богатое епископство. Притом же я сильно подозреваю людей, которые так горячо вступаются за курфюрста Ганноверского и показывают столько заботы о нем: мне кажется, они таким образом хотят завладеть доверием короля Английского.

Конечно, Франция сильна, сильнее, чем того может пожелать добрый англичанин. Но наблюдайте за исполнением договора и, если его нарушат, напомните его клятвенное подтверждение: это ваше право и ваш долг.

Однако из-за того, что Франция нынче показалась нам слишком сильной, сильнее, нежели мы сначала думали, нарушать торжественное обязательство, например, удерживать Мальту, — значит недостойно попирать клятвы, оскорблять британскую честь! Если условия

25 Консульство

Амьенского договора действительно не исполнены, то мы вправе удерживать Мальту впредь до исполнения их, но ни минуты дольше.

Надеюсь, наши министры не заставят сказать о себе то же, что говорили о французских министрах после договоров Ахенского, Парижского и Версальского: что они подписывали эти договоры с тайной мыслью нарушить их при первом удобном случае.

Как бы то ни было, беспрестанные выходки против величия Франции, опасения, которые стараются возбудить, только питают смуту и сеют вражду между двумя великими народами. Я уверен, что, если бы в Париже состоялось собрание, подобное нашему, на нем говорили бы об английском флоте и английском владычестве на морях точно так же, как мы теперь говорим о французских армиях и их господстве на континенте.

Понимаю, что между двумя могущественными нациями может существовать благородное соперничество, но помышлять о войне, стремиться к войне только из-за того, что одна нация процветает и обретает силу, безумно и бесчеловечно. Если бы вам сказали, что Первый консул строит канал и хочет перенести море из Дьеппа в Париж, пожалуй, нашлись бы люди, поверившие известию и предложившие начать войну.

Указывают на французские мануфактуры, на их успехи; я видел эти мануфактуры, любовался ими. Но хочу вам сказать, что не боюсь я этих мануфактур так же, как не боюсь французского флота. Я уверен, что английские мануфактуры одержат верх в борьбе с французскими. Пусть же они померяются силами, но пусть это произойдет в Манчестере, в Сен-Кантене. А вести войну, чтобы упрочить успех одних перед другими, — просто варварство.

Французов упрекают в том, что они запрещают ввоз наших товаров в их гавани. Но разве можно отнять у них это право? Очень возможно, что части нашей торговли нанесен ущерб, но это случалось во все времена, после мира 1763 года, после мира 1782 года. Всегда бывали такие отрасли промышленности, которые во время войны развивались дальше своих обыкновенных пределов, а по заключении мира снова принимали меньшие

размеры, зато другие отрасли начинали развиваться стремительно: Неужели из-за честолюбия наших торговцев мы должны проливать потоки английской крови?

Что касается меня, мой выбор сделан. Если в пользу безумных страстей надо жертвовать тысячами людей, я предпочитаю безумства древности: пусть лучше кровь тратится на бесконечные походы Александра, чем на грубую корысть нескольких торгашей, алчущих золота».

Благородные слова Фокса, в которых самый искренний патриотизм не исключал человеколюбия, потому что в великодушном сердце эти два чувства сочетаются друг с другом, произвели сильное впечатление на английский парламент. Они были высказаны очень кстати и не бесплодно, хоть и оскорбили национальное чувство. Притом народ все еще не хотел войны. Партия Гренвиля и Уиндхема сама повредила себе запальчивостью.

Тем не менее дополнительные суммы все же назначили единодушно. Такой успех располагал правительство к улучшению отношений с Францией, потому что министры желали мира, зная, что только вместе с миром они получили свои портфели и с окончанием мира они их лишатся. Действительно, при первом пушечном выстреле Питт непременно принял бы бразды правления по желанию всей нации.

Так как швейцарское дело, оконченное благоразумно и быстро, устранило главный предмет негодования, лорд Хоксбери потребовал, чтобы в Лондон прислали французского посланника генерала Андреосси, обещая в ответ отправить в Париж лорда Витворта. Первый консул охотно согласился: несмотря на несколько гневных порывов, возбужденных в нем английским недоброжелательством, он был еще совершенно расположен к миру. Когда его задевали, раздражали, он, конечно, говорил себе, что война его истинное призвание, причина его возвышения, может быть, даже участь его. Вспоминал, что хоть и умеет превосходно управлять, но еще прежде того умеет сражаться, что это его ремесло, его талант и что если Моро с французскими войсками доходил до ворот Вены, то он пойдет гораздо дальше. Да, он был уверен, что величие ожидает его рано или поздно, но ему казалось, что тем не менее мир длился пока слишком недолго. До возобновления войны Наполеону непременно еще нужны были года четыре или пять постоянных усилий в условиях устойчивого мира.

Итак, Первый консул искренне желал продлить мир и соглашался на все, что только могло обеспечить его продолжительность. Вследствие этого он отправил генерала Андреосси в Лондон и любезно принял в Париже лорда Витворта.

Посланник, назначенный представлять во Франции Георга III, был истинный английский дворянин, придерживающийся пышности во время приемов, но в обычной жизни простой, умный, прямодушный, в то же время упрямый и гордый, подобно всем своим землякам, и вовсе не способный к искусной и тонкой уклончивости, которая казалась необходимой в столкновении со своеобразным характером Первого консула.

Лорда Витворта приняли отлично, супруга его, герцогиня Дорсет, очень знатная английская дама, сделалась предметом самой изысканной внимательности. Первый консул давал в честь почтенной пары прекрасные балы в Сен-Клу и в Тюильри, Талейран использовал всю свою светскость, все изящество, которым отличался, консулы Камбасерес и Лебрен также расточали всю возможную любезность.

К расположению Англии к Франции примешивалось много 'оскорбленной гордости, хоть и корысть имела тут значительную долю. Знаки уважения, оказанного Первым консулом английскому посланнику, произвели самое приятное впечатление на общественность в Лондоне и настроили народ на лучшие чувства, которые ощутил и генерал Андреосси. Ему оказали лестный прием, совершенно такой же, какой лорду Витворту в Париже.

В течение декабря и января как будто воцарилась тишина. Зима 1803 года была почти так же блистательна, как и зима 1802-го. Она даже казалась спокойнее, потому что внутри государства установился твердый порядок. Все знатные сановники, консулы, министры держали свои гостиные открытыми как для парижского, так и для иностранного общества. Торговое сословие было довольно общим ходом дел. Чувство умиротворения разливалось повсюду, даже простиралось на кружки возвратившихся эмигрантов.

Ежедневно то одно, то другое лицо знатного происхождения отделялось от праздной, неутомимой и злословящей группы старинного французского дворянства и являлось в гостиные Камбасереса и Лебрена искать место по гражданскому или финансовому ведомству. Другие ездили просить места при новом дворе даже к госпоже Бонапарт. О получивших места злословили, но завидовали им и были готовы подражать.

