Глава 3 1929 год. “Великий перелом”

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

Глава 3

1929 год. “Великий перелом”

Когда большевики пришли к власти, они сначала проявляли по отношению к своим врагам мягкость. <… > Если бы мы повторили и дальше эту ошибку, мы совершили бы преступление по отношению к рабочему классу, мы предали бы его интересы. И это вскоре стало совершенно ясно.

Иосиф Сталин

20 июня 1929 года к маленькой пристани под стеной Соловецкого кремля подошел пароход “Глеб Бокий”. Заключенные смотрели на прибытие с великим ожиданием. Вместо молчаливых, изнуренных арестантов, которые обычно сходили с “Глеба Бокия”, на берегу появилась группа здоровых, энергичных мужчин и одна женщина. Они разговаривали, жестикулировали. На сделанных в тот день фотографиях большинство мужчин одеты в военную форму: среди них было несколько видных чекистов, в том числе сам Глеб Бокий. Один из прибывших, выше остальных и с густыми усами, был одет проще: рабочая кепка, незатейливое пальто. Это был Максим Горький.

В числе заключенных, наблюдавших сцену в окно, был будущий академик Дмитрий Лихачев. Он описал и пассажирку: “…виден был пригорок, на котором долго стоял Горький с какой-то очень странной особой, которая была в кожаной куртке, кожаных галифе, заправленных в высокие сапоги, и в кожаной кепке. Это оказалась сноха Горького (жена его сына Максима). Одета она была, очевидно (по ее мнению), как заправская «чекистка»”. Группа села в монастырскую коляску “с бог знает откуда добытой лошадью” и отправилась осматривать остров[198].

Лихачев прекрасно понимал, что Горький – особый посетитель. В тот период своей жизни Горький был вернувшимся “блудным сыном” большевиков, которые превозносили его на все лады. Убежденный социалист, в прошлом близкий к Ленину, Горький тем не менее не одобрил большевистский переворот 1917 года. В последующих статьях и выступлениях он страстно осуждал переворот и “красный террор”, называл политику Ленина “авантюрной”, а послереволюционный Петроград – “трясиной”. В 1921 году он эмигрировал в Сорренто, откуда поначалу продолжал отправлять на родину гневные послания.

Со временем, однако, его настроение изменилось, и в 1928 году он решил вернуться. Причины его возвращения не вполне ясны. Солженицын довольно зло объясняет возвращение тем, что на Западе Горький “не обнаружил вокруг себя мировой славы, а затем – и денег”. Орландо Файджес пишет, что в эмиграции Горький был очень несчастен и не выносил общества других русских эмигрантов, большей частью настроенных куда более антикоммунистически, чем он сам[199]. Каковы бы ни были его мотивы, он приехал обратно с твердым намерением всеми силами помогать советскому режиму. Почти сразу же он предпринял целый ряд триумфальных поездок по Советскому Союзу и осознанно включил в маршрут Соловки. Его многолетний интерес к тюрьмам восходил к собственному беспризорному отрочеству.

О визите Горького на Соловки пишут многие мемуаристы, и все сходятся на том, что на острове были сделаны тщательные приготовления. Некоторые вспоминают, что на этот день был изменен лагерный режим, что мужьям позволили повидаться с женами: люди должны были выглядеть как можно более веселыми[200]. Лихачев пишет, что вдоль пути Горького в землю воткнули свежесрубленные елки, что многих заключенных вывели из кремля в лес, чтобы не создавать у него ощущение тесноты. Однако поведение Горького авторы воспоминаний оценивают по-разному. По словам Лихачева, писатель понял, что его дурачат. Посетив лазарет, где персоналу к его приезду выдали чистые халаты, он сказал: “Не люблю парадов” и вышел. Затем Лихачев рассказывает о посещении Горьким детской колонии. Пробыв там минут десять-пятнадцать, Горький потребовал, чтобы его оставили наедине с четырнадцатилетним мальчиком, вызвавшимся рассказать ему “всю правду”. Через сорок минут Горький вышел со слезами на глазах[201].

