Так умирают великие короли

Так умирают великие короли

В субботу 24-го, в канун праздника Святого Людовика, двор, приближенные, друзья короля и даже врачи стали по-настоящему беспокоиться. Болезнь не проходила. Монарх хотел, как обычно, выполнить свои обязанности. «Он обедал в присутствии придворных, руководил работой совета финансов и совещался с канцлером, как если бы он был совершенно здоров». Но после ужина, к половине десятого, ему сделалось вдруг так плохо, что он отпустил всех придворных и даже не пошел проститься с принцессами. Он позвал отца Летелье и исповедался ему. Нога его была в печальном состоянии, вся покрыта черными бороздками, что было очень похоже на гангрену.

В то время как Людовик спокойно смотрел на приближение конца, а духовник стал готовить его к смерти, врачи не нашли ничего лучшего, как сказать, что они «очень смущены» и поставлены в тупик. Не зная, к какому средству прибегнуть, они прекратили лечение, отменили ослиное молоко и хинин. Их последним измышлением было заявление, что Его Величество король страдал «ознобом» с Троицы и теперь этот недуг осложнился ввиду того, что Его Величество всегда отказывался от серьезного лечения.

Проведя ночь в мучениях, король собирался все-таки отпраздновать, как полагается, в воскресенье, 25 августа, свои именины. В час пробуждения монарха барабаны и гобои исполнили под его окнами утреннюю серенаду, согласно старинному обычаю, «и, казалось, этот гвалт ему не мешал. Он захотел даже, чтобы все двадцать четыре скрипки его оркестра играли в его прихожей во время обеда»{2}. Барабанщики видели свой долг в том, чтобы отдать салют королю-воину, покорителю Фландрии и Франш-Конте, неутомимому покорителю нидерландских крепостей; скрипачи играли покровителю Люлли и Марен Маре, Делаланда и Куперена. Во второй половине дня, превозмогая — уже в который раз! — боль, он поработал со своими министрами, затем провел некоторое время вечером с мадам де Ментенон и с ее дамами. Но в семь часов, в тот самый момент, когда собирался войти малый оркестр, король уже еле сидел, его клонило ко сну; вдруг сон его прошел, нестерпимая боль пронзила его тело, и начались страшные судороги. У Людовика XIV почти исчез пульс, он потерял сознание и не приходил в себя в течение четверти часа. Когда король очнулся, он потребовал предсмертного причастия и, пишет Данжо, «посчитав с этого момента, что ему осталось жить всего лишь несколько часов, он стал действовать и все приводить в порядок, как человек, который сейчас должен умереть, и делал это с беспримерной твердостью, с присутствием духа и благородством». Незадолго до восьми часов вечера кардинал де Роган, главный капеллан двора, еще два других капеллана и Юшон, кюре Версаля, проникли к королю через потайную лестницу. Их поспешно приняли без лишних церемоний, ввиду необходимости срочно дать возможность больному выполнить свой благочестивый долг. «Было всего лишь семь или восемь факелов, которые несли полотеры замка{26}. Принцы и высокопоставленные должностные лица королевского дома собрались в спальне, а принцессы в кабинете совета, чтобы присутствовать при предсмертном причастии и соборовании.

Когда духовенство удалилось, а за ним и мадам де Ментенон в сопровождении герцога де Ноайя, Людовик XIV остался наедине с канцлером и стал перечитывать приписку к завещанию, делать пометки на полях. Он еще не кончил это делать, как маркиза возвратилась и потихоньку уселась в углу. Итак, до самого своего последнего часа король терпит — иногда испытывая удовлетворение, а порой подавляя раздражение — присутствие той, с которой он посчитал нужным тайно бракосочетаться. В тот же вечер, нисколько не обращая внимания ни на нее, ни на любопытных придворных, которые старались потихоньку проникнуть в спальню, Людовик, который не знал, какую передышку даст ему его недуг, подзывал по очереди всех, кому он собирался дать последние предсмертные указания. Каждый подходил при произнесении его имени, выслушивал умирающего и потом, в слезах, уходил в соседний кабинет. Беседа с маршалом де Вильруа длилась семь минут, с генеральным контролером — сто двадцать секунд, с герцогом Орлеанским — не менее четверти часа. Говорят, что король обращался со своим племянником с уважением, по-дружески и сказал, что «он вряд ли найдет в его завещании то, что не доставило бы ему удовольствия, так как он препоручил его заботам наследника и государство»{26}. Затем подошли выслушать наставления умирающего герцог дю Мен, граф Тулузский, герцог Бурбонский, граф де Шароле, принц де Конти. «И все принцы, — уверяет нас Данжо, — возвращались в кабинет очень расстроенными и со слезами на глазах, ни при одном дворе никто никогда не наблюдал более трогательного зрелища; ведь Его Величество король всегда так нежно любил свою семью, он плакал от умиления, давая последние наставления всем этим принцам, а те все пересказывали придворным, находящимся в кабинете и застывшим в глубокой скорби». Но Данжо не говорит, что за этими слезами и скорбными лицами скрывались уже проекты относительно завтрашнего дня, волнения, связанные с тем, какова будет форма регентства и кто будет управлять страной. Помимо всего прочего, набожности и твердости короля, его любезности и ясности ума было уже достаточно, чтобы вызывать у окружающих слезы. С момента первого причастия и до приема семьи Конде канцлер Вуазен стоял на посту между камином спальни и дверью кабинета, слишком далеко от короля, чтобы слышать его наставления, но достаточно близко, чтобы подбежать к нему по его первому зову.