Так продолжалось часть зимы и могло бы длиться еще долго, если бы не одно обстоятельство, неловкость которого начинал чувствовать британский кабинет. Речь идет о задержке в оставлении Мальты. Совершив важную ошибку — отменив приказ об удалении войск, английское правительство почувствовало очень опасное искушение удержать позицию, которая господствовала над Средиземным морем. Требовалось или могущественное правительство, или какая-нибудь уступка со стороны Франции, чтобы Англия решилась расстаться с таким дорогим залогом. Могущественного премьер-министра в Англии не было, а сговорчивость Первого консула не простиралась до такой степени.

Еще одно обстоятельство усиливало опасность положения. До сих пор имелся предлог, который позволял отсрочить исполнение Амьенского договора касательно Мальты, а именно — несогласие России на ручательство за порядок вещей, установленный на острове. Но, обсудив опасность подобного отказа и желая искренне содействовать сохранению мира, русский кабинет поспешил изменить свое первое решение. Это был порыв, делавший честь сердцу императора. В качестве предлога, способного изменить первоначальное решение, он назначил своему ручательству несколько несущественных условий, как, например, признание всеми державами владетельных прав ордена Св. Иоанна Иерусалимского на Мальту, допущение местных уроженцев к правительственным должностям, устранение мальтийского языка из списка обязательных в ордене.

Пруссия, столь же усердно желавшая мира, также переменила первое решение и дала свое ручательство почти в том же виде, что и Россия.

Первый консул немедленно согласился на новые условия, прибавленные к десятой статье Амьенского договора, и принял их формально.

Английскому кабинету уже не оставалось никаких отговорок. Ему надлежало принять ручательство, как его давали, или показать свою явную недобросовестность. Англичане, однако, намеревались воспользоваться последней мерой русского правительства как благоприятным поводом, чтобы оставить Мальту, но решили потребовать несколько предосторожностей касательно Египта и Востока. И тут вдруг произошел нелепый случай, который послужил предлогом для очередной задержки.

Мы видели уже, что полковник Себастиани был отправлен в Тунис, а из Туниса в Египет, чтобы удостовериться, собираются ли англичане покинуть Александрию, посмотреть, что происходит у турок с мамелюками, восстановить покровительство в отношении христиан и подтвердить первые инструкции генералу Брюну, французскому посланнику в Константинополе.

Полковник исправно выполнил поручение. Англичан нашел он в Александрии, по-видимому, вовсе не расположенных удаляться оттуда, турок — в состоянии ожесточенной войны с мамелюками, обнаружил общее сожаление о французах, ибо теперь местные жители могли сравнить их управление с управлением турок. Восток по-прежнему оглашался именем генерала Бонапарта.

Себастиани донес обо всем этом, прибавив еще, что при теперешнем положении Египта, находящегося между турками и мамелюками, его можно завоевать какими-нибудь шестью тысячами французов. Донесение, при всей своей умеренности, не могло быть обнародовано, потому что было составлено исключительно для правительства и заключало в себе много таких пунктов, которые только правительству и можно объяснить. Например, полковник жаловался на английского генерала Стюарта, занимавшего в это время Александрию: он своими неосторожными высказываниями едва не спровоцировал убийство полковника Себастиани в Каире. Вообще рапорт доказывал, что англичане еще и не думали оставлять Египет.

Это побудило Первого консула напечатать рапорт Себастиани в «Мониторе». Ему казалось, что Англия позволяет себе слишком много вольностей в исполнении Амьенского договора, и хотя он еще не хотел настаивать на вопросе о Мальте и Александрии, но рад был публично уличить англичан в неискренности, обнародовав документ, который доказывал их медлительность при выполнении обязательств и недоброжелательство их офицеров по отношению к французским. Рапорт был напечатан в «Мониторе» 30 января. Во Франции на него обратили мало внимания, но в Англии он произвел впечатление столь же сильное, сколь и непредвиденное.

Египетская экспедиция вызвала в англичанах чрезвычайное раздражение. Им беспрестанно мерещилась французская армия, готовая отплыть из Тулона в Александрию. Рассказ офицера о жалком состоянии турок в Египте, о легкости, с какой их можно изгнать оттуда, о благоприятных воспоминаниях, оставленных по себе французами, а особенно жалобы на дурные поступки английского офицера встревожили и оскорбили англичан и вывели их из спокойного состояния, в которое они начали было погружаться. Однако это впечатление осталось бы мимолетным, если бы партии не постарались усилить его. Уиндхем, Грен-виль, Дандас принялись ораторствовать пуще прежнего и заглушили голоса благородных людей, Фокса и его приверженцев. Эти благонамеренные люди напрасно заявляли, что рапорт не заключает в себе ничего необычайного, что Первый консул не обнародовал бы своих планов, если бы имел виды на Египет. Их не слушали и продолжали запальчиво разглагольствовать. Говорили, что рапорт оскорбляет британскую армию и за ее оскорбленную честь надо потребовать открытого удовлетворения.

Первый консул, негодуя на превратное толкование всех его намерений, наконец вышел из себя. Его поражало, что люди, остававшиеся перед ним в долгу, потому что просрочили исполнение двух главных пунктов мирного договора, решались еще роптать. Он приказал Талейра-ну в Париже, а генералу Андреосси в Лондоне закончить это дело и решительно потребовать объяснения причин задержки вывода войск. Но это оказалось очень некстати: английские министры и до обнародования рапорта полковника Себастиани едва осмеливались оставить Мальту, и еще меньше могли на это решиться после публикации рапорта. От объяснений они отказались, ссылаясь на причины, которые с первого взгляда обнаруживали недобрые намерения.

Лорд Витворт заявил, что Англии следует получать вознаграждение за всякую выгоду, приобретенную Францией, и что на этом правиле основывается Амьенский договор. По этой причине Англия могла бы отказаться от возвращения Мальты, но, желая сохранить мир, готова очистить остров от войск и не думает требовать за это вознаграждения. И тут появился рапорт полковника Себастиани, и английский кабинет теперь решил не уступать Мальту иначе как на условии двоякого удовлетворения: во-первых, за оскорбление английской армии, а во-вторых, за виды Первого консула на Египет, изложенные в обнародованном рапорте.

Узнав об этом, Талейран чрезвычайно удивился. Он понимал опасения, которые внушало англичанам все, касавшееся Египта, но не мог вообразить, чтобы намерение сдать Мальту, если оно было искренно, могло измениться из-за такой ничтожной причины, как рапорт полковника Себастиани.

Он сообщил об этом Первому консулу, который удивился в свою очередь, но чувствовал все же больше негодования, чем удивления. Однако они с Талейраном рассудили, что надлежит как-то выйти из такого тягостного, невыносимого положения, которое хуже всякой войны.

