Портрет-эссе

Портрет-эссе

Этот король, столь долго царствовавший и который, казалось, был полностью открыт для людей, оставил мало сведений о себе. Триста лет спустя все еще идут дебаты о силе его интеллекта. По-разному толкуются все его черты. Дискредитирующая легенда внесла свою лепту в восприятие его образа: Фенелон, пастор Жюрье и герцог Сен-Симон продолжают, безусловно, оказывать влияние на суждения потомков о Людовике XIV вплоть до сегодняшнего дня. Но к этому еще прибавляется тот наш порок, который изобличил Мишель Деон: нам всегда трудно признать настоящее величие{29}.

Впрочем, в Людовике XIV уживаются два человека. Людовик как частное лицо всегда стремился развивать дружеские отношения: он хочет любить и чувствовать себя любимым. Он любит красивых женщин, красивые лица. Можно себе представить, какой контраст был между тем временем, когда у него были молоденькие любовницы, и временем появления мадам де Ментенон: все они красивые, веселые и умеют вести приятную беседу. И тут еще он хочет любить и быть любимым. Он желает также, чтобы избранницы его романов обладали умом. «Частная жизнь короля… — это sanctum sanctorum (святая святых), куда нет доступа простым смертным», как его доброй, но неповоротливого ума невестке, Мадам Елизавете-Шарлотте. Король стоит во главе «святая святых» с одной из тщательно отобранных дам: мадам де Монтеспан, второй мадемуазель де Блуа, герцогиней Бургундской или маркизой де Ментенон. Избегая версальских толп и даже редких поездок в Марли, монарх обеспечивает себе личную жизнь «добропорядочного человека» и любителя душевных бесед. «Должен признать, — заявляет он как-то, — что я люблю общество умных людей»{87}. Людовик XIV как частное лицо в дружеском кругу способен быть веселым, ироничным и остроумным.

Король также умеет слушать неотстраненно, внимая тому, что говорит собеседник. В 1677 году, узнав, что молоденькая Мария-Луиза Орлеанская (его племянница) почувствовала недомогание от лекарства, которое ей дали монашки, Людовик XIV, принимая серьезный вид, сказал Месье: «А, эти кармелитки! Я знал, что они мошенницы, интригантки, несносные, сплетницы, лекарки, но я не знал, что они еще и отравительницы»{96}. Однажды Мадам Елизавета-Шарлотта, супруга Месье, рассказывала Людовику XIV как швейцарец-гвардеец короля запретил ей ночью гулять в Версальском парке (после тридцати лет службы он ничего не знает, кроме инструкции: «Я никогда не спрашивал, есть ли у короля жена, дети или брат, это меня не касается»{87}). «Этот диалог, пересказанный мной, очень рассмешил короля»{87}.

Радости и печали короля тоже, конечно, составляют неотъемлемую часть его личной жизни; поэтому они неправильно были истолкованы с самого начала царствования Людовика XIV и потом, впоследствии. Если в 1666 году король бежит из Тюильри в Сен-Жермен, то он хочет убежать от преследующего его всюду призрака дорогой покойной матери. Он очень радуется каждому вновь родившемуся ребенку в своей семье, и душа его разрывается от горя при каждой утрате. И только соединенные воедино врожденная стыдливость и государственные соображения удерживают короля от внешнего проявления своих чувств. Сурш это очень хорошо подтверждает своим рассказом о рождении герцога Бургундского (1682): «Радость короля была огромной, но так как монарх был чрезвычайно сдержанным, он ее полностью не выказал».

О нем как об общественном лице складывается впечатление, что он сурово поступает по отношению к своей семье — к Конде, к Конти и к другим дальним кузенам, — а как частное лицо он всегда очень снисходителен к своим близким. Его всегда огорчали слабости его брата, Месье; но никогда Людовик XIV ему не выказал ни малейшего презрения, хотя в глубине души он его испытывал по отношению к этому итальянскому пороку. В начале 1701 года Мадам считает, что она теперь будет в вечной немилости у короля (секретный отдел, ведающий перлюстрацией, обнаружил и доложил королю, какими непристойными словами она выражается, давая характеристику мадам де Ментенон в своих письмах, адресованных в Германию); но проходят три месяца, умирает брат короля, Месье, и король ее прощает. «Я ничего не знаю о ваших письмах, — сказал он Мадам, — я никогда ни одного из них не читал, все это плод воображения моего брата, Месье»{87}.