После приема принцев и герцогов пришли хирурги и аптекари, «чтобы перевязать гангренозную ногу». Во время этой процедуры канцлер познакомил герцога Орлеанского с припиской к завещанию короля. В одиннадцать часов совершенно обессилевший монарх приказал задернуть занавеску. И тогда маркиза потихоньку вышла из его спальни и пошла подкрепиться.

Двадцать шестого утром во всех комнатах вокруг спальни Его Величества было полно народа, принцы и приближенные толпились в кабинетах, обычные вельможи заполняли все пространство между большими апартаментами и Галереей зеркал. «Около десяти часов медики перевязали ногу короля и сделали несколько надрезов до самой кости; и когда увидели, что гангрена уже достигла такой глубины, то не осталось сомнения, вопреки всем надеждам на лучший исход, что она идет изнутри и что никакие лекарства не смогут спасти больного». Мадам де Ментенон присутствовала при этих жестоких процедурах. Король сначала попросил ее вежливо и ласково удалиться, «ибо ее присутствие его слишком волновало». Она тогда сделала вид, что ушла; «но после этой перевязки король ей сказал, что раз никакие лекарства не смогут ему помочь, он просит ему позволить хотя бы умереть спокойно»{26}. Последующие события покажут, что маркиза была готова выполнить эту просьбу, но не сразу: она позволит своему коронованному супругу умереть спокойно; но час кончины был еще не близок.

Людовик XIV, у которого было больше сомнений, чем у мадам де Ментенон, относительно срока, который ему был еще отпущен для жизни и которому с детства внушили, что «никому не ведомы ни день, ни час кончины», продолжал раздавать — пока сохранялась ясность ума — инструкции, которые имели, с его точки зрения, большую важность. В полдень он приказал привести к нему своего правнука, наследника престола (будущему Людовику XV было в то время ровно пять с половиной лет). Он его поцеловал и произнес небольшую речь, которая была своего рода нравственным завещанием и публичной исповедью в стиле великого Людовика XIV и в благочестивом духе отца Летелье: «Мой дорогой малыш, вы станете великим королем, но счастье ваше будет зависеть от того, как вы будете повиноваться воле Господа и как вы будете стараться облегчить участь ваших подданных. Для этого нужно, чтобы вы избегали как могли войну: войны — это разорение народов. Не следуйте моим плохим примерам; я часто начинал войны слишком легкомысленно и продолжал их вести из тщеславия. Не подражайте мне и будьте миролюбивым королем, и пусть облегчение участи ваших подданных будет вашей главной заботой»{26}. За этим последовал совет слушаться вышеупомянутого отца Летелье и мадам де Вантадур.

Эта исповедь была в какой-то мере подсказана духовником, который превысил в данном случае свои полномочия. В доказательство этому можно привести следующий неслыханный факт: КОРОЛЬ ПРИЗНАЕТСЯ В ГРЕХАХ, В КОТОРЫХ ОН НЕ ПОВИНЕН. Настоящая книга показала, мы надеемся, что войны в царствование Людовика XIV (за исключением, пожалуй, Голландской войны) были абсолютно законными, особенно последняя из них. В продолжительности войн, особенно двух последних, которые были просто нескончаемыми, повинны в основном наши противники, все эти Вильгельмы Оранские, Мальборо, Хайнсиусы, Габсбурги. (Людовик XIV — об этом свидетельствовала изо дня в день мадам де Ментенон — все время думал, в противоположность им, о своих подданных, понимал их тяжелое положение и сочувствовал им, стараясь найти способ облегчить их участь.)