Первый консул понимал, что если англичане намереваются удержать Мальту и все их жалобы — одни пустые предлоги, то следует объясниться с ними начистоту; если же, напротив, опасения их искренни, то надо их успокоить, открыв им свои намерения в таких непритворных выражениях, чтобы они не могли более сомневаться.

Поэтому он решил встретиться сам с лордом Витвортом, поговорить с ним с полной откровенностью и убедить его в своей непреклонности касательно двух предметов, а именно оставления Мальты и сохранения мира, которого он желал от всей души.

Наполеон отваживался на новый опыт: высказать все, решительно все, даже то, чего никогда не говорят неприятелю.

Восемнадцатого февраля вечером он пригласил лорда Витворта в Тюильри и принял его как нельзя благосклоннее. Посреди кабинета стоял большой письменный стол, Наполеон усадил англичанина на одном конце стола, а сам сел на другом. Затем объявил, что желал с ним увидеться и поговорить прямо, чтобы убедить его в своих истинных намерениях, чего, конечно, ни один из его министров не мог сделать лучше его самого.

Потом он перечислил свои претензии к Англии с самого начала: как он предлагал мир прямо в день своего вступления в консульство, как ему отказали, как он старался начать переговоры при первой возможности, сколько уступок сделал, чтобы добиться заключения Амьенского мира. Затем Первый консул выразил неудовольствие тем, что все его усилия жить в добром согласии с Англией находят так мало взаимности.

«Каждый ветер, который подует с английского берега, — с горечью говорил Первый консул, — приносит мне вражду и оскорбления. Теперь мы дошли до такого положения, из которого непременно надо выйти. Хотите вы выполнить условия Амьенского договора или нет? Я, со своей стороны, выполнил их со строжайшей точностью. Договор обязывал меня оставить Неаполь, Тарент и папские владения в течение трех месяцев, — и французские войска ушли из этих земель меньше чем за два месяца. Между тем прошло десять месяцев со времени ратификации договора, а английские войска до сих пор остаются на Мальте и в Александрии.

Напрасно вы стараетесь обманывать нас на этот счет. Чего вы хотите — мира или войны? Если войны, только скажите: мы начнем ее с ожесточением, до полного поражения одной из наций. Если хотите мира, покиньте Александрию и Мальту.

Мальтийская скала, на которой построено столько укреплений, конечно, имеет большую важность в морском отношении, но еще больше имеет она важности в моих глазах тем, что с ней тесно связана честь Франции. Что скажет мир, если мы дозволим нарушить торжественный договор, заключенный с нами? Он усомнится в нашей твердости. Что касается меня, я решился: скорее соглашусь видеть вас обладателями Монмартра, нежели Мальты!»

Безмолвный, неподвижный, лорд Витворт кратко ответил на заявления Первого консула: сослался на невозможность потушить в несколько месяцев ненависть, которую продолжительная война посеяла между двумя народами, на английские законы, не позволяющие обуздать свободу печати, объяснил пенсии, назначенные шуанам, как вознаграждение прошлых услуг, а не как плату за будущие их действия (странное признание в устах посланника), а прием, оказанный изгнанным принцам, представил в виде гостеприимства, которым всегда отличалась благородная английская нация.

Первый консул заметил, что ответ не удовлетворил его ни в каком отношении, и возвратился к главному предмету, к просроченному освобождению Египта и Мальты. Касательно оставления Александрии лорд Витворт заявил, что оно происходит ровно в то самое время, как они говорят. Сложности с Мальтой он оправдывал необходимостью получить ручательство главных дворов и упорным сопротивлением великого магистра Русполи. Посланник прибавил, что Англия уже собиралась покинуть остров, когда перемены, случившиеся в Европе, породили новые затруднения.

Тут Первый консул прервал английского посланника.

«О каких переменах говорите вы? — воскликнул он. — Верно, не о президентстве Итальянской республики, которое предложено мне до заключения Амьенского договора? И не об учреждении королевства Этрурского, о котором вы также знали раньше? Значит, вы говорите не об этом. О чем же? О Пьемонте? О Швейцарии? Право, не стоит внимания, так мало изменили порядок вещей оба эти факта.

Власть моя над Европой после Амьенского мира не сделалась ни меньше, ни больше прежнего. Я пригласил бы вас стать участниками в германских делах, если бы вы показали больше расположения ко мне. Вы отлично знаете, что всеми своими действиями я хотел упрочить всеобщий мир.

Укажите мне государство, которому я бы угрожал, которым хотел бы завладеть? Нет ни одного, и вы это сами знаете, нет — по крайней мере до тех пор, пока мир не нарушен.

Если вы опасаетесь моих видов на Египет, я сейчас успокою вас, милорд. Да, я много думал о Египте и опять буду думать, если вы заставите меня возобновить войну. Но я никогда не нарушу мира, которым мы так недолго наслаждаемся, чтобы вновь завоевывать Египет.

Османская империя готовится пасть. Я, со своей стороны, намерен поддерживать ее, пока это будет возможно, но, если она падет, Франция должна иметь свою долю в ее разделе. Однако не беспокойтесь, я не собираюсь сам ускорять события.

Не думаете ли вы, что я обманываю себя по поводу влияния, какое теперь имею на мнения во Франции и в Европе? Ничуть, власть моя не так велика, чтобы я мог себе позволить безнаказанно решиться на своевольное овладение чужой землей.

Мой успех станет возможным только тогда, когда вся вина окажется на вашей стороне, а на моей будет полная справедливость. Если вы еще сомневаетесь в моем желании сохранить мир, послушайте и судите, до какой степени я откровенен. Я молод, а уже достиг силы и славы, которым трудно стать больше, чем они есть теперь. Неужели вы думаете, что я решусь рисковать этой силой и славой в отчаянной борьбе?

Начнись у меня война с Австрией, конечно, я сумею найти дорогу в Вену. Начнись война с вами, я отниму у вас всех союзников на континенте, запру вам доступ к материку от Балтийского моря до Тарентского залива. Вы будете блокировать нас, но я также буду вас блокировать, вы превратите материк в тюрьму для нас, а я сделаю для вас тюрьму из океана.

Однако для развязки дела надо будет употребить большие средства: вооружить 150 тысяч войска, громадную флотилию, отважиться переплыть пролив и, может быть, оставить на дне моря мое счастье, мою славу и саму жизнь. Высадка в Англии — полнейшее безумство, милорд!»