Однако Олег Волков, который тоже был на Соловках во время визита Горького, пишет, что писатель “глядел только в ту сторону, какую ему указывали”[202]. И хотя история о мальчике появляется не только у Лихачева (согласно одной из версий, он сразу же после отъезда Горького был расстрелян), некоторые мемуаристы утверждают, что к Горькому не дали подойти ни одному заключенному[203]. Есть сведения, что впоследствии все письма лагерников Горькому перехватывались администрацией и что по крайней мере один из их авторов был уничтожен[204]. В. Э. Канэп, бывший чекист, ставший заключенным, даже утверждал, что Горький посетил штрафной изолятор на Секирке, где сделал запись в контрольном журнале. Один из московских руководителей ОГПУ, сопровождавших Горького, написал там: “При посещении мною Секирной нашел надлежащий порядок”. Ниже, по словам Канэпа, Горький добавил: “Сказал бы – отлично”[205].

Хотя мы не можем установить в точности, что именно Горький сказал и сделал на острове, мы можем прочесть очерк, написанный им впоследствии. Горький хвалит в нем красоту соловецкой природы, описывает живописные монастырские здания и их живописных обитателей. Плывя к острову на пароходе, он даже разговорился с соловецким монахом. “А начальство как относится к вам?” – спросил Горький. “Начальство тут желает, чтобы все работали. Мы – работаем”, – ответил монах[206].

Горький с одобрением пишет об условиях жизни заключенных, явно желая внушить читателю, что советский трудовой лагерь – совсем не то же самое, что царская тюрьма. В комнатах женщин, пишет он, “по четыре и по шести кроватей, каждая прибрана «своим», – свои одеяла, подушки, на стенах фотографии, открытки, на подоконниках – цветы, впечатления «казенщины» – нет, на тюрьму все это ничем не похоже, но кажется, что в этих комнатах живут пассажирки с потонувшего корабля”.

На торфоразработках трудятся “здоровые ребята в холщовых рубахах и высоких сапогах”. Горький встречает и нескольких “политических”. “Это контрреволюционеры эмоционального типа, «монархисты», те, кого до революции именовали «черной сотней»”, – пишет он. Когда они говорят ему, что их арестовали несправедливо, он предполагает, что они лгут. В одном месте очерка видится намек на легендарную встречу с четырнадцатилетним мальчиком. Какой-то “молодой человек «мелкого калибра»” подал ему сложенный лист бумаги. Но другие заключенные закричали: “Это – шпион!”.

Но не только условия жизни делали Соловки в глазах Горького лагерем нового типа. Пассажиры и пассажирки “с потонувшего корабля” не просто довольны и здоровы – они играют главные роли в грандиозном эксперименте преобразования преступных и антиобщественных личностей в полезных членов советского общества. Горький подхватил идею Дзержинского о том, что лагеря должны быть не только средством наказания, но и “школами труда”, перековывающими правонарушителей в работников, в которых нуждается новая советская система. Конечная цель эксперимента, который “дал уже неоспоримые положительные результаты”, – “уничтожить тюрьмы для уголовных”. “Если б такой опыт, как эта колония, дерзнуло поставить у себя любое из «культурных» государств Европы, – пишет Горький в конце очерка, – и если б там он мог дать те результаты, которые мы получили, государство это било бы во все свои барабаны, трубило во все медные трубы о достижении своем в деле реорганизации психики преступника”. Мы же “по скромности нашей” не умеем писать о своих достижениях.

Позднее Горький якобы говорил по поводу очерка о Соловках: “Карандаш редактора не коснулся только моей подписи – все остальное совершенно противоположно тому, что я написал, и неузнаваемо”. Мы не знаем, почему он написал то, что написал, – по наивности, из расчетливого желания обмануть читателя, под давлением цензуры?[207] Какими бы мотивами Горький ни руководствовался, его очерк 1929 года сыграл важную роль в формировании общественного и официального взгляда на новую и гораздо более широкую систему лагерей, которая замышлялась в тот самый год. Ранняя большевистская пропаганда защищала революционное насилие как необходимое, но временное зло, как очищающее средство, применяемое в переходный период. Горький, с другой стороны, придал институционализированному насилию Соловков вид органической части нового порядка и тем самым способствовал примирению общества с растущей властью тоталитарного государства[208].