Обращение такого характера к правнуку носит следы определенной интеллектуальной усталости монарха, что же касается стиля его изложения, то он прекрасен, благороден, как всегда, лаконичен, словом, достоин восхищения. Нельзя не преклониться с моральной и духовной точки зрения перед величием христианского стремления к добровольному самоуничижению. «Блаженны кроткие, блаженны миротворцы!» Этот отец Летелье, который не был ни кротким, ни миротворцем, все же способствовал укреплению в душе короля редких добродетелей, отмеченных Господом в Его Нагорной проповеди, учил его следовать этим евангельским советам, которые являются основными опорами христианства, верного своим истокам.

После этой короткой и серьезной аудиенции король вызвал в спальню герцога дю Мена и графа Тулузского, с которыми он говорил при закрытых дверях, а потом и герцога Орлеанского. «В половине первого он прослушал мессу, — пишет Данжо, — с широко открытыми глазами, молясь Богу с удивительной горячностью». Он побеседовал затем с кардиналами де Бисси и де Роганом. «Он им заявил, что хочет умереть так же, как и жил, верным сыном Римской апостольской церкви, и что он предпочел бы потерять тысячу жизней, чем иметь другие чувства и суждения». Он также коснулся своей антипротестантской и антиянсенистской политики: он ее считал правильной и вполне законной, хотя и знал, что его упрекали — и долго еще будут упрекать — в том, что «он злоупотребил своим авторитетом». Он также знал (и это он напомнил прелатам), что никогда не предпринимал никаких акций в церковных делах, не согласовав это предварительно с авторитетами Церкви. Но мы фактически не имеем точного свидетельства об этой столь важной аудиенции. Маркиз де Данжо, который упоминает о ней дважды, уверяет, с одной стороны, что она длилась всего лишь одну минуту, а с другой стороны, говорит, что королевская речь «была длинной». Следует поэтому отказаться от надежды когда-либо восстановить во всех подробностях детали этой встречи; но обычно придерживаются мнения, что король хотел подтвердить свою верность Церкви — так всегда делали все завещатели, все покаявшиеся, все умирающие — и упомянуть о своем рвении и о том, что высшее духовенство не могло бы его упрекнуть в ложном рвении, ибо прежде оно-то и подталкивало его на это, силою своих митр, посохов и теологии.

И наконец, король делает знак служащим двора и прислуге, чтобы они подошли к его кровати, и произносит перед ними слабым, но твердым голосом такую речь: «Господа, я доволен вашей службой; вы служили мне верно и с большим желанием мне угодить. Я очень сожалею, что недостаточно, как мне думается, вознаградил вас за это, но обстоятельства последнего времени мне не позволили это сделать. Мне жаль расставаться с вами. Служите моему наследнику с таким же рвением, с каким вы служили мне; это пятилетний ребенок, который может встретить немало препятствий, ибо мне пришлось их преодолеть множество, как мне помнится, в мои молодые годы. Я УХОЖУ, НО ГОСУДАРСТВО БУДЕТ ЖИТЬ ВСЕГДА; будьте верны ему, и пусть ваш пример будет примером для всех остальных моих подданных. Будьте едины и живите в согласии, в этом залог ЕДИНСТВА И СИЛЫ ГОСУДАРСТВА; и следуйте приказам, которые будет вам отдавать мой племянник. Он будет управлять королевством; надеюсь, что он это будет делать хорошо. Надеюсь также, что вы будете выполнять свой долг и будете иногда вспоминать обо мне»{26}.

Все это обращение — изложенные в нем мысли, чувства, стиль речи — исходило от короля лично. Еще Людовик XIII питал любовь к своим слугам: об этом свидетельствует мадам де Моттевиль{78}. Его сын следовал этой традиции. Знаменательно и трогательно, что лучшая из прощальных речей умирающего была произнесена не только перед вельможами, маршалами, герцогами и пэрами, но и перед слугами, привратниками, постельничими и оруженосцами{127}. Нужно отметить, что в этой речи, в которой проскальзывает некоторая неуверенность в будущем регентском правлении, раскрывается основа основ королевского правления: непреходящий характер государства. Но это не абстрактное понятие, ибо государственная служба есть прежде всего королевская служба. В данном случае подсказывается мысль, что королевская служба — это усердие и верность, но еще и привязанность, и любовь. Присутствующие «со слезами на глазах», с пониманием слушают обращение короля{26}.

Беспокойство о будущем Франции — последнее человеческое беспокойство старого короля. И поэтому он снова вызывает герцога Орлеанского, но под предлогом, что желает ему поручить заботу о судьбе мадам де Ментенон, а на самом деле для того, чтобы сделать кое-какие наставления относительно его регентства. Он просит еще прийти своего друга, маршала де Вильруа, под предлогом, что желает его назначить воспитателем наследника, а на самом деле, чтобы поручить ему сыграть роль примирителя в случае открытой вражды между герцогом дю Мен и герцогом Орлеанским.