Сказав это, Первый консул, к великому удивлению своего слушателя, начал сам перечислять трудности и опасности подобного предприятия, а затем продолжал с необыкновенной твердостью: «И несмотря на все, милорд, как ни велико подобное безрассудство, я решил пойти на него, если меня к тому принудят. Я рискну моим войском и самим собой. Судите же сами: теперь я силен, счастлив, спокоен; должен ли я рисковать силой, счастьем, спокойствием в таком предприятии? И откровенен ли я, когда говорю, что желаю сохранить мир?»

Успокоившись, Первый консул прибавил: «И для вас, и для меня будет лучше, если вы выполните условия нашего договора. Действуйте со мной прямодушно, и я, со своей стороны, обещаю вам полное чистосердечие и старание примирять наши интересы, сколько будет возможно.

И какую власть имели бы мы над миром, если бы нам удалось связать узами дружбы два наших народа! У вас есть флот, какого мне не завести у себя и в десять лет при беспрерывных усилиях и с вложением всех моих средств. Зато у меня есть полумиллионное войско, готовое идти под моим началом всюду, куда мне вздумается вести его. Вы повелители морей, я повелитель на суше. Постараемся же лучше объединиться, чем воевать друг с другом, и наша воля будет управлять судьбами мира. Союзу Франции с Англией все доступно, для пользы человечества и нашего обоюдного могущества».

Речь эта, столь необычайная по своей откровенности, изумила и смутила английского посланника, который, к несчастью, хоть и был человеком очень честным, но оказался неспособен оценить величие и искренность слов Первого консула.

Первый консул не забыл сказать лорду Витворту, что через два дня, 20 февраля, намерен открыть заседание Законодательного корпуса.

На следующий день после открытия заседания отчет самого Наполеона о делах Республики представили Законодательному корпусу три докладчика от правительства. Чтение документа произвело на собрание то же впечатление, какое потом произвело везде: надо сказать, что место в отчете, где говорилось об Англии, предмете всеобщего любопытства, отзывалось неумеренной гордостью и таким определенным настроем, что сулило близкую развязку.

«Правительство ручается нации за мир в Европе и смеет также надеяться на продолжение морского мира, который составляет потребность и желание всех народов. Чтобы сохранить его, правительство употребит все, что совместимо с национальной честью, неразрывно связанной со строгим выполнением договоров.

Но в Англии состязаются две партии. Одна заключила мир и, кажется, решилась его поддерживать; другая поклялась в непримиримой вражде к Франции. Оттого такое колебание во мнениях и советах, оттого такое угрожающее положение государства.

Пока длится эта борьба, благоразумие предписывает нашему правительству соблюдать известные меры. Пятьсот тысяч человек должны быть и будут готовы охранять безопасность и честь республики. Перед сложным выбором ставят презренные страсти две нации, общий интерес и одинаковое желание которых склоняются к миру!

Каков бы ни был итог происков в Лондоне, но происки эти не вовлекут другие народы в новые союзы, и правительство может с гордостью сказать, что Англия ныне не в состоянии бороться с Францией одна.

Будем, однако, надеяться на лучшее, будем ожидать, что британский кабинет внемлет только советам мудрости и голосу человеколюбия».

Первому консулу непременно хотелось упомянуть о партиях, разделявших Англию, чтобы иметь случай свободно отозваться о своих врагах, не давая возможности применить его слова к самому английскому правительству. Это был очень смелый и очень опасный способ вмешиваться в дела соседней страны. А особенно жестокую и бессмысленную обиду английской гордости наносило уверение в том, что Англия одна, своими собственными силами, не в состоянии справиться с Францией. Таким образом, Первый консул, правый по сути, выставлял себя неправым по форме.

Когда о его отчете узнали в Лондоне, он произвел на умы еще более сильное воздействие, чем рапорт полковника Себастиани и даже дела, за которые упрекали Первого консула в Италии, Швейцарии и Германии.

Прибавим еще, что вместе с отчетом пришла нота, в которой Первый консул требовал от английского правительства решительного объяснения касательно Мальты.

Английский кабинет наконец вынуждали решиться на что-нибудь и объявить свои намерения насчет спорного острова, послужившего поводом к таким великим событиям. Кабинет оказался в страшном затруднении: англичанам не хотелось ни признаваться в намерении нарушить договор, ни обещать оставление Мальты. В нерешительности вздумали прибегнуть к уведомлению парламента — средству, употребляемому иногда в представительных монархиях, чтобы занять умы и обмануть их нетерпение, но нередко очень опасному, когда использующие его не знают конечной цели своих действий.

Нельзя было придумать уведомления более неискусного. Оно основывалось на несправедливых фактах и, сверх того, заключало в себе оскорбительный намек на недобросовестность французского правительства.

Лорд Витворт начал лучше узнавать правительство, при котором состоял посланником, и тотчас догадался, какое впечатление произведет на Наполеона уведомление, зачитанное английскому парламенту. Поэтому он с крайним сожалением вручил копию его Талейрану, прося министра поспешить к Первому консулу и успокоить его, уверив, что это не объявление войны, а просто предохранительная мера. Талейран тотчас поехал в Тюиль-ри, но не успел предотвратить вспышку гнева властелина, занимавшего этот дворец.

Первый консул был сильно раздражен резкой выходкой английского кабинета, это странное уведомление казалось ему открытым вызовом. Талейран уговорил Наполеона обуздать свой гнев и, если надлежало решиться на войну, предоставить роль зачинщиков англичанам. Первый консул и сам намеревался так поступить, но ему трудно было справиться с собой.

Уведомление стало известно в Париже 11 февраля. На беду, это случилось за день до воскресенья, когда в Тюильри обыкновенно давали прием в честь дипломатического корпуса. Вполне естественное любопытство привлекло во дворец всех иностранных посланников, которым хотелось посмотреть, как в этих обстоятельствах будут вести себя Первый консул и в особенности английский посланник.

В ожидании назначенного часа Первый консул находился в покоях госпожи Бонапарт и играл с ребенком, сыном Луи Бонапарта и Гортензии Богарне. Дворцовый префект Ремюза доложил, что все съехались, и упомянул о приезде лорда Витворта.

Это имя произвело немедленное впечатление на Первого консула. Он оставил дитя, с которым играл, проворно взял под руку госпожу Бонапарт и вышел с ней в приемный зал. Минуя иностранных министров, толпившихся перед ним, он прямо подошел к представителю Великобритании.

— Милорд, — сказал он ему с чрезвычайным волнением, — получили вы известия из Англии? — И почти без паузы продолжил: — Так вы хотите войны?!

— Нет, генерал, — сдержанно отвечал посланник, — не хотим, мы вполне осознаем выгоды мира.

— Так вы хотите войны? — продолжал Первый консул так громко, чтобы его могли услышать все присутствующие. — Мы воевали десять лет; так вы хотите воевать еще десять?!