Как общественное лицо он ведет себя как повелитель, а как частное лицо умеет повиноваться (это подтверждает, между прочим, ту мысль, что он был настоящим солдатом, а не фигурантом в короне). Он следует предписаниям своих духовников — не очень-то во времена первых и слишком, когда духовником стал Летелье, — и всем предписаниям своих врачей. Как общественное лицо он кажется высокомерным, а в личной жизни он прилагал все усилия, чтобы приобщиться к христианской добродетели — смирению, и ему часто это удается. В своих инструкциях, предназначенных для Монсеньора, он пишет: «Если у людей нашего ранга есть законная гордость, то у них есть скромность и смирение, которые не менее похвальны»{63}. В своих беседах с «тайной королевой» король позволяет говорить ей такие слова: «Сир, то, что вы делаете, очень плохо, и вы совершенно не правы». И так как на следующий день мадам де Ментенон не собирается продолжить разговор («Дело сделано, Сир, не нужно больше об этом думать»), Людовик отвечает: «Не оправдывайте меня, мадам, я совершенно не прав»{66}. Возможно, маркиза, поверяя свои тайны, несколько приукрашивает пожилого супруга: «Разве я не права, когда говорю, что он обладает смирением? Он невысокого мнения о себе; он нисколько не считает себя незаменимым; он убежден, что кто-либо другой сделал бы так же хорошо, как он, и даже превзошел бы его во многих вещах; он не приписывает себе ни одного из чудес, которыми отмечено его правление; он смотрит на них как на проявление воли Провидения; он не испытывает столько гордости за год, сколько я за один день»{66}. Сильно ли преувеличила здесь мадам де Ментенон, приводя самое интересное свидетельство: в том возрасте, когда недостатки становятся ярче и усиливаются в течение длительного царствования — в то время как поверхностные личности утверждают, что абсолютная власть очень сильно портит, — Людовик старается изо всех сил приобщиться к христианским добродетелям и усовершенствовать себя, сделаться лучше. И действительно, король старается сделать себя лучше, но очевидно и то, что мы неправильно судим о гордости короля, которую он проявляет перед народом: это функциональная гордость в большей степени, чем гордость личностная.

От нас ускользает часть тайников его души: та часть, которая именуется нравственностью. Этот монарх, которого еще в 1660 году один венецианский посол назвал «необычайно набожным» и о котором говорили, что в конце своей жизни он носил под рубашкой францисканскую власяницу{87}, имел в течение двадцати двух лет незаконные любовные связи. Как он мог сочетать, не прибегая к особой казуистике, веру и распутство? «Ваше сердце никогда не будет спокойно отдано Господу, пока эта буйствующая любовь, которая вас от Него так долго отделяла, будет в нем царствовать», — написал ему Боссюэ в 1675 году{106}. Король считал, что его сердце принадлежит Богу, знал, что это «не всегда проходило спокойно». Разрываемый между двумя Любовями, он действительно не выбирал. Но этот враг протестантов всегда испытывал раскаяние и веровал. Мы не можем сказать, что он молился Господу, чтобы оправдаться перед ним, как это делали некоторые монархи; но мы знаем, что наподобие своих подданных монарх каждое утро повторял слова из молитвы «Отче наш»: «И остави нам долги наши». Кто мог бы провести четкую грань между личной жизнью короля и его жизнью официальной? Даже внешний вид Людовика XIV имеет две ипостаси. Его можно увидеть довольно близко в ночной рубашке, в халате, даже на туалетном стуле и представить себе его рост, который был, весьма вероятно, средним. А привычка хорошо держаться и забота о величественной осанке оказывали почти гипнотическое действие на его современников. Они его видели великим, даже высокого роста. Мадемуазель показала в своем «Портрете» короля гигантом (1658), послы Венеции считают его человеком «высокого роста» (1664), «замечательного телосложения» (1665), «очень высокого роста» (1680). Эбер, версальский кюре, даже пишет в 1710 году: «Он очень высокого роста и пропорционально сложен, в нем шесть футов или около, полнота его пропорциональна росту»{75}. Последнее замечание верно: Людовик начал полнеть с 80-х годов.

А тем не менее он ведет очень подвижный образ жизни. Как и его невестка, Мадам, он очень любит ходить пешком. «Прогулка, — записывает Прими Висконти, — сады, цветы представляют для него самое обычное развлечение»{75}. Он не меньше любит верховую езду (война еще больше развила этот вкус). Охоте с ружьем и соколиной охоте он предпочитает псовую охоту, как и его сын Монсеньор; псовая охота — по преимуществу охота королей. Но она, по меткому выражению одного венецианца, нужна «для развлечения и для поддержания наипростейшим способом в форме его тела, которое начинает полнеть»{75} (1683). Она никогда не отражается на рабочем расписании короля: Людовик XV и Людовик XVI не будут столь сдержанны в своих развлечениях.