1929 год памятен не только публикацией очерка Горького. К этому времени революция достигла зрелости. Гражданская война окончилась почти десять лет назад. Ленина давно не было в живых. Были испробованы и отброшены экспериментальные экономические модели – военный коммунизм, НЭП. Подобно тому как концлагерь в ветхих зданиях на Соловках превратился в целую сеть северных лагерей, беспорядочный террор ранних советских лет уступил место более систематическому преследованию тех, кого объявляли противниками режима.

Кроме того, к 1929 году революция обрела совсем иного вождя. На протяжении 1920?х Сталин победил или уничтожил сначала противников большевистской власти, а затем и своих личных противников. С этой целью он, во-первых, стал играть главную роль в партийных кадровых решениях, во-вторых, начал широко использовать секретную информацию, собираемую для него “органами”, к которым он проявлял особый интерес. Он инициировал ряд партийных чисток, результатами которых вначале были только исключения из партии, и позаботился о том, чтобы провинности людей разбирали на проникнутых обвинительным духом, наэлектризованных общественных собраниях. В 1937–1938 годах эти чистки стали смертельными: за исключением из партии часто следовал приговор к лагерному сроку или “высшей мере”.

Сталин очень искусно одержал верх над своим главным соперником в борьбе за власть – Львом Троцким. Вначале он дискредитировал Троцкого, затем добился его высылки в Турцию, затем использовал его для установления прецедента. Когда Яков Блюмкин, агент ОГПУ и пламенный троцкист, посетил своего кумира в турецкой ссылке и вернулся с письмами Троцкого к его сторонникам в СССР, Сталин позаботился о том, чтобы Блюмкина схватили и приговорили к расстрелу. Тем самым он подчеркнул решимость государства использовать всю силу своих карательных органов не только против членов других социалистических партий и сторонников старого режима, но и против несогласных внутри самой партии большевиков[209].

Однако в 1929 году Сталин еще не был тем диктатором, каким он стал к концу следующего десятилетия. Правильнее было бы сказать, что в том году он привел в действие политику, которая впоследствии сделала его власть безраздельной и в то же время изменила советскую экономику и общество до неузнаваемости. Западные историки называли эту политику революцией сверху, сталинской революцией. Сам же Сталин назвал 1929?й годом великого перелома.

Сердцевиной сталинской революции была программа лихорадочно быстрой индустриализации. К тому времени большевистская власть так и не принесла большинству людей реального улучшения жизни. Наоборот – годы гражданской войны и экономических экспериментов привели к еще большему обнищанию. И теперь Сталин, возможно почувствовав растущее народное недовольство, поставил задачу коренным образом изменить условия жизни рядового человека.

С этой целью в 1929?м советское правительство утвердило первый пятилетний план, предусматривавший ежегодное увеличение промышленного производства на 20 процентов. Вновь появились продуктовые карточки. Семидневная неделя: пять рабочих дней, два выходных – была отменена. Люди стали работать по скользящему графику, поддерживая непрерывный цикл производства. На самых важных объектах продолжительность смены доходила до тридцати часов, некоторые рабочие трудились в среднем по 300 часов в месяц[210]. Дух эпохи, насаждаемый сверху и с энтузиазмом подхваченный внизу, был духом соревнования: директора заводов и работники аппарата, рабочие и служащие соперничали друг с другом, стремясь выполнить и перевыполнить план или по крайней мере дать новые предложения по скорейшему его выполнению. В то же время никому не разрешалось ставить под вопрос правильность плана. Это относилось и к высшему уровню – партийные деятели, сомневавшиеся в целесообразности столь стремительной индустриализации, недолго сохраняли посты, – и к низшему. Один человек вспоминал потом, как ребенком маршировал по комнате детского сада с флажком и скандировал:

Пять в четыре,

Пять в четыре,

Пять в четыре,

А не в пять!