Кто осмелился сказать, что Франция вооружается? Это значит обманывать мир. В наших гаванях нет ни одного корабля, как утверждают англичане: все корабли, способные к службе, отправлены в Сан-Доминго. Единственная эскадра находится в голландских водах, и уже четыре месяца всем известно, что она предназначена для Луизианы.

Говорят, будто между Францией и Англией существуют разногласия, — я не слышал о них. Я знаю только, что остров Мальта не был оставлен в положенный срок, но не думаю, чтобы ваши министры решились изменить английскому слову, отказавшись выполнить условия договора. Не думаю также, чтобы вы своими заявлениями хотели испугать французский народ: его можно уничтожить, милорд, но никогда нельзя испугать!

Посланник, удивленный и несколько смущенный, при всем своем хладнокровии, отвечал, что англичане не хотели ни того ни другого, а, напротив, старались соблюсти доброе согласие с Францией.

— Если так, — подхватил Первый консул, — надо уважать договоры! Горе тому, кто не уважает договоры!

Затем он подошел к посланнику Азара и графу Морко-ву и громко сказал им, что англичане не хотят оставлять

Мальту, отказываются исполнять свои обязательства и договор надо покрыть черным крепом.

Он прошел далее, заметил шведского посланника и вспомнил о неуместных депешах его правительства Германскому сейму, обнародованных в то же самое время.

— Видно, ваш король забыл, — сказал он, — что для Швеции прошли времена Густава Адольфа и она теперь стоит в ряду второстепенных держав?

Этим он завершил обход посетителей, возбужденный, со сверкающим взором, грозный, как разгневанное могущество, но чуждый спокойного достоинства, столь приличествующего могуществу.

Чувствуя, однако, что превысил должную меру, Первый консул вернулся к английскому посланнику, спросил у него, уже мягче, о здоровье жены, герцогини Дорсет, и изъявил желание, чтобы она провела хорошо время во Франции.

Вся эта сцена, тем не менее, должна была жестоко оскорбить самолюбие английского народа и повлечь расплату невежливостью за невежливость. Лорд Витворт обиделся, пожаловался Талейрану и объявил, что впредь не поедет в Тюильри, если его официально не заверят, что он не увидит подобного обращения. Талейран отвечал на жалобы посланника, и тут его хладнокровие, дипломатичность и тонкость всемерно поддержали политику кабинета, расстроенную вспыльчивым характером Первого консула.

В страстной душе Наполеона совершился внезапный переворот. От планов мира, которыми он еще недавно ласкал свое неугомонное воображение, он вдруг перешел к предначертаниям войны, к картинам величия победы и обновления Европы. Круто свернул он с одной дороги на другую. Прежде ему хотелось быть благодетелем Франции и целого мира, теперь он захотел изумить их. Им овладел гнев личный и вместе с тем патриотический. С этих пор желание победить Англию — усмирить, унизить, уничтожить ее — сделалось страстью всей его жизни. Уверенный, что человек может все, обладая большим умом, твердостью и волей, он вдруг решил и в самом деле переплыть пролив и высадить в Англии одну из армий, победивших Европу.

Три года назад Наполеон сказал сам себе, что перевал Сен-Бернар, хотя и слывет непреодолимым препятствием для обыкновенных людей, не станет преградой для него; теперь он то же сказал о проходе между Кале и Дувром и начал готовиться к переправе через него, с твердой уверенностью в успехе.

С этой-то поры изменились его распоряжения. Ум Наполеона, хоть уже и испытавший воздействие безнаказанной власти, тем не менее снова явил чудо человеческого гения, когда пришлось предусматривать и преодолевать затруднения огромного предприятия.

Он тотчас отправил полковника Лакюэ во Фландрию и Голландию осмотреть тамошние гавани, выяснить их положение, размеры, населенность, наличие кораблестроительных материалов. Полковнику велели составить приблизительную таблицу, включающую все суда, занятые каботажной торговлей и рыбной ловлей от Гавра до Текселя и способные идти на парусах за военной эскадрой. Другие офицеры поехали в Шербур, Сен-Мало, Гранвиль и Брест с поручением осмотреть барки, используемые в крупной рыбной ловле, узнать их количество, ценность, общую вместимость. Поступил также приказ чинить канонерские лодки, составлявшие прежнюю булонскую флотилию 1801 года.

Морским инженерам Первый консул велел представить образцы плоскодонных судов, способных поднимать крупные орудия, и предписал начертить план широкого канала между Булонью и Дюнкерком. Затем он велел приступить к размещению войск по берегам и островам от Бордо до Антверпена и немедленно осмотреть все леса по берегам Ла-Манша, чтобы проверить, пригодны ли они для постройки большой военной флотилии.

По мнению Наполеона, военные действия надлежало открыть тремя мерами: занятием Ганновера, Португалии и Тарентского залива, чтобы немедленно запереть берега континента от Дании до Адриатического моря. С этой целью начал он формировать в Байонне артиллерию, собрал в Фаэнце дивизию в десять тысяч человек с двадцатью четырьмя пушками, для вступления в Неаполитанское королевство, возвратил войска, которые сели на корабли в Гельветслуисе для отплытия в Луизиану.

Полагая опасным отпустить их в море перед объявлением войны, Наполеон перевел часть их в крепость Флис-синген и послал туда офицера с поручением принять на себя всю власть, какую имеет военный комендант во время войны, и немедленно вооружить крепость.

Остальная часть войск была отправлена в Бреду и Ним-веген для составления корпуса в двадцать четыре тысячи человек. Этот корпус под началом умного и твердого командира, генерала Мортье, должен был занять Ганновер при первом неприятельском действии со стороны Англии.

Между тем это вторжение оставалось делом совсем нелегким в политическом отношении. Король Английский был членом Германского союза и имел право на защиту союзных государств. Прусский король, управляющий делами Нижнесаксонского округа, к которому принадлежал Ганновер, оказался естественным защитником этого владения. Следовательно, надлежало обратиться к нему и получить его согласие, что, впрочем, стало бы для короля очень обременительным, потому что означало бы вмешательство Северной Германии в предстоящую распрю и, может быть, блокаду Везера, Эльбы и Одера англичанами.

Правда, берлинский двор обнаруживал большую симпатию к Франции и получал за то щедрые вознаграждения. Симпатия эта могла побудить его устраниться от всяких проектов коалиции, даже постараться предотвратить их и уведомить о них Первого консула. Но при тогдашнем положении дел отношение это не превратилось еще в союз настолько, чтобы им можно было руководствоваться в случае какой-нибудь важной жертвы со стороны Пруссии.

Первый консул тотчас послал адъютанта Дюрока, хорошо знавшего берлинский двор, известить прусского короля об опасности разрыва между Францией и Англией и намерении французского правительства вести войну до победного конца. Ему велели упомянуть, что Первый консул не желает войны ради самой войны и что если монархи, чуждые конфликта (прусский король и русский император), найдут средство спасти положение и заставить Англию выполнить пункты договора, то Наполеон немедленно остановится на своем пути войны.