Людовик XIV заботится о своей внешности. Свое тело он ставит как бы на службу своим королевским обязанностям. Его врачи не прописывают ему часто принимать ванны, но его тело ежедневно полностью протирается туалетной водой, а вот рубашки ему случается менять несколько раз в день{97}. Маркиз де Сен-Морис, который сопровождал короля в походах, рассказывает, «что он очень чистоплотен и долго и тщательно одевается; он подкручивает усы; он иногда около получаса напомаживает их перед зеркалом с помощью воска»{93}. На войне он довольствуется полотняной рубашкой и камзолом из дрогета;{93} дипломат Шпангейм также утверждает, что старый король в общем очень просто одевается{98}. Но до середины своего правления он умеет, при случае, одеться сверхпышно. В ноябре 1676 года Его Величество король был «в костюме, стоившим тысячу экю, в таком красивом, в таком богатом наряде, что все в этом заподозрили какой-то тайный умысел»{96}. 2 декабря 1684 года, после мессы и охоты с ружьем, король переоделся для приема в своих апартаментах, и весь двор мог лицезреть своего короля в роскошных одеждах, на которых сияли бриллианты «стоимостью в двенадцать миллионов»{26}. Это ему не помешало на следующий день выслушать со смирением строгую проповедь Бурдалу, прочитанную в рождественский пост.

Король много ест, из-за того, что его врачи не смогли его избавить от кишечных паразитов, а пьет очень мало (три стакана воды, подкрашенной на треть хорошим красным вином{75}). Он ненавидит табак{94}. В общем, за исключением любвеобильного темперамента, возможно, унаследованного от Беарнца, Людовик, кажется, подчиняет все свое тело суровой дисциплине.

Его современники единодушно восхищаются моральным духом короля, его умением владеть собой. А вокруг него кипят страсти. Его брат, Месье, не умеет сдерживаться. У великого Конде отвратительный характер. Герцог де Монтозье не умеет себя контролировать. О самом же короле говорят, что он за 54 года своего правления сильно разозлился только три раза: один раз на Кольбера, второй — на Лозена и в третий раз на маркиза де Лувуа. Когда он теряет свое обычное хладнокровие, свидетелям этого становится не по себе: настолько это для них необычно. Однажды, в 1675 году, он вдруг позволяет себе воскликнуть mezzo voce (вполголоса): «Боже, как я ненавижу тех, кто впадает в резонерство! Мне кажется, ничего нет глупее этого!»;{96} но немного спустя Людовик несколько раз ласково обращается к молодому герцогу, к которому косвенно была обращена предыдущая реплика, чтобы загладить свою вину. А через 28 лет после этого, раздраженный поведением Пфальцского курфюрста, доводит до его сведения, исподволь, разными официальными путями, следующее свое гневное высказывание: «Эти маленькие князьки, которые хотят играть роль великих монархов, сами расплачиваются вскоре за свои поступки»{97}. Обычно король Франции обладает хладнокровием, этой главной монаршей добродетелью. Принародно, рассказывает нам Прими Висконти, «он напускает на себя почти театральную серьезность»{86}, даже когда он слушает манерного или смешного собеседника; и всегда он держится «таким образом, что невозможно понять: выступает он в роли победителя или побежденного»{86}. Таким его видит этот венецианец во время Голландской войны; таким же он предстает в конце царствования, когда его постигают многие разочарования. Когда двор узнал в 1702 году о сдаче Ландау, форта, дорогого для сердца короля, «у всех на лицах была растерянность; один лишь король проявлял стоическую твердость»{97}. Осенью 1706 года, после неудачи при Рамийи и жестокого поражения при Турине, Мадам уверяет, что он «сохранял большую душевную твердость в своем горе». То же самое она наблюдала в нем в 1708 году после событий при Луценарде: «то же самое мужество и такое же ровное настроение».

Я хозяин над самим собой, как и над Вселенной:

Да, я хозяин и хочу им быть.

Это самообладание новоявленный Август, приспосабливаясь к веку «добропорядочности», во главе которого он, впрочем, стоит и который он определяет, превращает в восхитительную куртуазность, королевскую куртуазность. Говорят о «его обычной вежливости», которая на самом деле необычна, если принять во внимание его ранг. Он проявляет «максимум добропорядочности»{96}. Никто не умеет найти такие «верные слова, как он, когда нужно ответить на комплимент какого-нибудь посла»{97}. «Он очень точно отвечает и всегда так ласково говорит, никто от него никогда не слышал ничего обидного. И в истории не найти, — пишет Прими Висконти, — ни одного монарха, который был бы так же благовоспитан и добропорядочен и проявлял такое же благорасположение ко всем, как он»{75}.