Королю оставалось только проститься с дамами. Он пригласил зайти в свою спальню герцогиню Беррийскую, Мадам Елизавету-Шарлотту, принцесс и их фрейлин. Это было короткое и прекрасное прощание, но уж слишком шумное. Данжо удивлялся, «как король мог выдержать плач и такие стенания». Мадам Елизавета-Шарлотта, которая на следующий же день сделала запись о своих впечатлениях, оставила нам, по всей видимости, точное и очень волнующее описание этой сцены: «Он, прощаясь со мной, произнес такие нежные слова, что я удивляюсь, как я тут же на месте не упала в обморок. Он сказал, что всегда любил меня, и даже больше, чем я могла подозревать, что он сожалеет о том, что доставил мне некоторые огорчения… Я бросилась перед ним на колени, схватила его руку и прижалась к ней губами, а он поцеловал меня. Потом он обратился к другим дамам и призвал их к единству. Я сперва подумала, что он обращается ко мне, и ответила ему, что буду слушаться Его Величество до конца своих дней. Он повернулся ко мне и сказал, улыбаясь: “Это не вам я говорю, я знаю, что вам не надо давать таких советов, ибо вы женщина очень разумная; это я говорю другим принцессам”»{87}.

День двадцать шестого августа был апогеем величия, стойкости, набожности и чувствительности умирающего короля. Этот король (а он знает, что там, за дверью его спальни, уже разгораются страсти и амбиции) в течение этих двух дней произносит только слова любви, призывает к миру и согласию. Он продемонстрировал нежность даже по отношению к регенту, который вызывал у него чувство беспокойства. Этот Людовик XIV, чувствительный и деликатный (которого Мадам вновь открывает для себя и который для герцога Орлеанского неизвестен), настоящий ли это Людовик? Агония сродни опьянению — она не искажает, она преувеличивает; она не изменяет, она выявляет. Если бы старый король, которого отец Летелье не оставлял в покое, находился под постоянным воздействием чувства страха (страха смерти и беспокойства за свое вечное спасение), можно было бы более цинично интерпретировать его коротенькие речи 25 и 26 августа: Людовик XIV, сгибаясь под тяжестью своих грехов, мучимый политико-религиозными угрызениями совести и находясь под строгим надзором своего духовника и своей супруги-ханжи, старался якобы добиться отпущения грехов, прежде чем предстать перед судом Всевышнего, прибегал ко всем возможным средствам, чтобы «быть в ладу со своей совестью». Но эту гипотезу можно сразу отбросить: король уже тогда был хорошо подготовлен к переходу в мир иной.

Вот что Данжо записывает 26 августа: «Последние моменты жизни этого великого монарха показывают христианскую стойкость и героизм, с которыми он встретил приближение смерти, отлично сознавая, что она уже близка и неизбежна. С восьми часов вечера вчерашнего дня он совершал один за другим только выдающиеся набожные и героические поступки, и не так, как это делали древние римляне, желающие показать, что они не боятся смерти, но совершенно естественно и просто, как он обычно делал, говоря каждому то, что нужно было ему сказать, и так же точно и красноречиво, как он это делал всю свою жизнь, и даже казалось, что его красноречие стало еще великолепнее в последние моменты его жизни. Наконец, каким бы великим он ни был в течение всего славного своего семидесятидвухлетнего царствования, он проявил себя еще более великим в своей смерти. Он сохранил полную ясность ума и твердость характера до самого последнего момента жизни и, говоря с нежностью и добротой со всеми, с кем пожелал говорить, сумел сохранить свой авторитет и величие до последнего вздоха. Ручаюсь, что самые страстные проповедники не смогли бы красноречивее и трогательнее сказать то, что он сказал вчера, найти более достойные выражения, которые наиболее ярко выявили бы те черты, которые свойственны были ему как настоящему христианину, настоящему герою, королю-герою».

Понимая, что у него осталось совсем мало времени, король занялся с канцлером Вуазеном — в присутствии сидящей здесь же в спальне молчаливой, с бесстрастным выражением лица мадам де Ментенон — разбором секретных бумаг. Некоторые из них были тут же немедленно сожжены, а другие — поручены министру, которому были даны точные по этому поводу указания. Время от времени появлялся духовник, чтобы поговорить с королем о Боге; и Людовик XIV «с тех пор, как причастился, ежечасно говорил о Боге со своим духовником или с мадам де Ментенон»{26}.