Первый консул счел также необходимым послать извещение русскому императору. В письме он припоминал все события, случившиеся после Амьенского мира, и изъявлял желание, хоть и не просил прямо, прибегнуть к его посредничеству: до такой степени он был уверен в правоте своего дела и справедливости императора Александра.

За всеми этими столь быстрыми мерами последовала еще одна, относительно Луизианы. Что надлежало делать с этим богатым владением? В Луизиане не было ни одного солдата, для занятия этой обширной провинции в военное время четырех тысяч человек оказывалось недостаточно. Жители, хоть и французского происхождения, переменили в течение столетия столько повелителей, что не дорожили уже ничем, кроме своей независимости.

Североамериканцы с неудовольствием смотрели на то, как французы завладели рейдами Миссисипи и их главным торговым путем в Мексиканский залив. Они даже обратились к Франции с просьбой предоставить их торговле и судоходству выгодные условия транзита в гавань Нового Орлеана.

Поэтому, если французы хотели ныне сохранить Луизиану за собой, им следовало ожидать враждебных действий со стороны англичан и недоброжелательства со стороны американцев, которые не желали иметь в качестве соседей никого, кроме испанцев.

Все колониальные мечты Первого консула рассеялись после уведомления Георга III, и он тотчас же принял твердое решение. «Я не оставлю за собой, — сказал он одному из своих министров, — ни одного владения, которое не находится прочно в нашей власти и может поссорить меня с американцами. Напротив, я пожертвую этой землей, чтобы привязать их к себе, чтобы поссорить с англичанами. Я создам англичанам врагов, которые со временем отомстят за нас. Я решился и отдам Луизиану Соединенным Штатам. А поскольку они в ответ не могут дать нам никакого владения, то я возьму с них деньги на оружие, которое применю против Великобритании».

Первый консул не хотел делать займа: при помощи большой суммы, добытой таким путем, при помощи умеренного увеличения налогов и постепенной распродажи некоторого количества государственного имущества он надеялся покрыть все издержки войны.

Он вызвал к себе министра финансов Барбе-Марбуа, служившего некогда в Америке, и морского министра Декре, потому что желал узнать их мнения. Марбуа высказался в пользу продажи колонии, Декре — против. Наполеон выслушал их очень внимательно, по-видимому, без малейшего пристрастия к доводам того и другого, для того только, чтобы увериться, не упустил ли из виду какую-нибудь важную сторону вопроса.

Еще больше утвердившись в своем решении, он попросил Барбе-Марбуа пригласить американского посланника Ливингстона и начать с ним переговоры насчет Луизианы.

В это время, как нарочно, прибыл в Европу Джеймс Монро (тогда губернатор штата Виргиния), чтобы решить с англичанами вопрос о морском праве, а с французами — о судоходстве по Миссисипи.

В Париже он был встречен неожиданным предложением французского кабинета. Ему предложили не только льготный транзит через Луизиану, но и присоединение этой территории к Соединенным Штатам. Монро ни на минуту не затруднился отсутствием полномочий и вступил в переговоры при условии ратификации их со стороны его правительства. Барбе-Марбуа потребовал от американской стороны восемьдесят миллионов, в том числе двадцать — в качестве компенсации американской торговле за незаконные призы, захваченные у нее в последнюю войну, а шестьдесят — в пользу французской казны. Касательно последней суммы условились, что вашингтонский кабинет назначит ежегодные выплаты с процентами, условившись о них с голландскими торговыми домами. Договор был заключен на этих основаниях и послан в Вашингтон для ратификации.

Таким образом, американцы получили от Франции обширную территорию, которая дополнила их владения в Северной Америке и сделала их отныне и в будущем повелителями Мексиканского залива. То есть самим происхождением и возрастающим величием своим они обязаны продолжительной борьбе Франции с Англией. Первое действие этой борьбы принесло им независимость, второе — дополнительные владения.

Приняв все эти меры, Первый консул стал терпеливее следить за развязкой переговоров, дав себе слово сохранять спокойствие и выносить всё до последней крайности, чтобы Франция и Европа не могли ошибиться насчет истинных виновников войны.

Талейран больше всех других умел склонить Наполеона к такому образу мыслей. Министр очень хорошо понимал, что война с Англией станет фактическим возобновлением борьбы Революции с Европой. Чтобы предотвратить всеобщий пожар, он решился прибегнуть к той медлительности, которую иногда использовал с Первым консулом. Порой его неторопливость мешала, но на этот раз принесла большую пользу. Если бы Талейран имел дело не с таким слабым кабинетом, каков был в то время английский, то, может быть, успел бы предотвратить разрыв или по крайней мере отсрочить его.

Посоветовавшись с Первым консулом, он отправил английскому кабинету спокойное и откровенное извещение о том, что после появления уведомления Георга III парламенту со стороны Франции начаты военные приготовления.

Правительство Аддингтона, чувствуя полное бессилие в подобных обстоятельствах, внесло несколько предложений Питту, чтобы уговорить его вступить в состав кабинета. Питт гордо отверг их: зная свою силу и предвидя события, которые сделают его необходимым, он больше хотел сам управлять этими событиями, чем помогать слабым министрам, только на время удержавшим власть.

Правительство делало Питту предложения без ведома Георга III, который желал сохранить свой кабинет, потому что испытывал к Питту неодолимое отвращение. Король находил в нем, несмотря на сходство мнений, упорного министра, который был едва ли не господином его. Фокс же, при благородном и привлекательном характере, обнаруживал иной образ мыслей. Оттого Георг III не желал иметь премьер-министром ни одного из них, ему хотелось оставить при себе Аддингтона, сына любимого врача, и лорда Хоксбери, сына лорда Ливерпуля, его приятеля. Хотелось также сохранить, если это будет возможно, мир. В случае же невозможности он готов был вести войну, которая вошла для него почти в привычку, но вести ее при тогдашних своих министрах.

Аддингтон и Хоксбери придерживались совершенно того же мнения, но им хотелось укрепить позиции правительства, придав ему более воинственный характер. Они не могли взять в товарищи лордов Уиндхема и Грен-виля, запальчивость которых далеко опережала мнения Англии. С удовольствием прибегли бы они к помощи Фокса, но тут воля короля представляла непреодолимое препятствие, и они вынуждены были оставаться одни, бессильные, одинокие, превратившись в парламенте в игрушку партий.

Чтобы посодействовать министрам, Талейран подал им мысль: заключив конвенцию, в которой, например, за оставление Мальты французы согласились бы оставить Швейцарию и Голландию и сохранить неприкосновенность Османской империи, можно было бы успокоить общественное мнение англичан и рассеять их опасения.