И в полусекретной своей работе короля в течение долгих часов, которые он каждый день посвящает делам в совете, и во время своей личной работы с каким-нибудь министром, то есть «в связке», его министрам предоставляется возможность оценить его постоянную куртуазность, которая помогает работе и сближает монарха с его высокопоставленными слугами. В разговорах со своими художниками — от добряка Ленотра до горделивого Мансара — король, кажется, скорее подсказывает, чем приказывает, и мы знаем, как он колеблется, прежде чем принять окончательное решение, даже при том, что его вкус безупречен, даже при том, что его официальная «августейшая власть» воплощает в себе чувство прекрасного, врожденное и воспитанное в нем. Но эта куртуазность, эта рыцарская вежливость того вычурного века самодисциплинированности перерастает в нем из качества личной добродетели в качество государственной добродетели. Вежливость и такт Людовика сформировали у него «определенную манеру командовать, которая показывает сразу же другим державам, что они должны ему повиноваться и что он хозяин положения»:{30} об этом свидетельствует принцесса Дезюрсен, которая хорошо разбирается в вопросах большой политики.

Быть таким, как герои рыцарских романов, быть выше всякой мелочности — это те черты, которые входят в его понимание величия и славы. Когда ему сказали (в 1676 году), что он наконец избавился от опаснейшего вице-адмирала Рюйтера, он ответил: «Нельзя оставаться безучастным, когда умирает великий человек»{112}. А вот когда ему объявили о кончине Карла V Леопольда Лотарингского (1690), он читает панегирик своему противнику, «давая понять, что если сильные мира сего и способны соревноваться друг с другом, они все же не способны опуститься до мелочной зависти».

Величие и слава — они являются государственным идеалом, а не предметом личного тщеславия — порождают в Людовике XIV другие добродетели: воинское и гражданское мужество, чувство справедливости (он умеет командовать, наказывать, прощать, забывать), умение хранить тайну. Враги короля постоянно осуждают это последнее качество, называя его неприятным словом «скрытность». А ведь так очевидно, что большая политика предполагает секретность, и, кажется, нет надобности настаивать на этом пункте. Плюс к этому его знаменитое «я посмотрю», за которое некоторые его упрекают. Это «Я посмотрю», которое часто говорит король с тех пор, как умер кардинал{97}, помогает главе государства, каждое слово которого описывается всеми, не выносить скороспелые и поспешные вердикты и не давать необдуманных обещаний. Разве плохо, что в конце прослушивания семи кандидатов на пост органиста Его Величества (1693), Людовик XIV сказал: «Я посмотрю» и сделал выбор в конце недели, остановившись на Франсуа Куперене? А если бы король хотел показаться непогрешимым, он тотчас же выбрал бы кандидата наугад.

«Я посмотрю» — эти слова короля, которые так раздражали герцога Сен-Симона, естественно, подводят нас к вопросу: «Умен ли Людовик XIV?» Разве монарх со средним умом (Сен-Симон dixit (так сказал), Шпангейм dixit) написал бы, даже с помощью Кольбера, де Периньи и Пеллиссона, «Мемуары» для воспитания своего сына, Монсеньора? Только Марк Аврелий и Фридрих II Прусский сделали это лучше. Разве монарх со средним умом мог бы произнести столько трезвых, ясных, остроумных, лаконичных и всегда богатых содержанием речей, в которых нет и намека на авторитарность, на высокомерие, тщеславие и банальность? Разве монарх со средним умом мог бы так долго выносить упреки какого-нибудь Кольбера, резкость какого-нибудь Лувуа, фанфаронство какого-нибудь Виллара? Разве монарх со средним умом мог бы проявлять почти безукоризненный вкус в области литературы, архитектуры, живописи, скульптуры, музыки? Разве монарх со средним умом сумел бы создать и свой политический стиль, и свой художественный стиль и найти лучших министров, лучших поэтов, лучших администраторов, лучших художников? Кто мог бы дать свое имя целому веку, чтобы это не казалось перегибом и не выглядело смешным и комичным?

Но если изучения такого удивительного характера и такого великого наследия недостаточно, чтобы убедиться в том, что король был очень умен, воспользуемся не мнением герцога де Сен-Симона (талантливого, мстительного и несколько брюзгливого), а другими авторитетными аргументами. Мадам де Лафайетт, которая в Людовике видит «одного из самых великих королей, которые когда-либо были на земле, одного из самых порядочных людей королевства» и почти «самого совершенного» человека, упрекает его лишь в одном: в том, что он «слишком скупо использует тот великий ум, которым наделил его Господь»{49}. Аббат де Шуази, один из самых тонких умов своего времени, считает Людовика «необыкновенным, гениальным»{24}. Лейбниц, большой знаток в данной области, говорит об «очень большом уме» этого монарха, «одного из самых великих королей, которые когда-либо были»{87}.