Но предложение Талейрана не согласовывалось с желаниями английских министров, потому что от них требовали Мальты как непременного условия. Надлежало или удовлетворить корысть, возбужденную их же ошибкой, или поддаться парламенту.

Наконец, 13 апреля 1803 года кабинет объявил свои требования. Так как Первый консул внушил им опасения насчет Египта, то Мальта им нужна как средство надзора. Предоставив гражданское управление островом ордену, укрепления следует отдать Англии или навсегда, или в десятилетнее владение, с условием по прошествии десяти лет возвратить их, но не ордену, а самим мальтийцам.

В обоих случаях Франции предлагалось содействовать переговорам с королем Неаполитанским, чтобы он уступил Англии остров Лампедузу, соседний с Мальтой, на котором англичане устроили бы свою укрепленную гавань.

Лорд Витворт попробовал склонить на эти требования Талейрана и прибегнул даже к помощи брата Первого консула, Жозефа, не меньше Талейрана опасавшегося отчаянной борьбы, в которой могло, пожалуй, погибнуть все величие Бонапартов. Жозеф обещал попробовать уговорить брата, не очень, однако, надеясь на успех своего предприятия. На одно только предложение, казалось, можно было склонить Первого консула, а именно — чтобы он оставил на некоторое время, пусть ненадолго, Мальту во власти англичан, тщательно поддерживая существование ордена, который вскоре получил бы эти укрепления. Францию в таком случае можно было бы вознаградить немедленным признанием новых итальянских государств.

Жозеф и Талейран употребили все усилия, чтобы убедить Первого консула. Они представляли ему поддержание ордена Св. Иоанна Иерусалимского как несомненное доказательство в глазах публики того, что господство англичан на острове останется временным. Но Первый консул не хотел ничего слушать, все эти сделки казались ему недостойными. Он отвечал, что лучше просто и прямо отдать Мальту англичанам, что уступка такого рода будет заключать в себе нечто искреннее, прямое и покажется скорее добровольной справедливостью, нежели слабостью, что идея уступить Мальту (ибо укрепления составляют весь остров, а на несколько лет значит — навсегда), но тайком несовместима с его достоинством.

— Нет, — говорил Наполеон, — или Мальту, или ничего! Но Мальта значит господство на Средиземном море. Всякий подумает, что, соглашаясь уступить англичанам господство на Средиземном море, я боюсь помериться с ними силами. Я потеряю и важнейшее море и уважение Европы, которая верит в мою силу и считает ее выше всех опасностей.

— Но, как бы то ни было, — возразил на это Талей-ран, — англичане пока владеют Мальтой. Разорвав мир с ними, вы не отнимете у них остров.

— Не отниму, но и не уступлю без боя! Буду отстаивать свое право с оружием в руках и надеюсь довести англичан до такого состояния, что они будут вынуждены отдать Мальту, да еще и с прибавкой. Прекрасно! Лучше воевать теперь, нежели после. Энергия нации не ослабела от продолжительного мира, я молод, англичане виноваты больше, чем когда-либо будут, лучше всего покончить с ними теперь. Мальту или ничего! Я решился: им не владеть Мальтой!

Впрочем, Первый консул согласился начать переговоры об уступке англичанам Лампедузы или другого небольшого острова к северу от Африки, но с тем же условием, чтобы они немедленно покинули Мальту. «Пожалуйста, — говорил он, — пусть они имеют пункт на Средиземном море. Но я не соглашусь, чтобы они имели на этом море два Гибралтара, один — при входе, другой — посредине».

Ответ его сильно озадачил лорда Витворта, и из человека любезного, каким он казался прежде, когда имел надежду на успех, посланник вдруг сделался упорным, гордым, почти невежливым. Но Талейран дал себе слово переносить все, чтобы предотвратить или по крайней мере отсрочить разрыв.

Лорд Витворт заметил Талейрану, что Англия не принадлежит к числу тех мелких государств, которым он может предписывать свою волю и навязывать свои понятия о чести и политике. Талейран спокойно и с достоинством отвечал, что и Англия, под предлогом своих опасений, не имеет права требовать уступки одного из важнейших пунктов Земного шара и что ни одна держава в мире не может навязывать другим последствий своей подозрительности, основательной или нет.

Лорд Витворт передал этот ответ английскому кабинету, который, видя необходимость выбирать между оставлением Мальты, которое считал признаком своего падения, и войной, преступно решился избрать войну. Лорду Витворту предписали потребовать уступки Мальты, по крайней мере на десять лет, уступки Лампедузы, немедленного вывода войск из Швейцарии и Голландии, выплаты вознаграждения королю Сардинскому, в ответ предложив признать Итальянскую республику. Вместе с тем посланнику велели потребовать немедленно паспорта, если условия Англии не будут приняты.

Депеша была отправлена 23 апреля, а 25-го прибыла в Париж. Крайним сроком приведения плана в исполнение назначили 2 мая.

Лорд Витворт сделал несколько попыток достичь с Талейраном согласия, потому что сам испугался разрыва. Талейран, со своей стороны, старался объяснить ему, что нет ни малейшей надежды получить Мальту, ни на десять лет, ни менее, но в то же время старался самой формой своих ответов избежать прямого заключения. Английский посланник, полностью разделяя его намерения, решил не опережать срока 2 мая.

Наконец 2 мая лорд Витворт, не смея ослушаться предписаний своего двора, потребовал паспорта на выезд. Талейран, чтобы выиграть еще немного времени, отвечал ему, что доложит Первому консулу о требовании, и снова попросил не действовать резко, обнадеживая, что, может быть, еще найдется какой-нибудь нечаянный способ договориться.

Талейран увиделся с Первым консулом, долго говорил с ним, и из их совещания родилось новое, довольно замысловатое предложение. Оно состояло в том, чтобы отдать Мальту под власть русского императора, пока окончатся несогласия, возникшие между Францией и Англией.

Такая мера отнимала у англичан всякий предлог к недоверию, потому что добросовестность русского императора не подлежала ни малейшему сомнению, что и помогло сделать его третейским судьей.

Император в это же время как раз прислал ответ на уведомление Первого консула, изъявляя совершенную готовность предложить свое посредничество, если таким образом можно отвратить войну, и извещая, что король Пруссии разделяет его желание и намерен сделать такое же предложение.

Отказаться от этого предложения значило открыто объявить, что Англия опасается ни за Мальту, ни за Египет, а желает только новых завоеваний для нации и новых оправданий для парламента.

Радуясь, что нашел верное средство, Талейран поспешил к лорду Витворту, чтобы уговорить отложить отъезд и сообщить новое предложение своему кабинету. Но предписания, полученные посланником, были настолько определенны, что он не посмел ослушаться их. Впрочем, он опасался сделать необратимый шаг, взяв паспорта немедленно, а потому отправил в Лондон курьера, чтобы сообщить последние предложения французского кабинета и извиниться за отсрочку, которую позволил себе в исполнении предписаний двора.

Талейран также отправил нарочного к генералу Анд-реосси, который после описанных объяснений еще не виделся с английскими министрами. Генералу приказали решительно объясниться с правительством, и он исполнил предписание: заговорил с ним открыто и честно. Если Англия не хотела именно завладеть Мальтой, сказал он, то нет никакой причины не согласиться отдать этот драгоценный залог в могущественные, бескорыстные и вполне надежные руки. Лорд Аддингтон, по-видимому, колебался, потому что и сам желал миролюбивого решения вопроса. Глава английского кабинета довольно наивно заявил, что желал бы знать все подробности для решения столь важного вопроса, и остался в нерешимости между боязнью показать слабость и нежеланием развязать пагубную войну. Лорд Хоксбери, более честолюбивый и твердый, остался непоколебим.

Кабинет, обсудив предложение, отказался от него. Министрам хотелось удовлетворить национальное честолюбие, а сдать Мальту беспристрастному посреднику — значило не достигнуть цели. Притом же сдать ее — значило также потерять ее навсегда, ибо все знали, что никакой посредник на свете не признает за Англией ни малейшего права в подобном вопросе.

Чтобы скрасить свой отказ, англичане прибегли к совершенно лживому доводу. Кабинет, говорили они, уверен, что Россия не примет посредничества, которое на нее хотят возложить. Опровержение не выдерживало критики, потому что Россия ровно перед тем предлагала свое посредничество, а затем поспешила объявить, что соглашается на него, несмотря на опасности, сопряженные с охранением залога, который желали ей вручить.

Однако же английские министры хотели прибегнуть к последней уловке, чтобы получить Мальту, и придумали средство, которого нельзя было принять. Судя о Наполеоне по самим себе, они подумали, что он не уступает Мальту единственно из опасения перед общественным мнением, и предложили добавить к Амьенскому договору

несколько статей и в том числе одну тайную, с обязательством оставить английские войска на Мальте на десять лет.

Ответ министров прибыл в Париж 9-го числа. Десятого мая лорд Витворт сообщил его письменно Талейрану.

Когда Первому консулу предложили тайную статью, он гордо отверг ее и, в свою очередь, придумал последнее средство, состоявшее в том, чтобы оставить англичан на Мальте на неопределенное время, но с условием, что французы столько же времени будут занимать Тарент-ский залив.

Средство, придуманное Первым консулом, имело важные выгоды: англичане получали род заклада, французы занимали одинаковую с ними позицию на Средиземном море, а вскоре все державы пожелали бы войти в посредничество и удалить англичан с Мальты, чтобы только французы ушли из королевства Неаполитанского.

На другой день, 11 мая, Талейран увиделся с лордом Витвортом в полдень, сказал ему, что тайную статью нельзя принять, потому что Первый консул не желает обманывать Францию насчет обширности уступок, сделанных Англии, и что, впрочем, можно сделать предложение, результатом которого стала бы уступка Мальты, только с условием равной уступки французам.

Лорд Витворт отвечал, что согласится только на предложение, присланное его кабинетом, что в первый раз он принял на себя ответственность, отсрочив отъезд, но не может отложить его вторично без формального согласия Франции на требование его правительства. Талейран ничего не возразил на это объяснение, и министры расстались, оба весьма опечаленные, что не успели заключить никакой договоренности.

Лорд Витворт попросил свои паспорта на другой же день, прибавив, однако, что поедет очень медленно и еще успеет написать в Лондон и получить ответ прежде, чем сядет на корабль в Кате. Условились, что посланники встретятся на границе: лорд Витворт подождет в Кале, пока генерал Андреосси приедет в Дувр.

Любопытство парижской публики было сильно возбуждено. Толпа народа теснилась у подъезда английского посланника, желая увериться, собрался ли он в дорогу. На следующее утро, прождав еще день и дав французскому кабинету полный срок подумать, лорд Витворт поехал в Кале с большими остановками. Слух о его отъезде произвел в Париже сильное впечатление. Все догадывались, что эти события знаменуют собой новый период войны.

Талейран отправил курьера к генералу Андреосси, сообщив ему новое предложение, которое должно было быть передано через голландского посланника Шиммель-пенинка в виде собственной его мысли, а не от имени Франции.

Когда эту идею представили английскому кабинету и он ее не принял, генерал Андреосси, в свою очередь, также выехал из Англии.

Беспокойство, обнаружившееся в Париже, повторилось и в Лондоне. В продолжение нескольких дней парламентский зал не пустел ни на минуту: все расспрашивали министров о ходе переговоров. В такой важный момент воинственный жар охладел, и публика увидела, как опасны для нее последствия отчаянной борьбы. Лондонцы уже не желали возобновления войны. Довольными казались только партия Гренвиля и богатые торговцы.

Генерала Андреосси сопровождали знаки всеобщего уважения и видимого сожаления. Генерал прибыл в Дувр в то же время, что и лорд Витворт в Кале, то есть 17 мая.

Английский посланник немедленно переправился через пролив и поспешил посетить французского, осыпав его изъявлениями уважения, даже лично проводил его на корабль, на котором генерал отплывал во Францию. Посланники простились в присутствии толпы зрителей, тронутой, встревоженной и опечаленной.

В эту торжественную минуту, казалось, прощались две нации, чтобы свидеться только после страшной войны, после потрясения целого мира. Далеко не такими были бы судьбы мира, если бы две державы, морская и сухопутная, соединились и дополнили одна другую!

Таков был печальный конец кратковременного Амьенского мира.

Не скроем наших чувств: обвинять Францию нам было бы неприятно, но мы без колебаний сделали бы это, если бы она оказалась виновата, и еще сумеем это сделать, когда, к несчастью, вина будет на ней. Истина — первый долг историка. Но после долгих размышлений об этом важном предмете мы все же не можем упрекнуть Францию за возобновление борьбы двух наций. Первый консул в этом деле поступал безжалостно, но добросовестно. Правда, внешне вина лежала на нем, но и то не вся: Англия не могла предполагать, что Франция позволит устроить беспорядки в Швейцарии и Голландии, то есть у самых своих дверей.

Именно английская торговая аристократия, действуя гораздо активнее дворянской аристократии, соединяясь с честолюбцами партии тори, поддерживаемая французскими эмигрантами, подстрекаемая своими сообщниками, раздражила и озлобила человека, уверенного в собственной силе, и стала настоящей виновницей войны.

Думаем, что мы правы, представляя ее в таком виде потомству, которое, впрочем, взвесит все наши ошибки вернее, чем мы сами, потому что будет держать весы холодной и бесстрастной рукой.