Смысл этих слов – что пятилетку надо выполнить в четыре года – был мальчику совершенно неведом[211].

Как и все крупные советские начинания, массовая индустриализация создала новые категории преступников. В 1926 году был принят новый советский уголовный кодекс, куда, помимо прочего, вошла сильно расширенная статья о контрреволюционной деятельности – 58?я. Она содержала 14 пунктов, и ОГПУ стало использовать их все, в первую очередь для ареста инженеров[212]. Само собой, с лихорадочным темпом технических перемен справиться было трудно. Примитивные технологии, применяемые второпях, вели к ошибкам. На кого-то надо было свалить вину. Отсюда – аресты “вредителей” и “саботажников”, чьей коварной целью было замедлить рост советской экономики. Некоторые из ранних показательных процессов – Шахтинское дело в 1928 году, процесс Промпартии в 1930?м – были фактически судами над инженерами и представителями технической интеллигенции. То же самое можно сказать и о процессе 1933 года над сотрудниками фирмы “Метро-Виккерс”, привлекшем пристальное внимание за рубежом, поскольку подсудимыми были не только советские граждане, но и британцы. Все они обвинялись в саботаже и в шпионаже в пользу Великобритании[213].

Но были и другие источники пополнения массы заключенных. В 1929 году советский режим ускорил и процесс насильственной коллективизации крестьян. Это был колоссальный переворот, в некоторых отношениях более глубокий, чем октябрьский. За невероятно короткое время сельские партработники принудили миллионы крестьян отдать свои небольшие земельные наделы и вступить в колхозы. Нередко людей сгоняли с участков, которые возделывали их деды и прадеды. Этот переход безвозвратно подорвал советское сельское хозяйство и создал условия для ужасающего голода на Украине и на юге России в 1932–1934 годах, убившего от шести до семи миллионов человек[214]. Кроме того, коллективизация навсегда уничтожила присущее сельской России ощущение связи с прошлым.

Миллионы людей противились коллективизации, прятали зерно, отказывались сотрудничать с властями. Всех несогласных причисляли к кулакам. Это понятие, как и понятие “вредителя”, было крайне расплывчатым, под него можно было подвести чуть ли не кого угодно. Лишней коровы или лишней комнаты в избе было достаточно, чтобы по доносу завистливого соседа зачислить в кулаки явно бедного крестьянина. Чтобы сломить сопротивление “кулаков”, режим по существу взял на вооружение старую царскую практику административной ссылки. В деревни просто-напросто приезжали грузовики или повозки и забирали людей семьями. Некоторых “кулаков” расстреляли, некоторых судили и приговорили к лагерному сроку. Большинство, однако, было попросту выслано. В 1930–1933 годы более двух миллионов крестьян вывезли в Сибирь, Казахстан и другие малонаселенные районы Советского Союза, где они прожили всю оставшуюся жизнь на правах спецпереселенцев, которым было запрещено покидать новые места проживания. Еще 100 000 арестовали и отправили в лагеря[215].

Когда начался голод, которому способствовала засуха, последовали новые аресты. У крестьян, и особенно у “кулаков”, забирали все зерно, какое только можно было забрать. За малейшую кражу, пусть даже совершенную, чтобы накормить голодных детей, людей сажали в лагерь. Постановление от 7 августа 1932 года предусматривало для таких “расхитителей социалистической собственности” расстрел или длительный лагерный срок. Вскоре людей стали сажать “за колоски”; могли дать десять лет за несколько картофелин или яблок[216]. Этим объясняется тот факт, что крестьяне составляли подавляющее большинство советских заключенных в 1930?е годы и существенную их часть вплоть до смерти Сталина.

Воздействие этих массовых арестов на места лишения свободы было огромным. Их московские руководители примерно в то же время, когда новые законы вступили в силу, начали призывать к быстрой и радикальной ревизии всей системы. “Обычная” система мест заключения, по-прежнему находившаяся в ведении Наркомата внутренних дел (и по-прежнему гораздо более обширная, чем Соловецкие лагеря, относившиеся к ОГПУ), все предыдущее десятилетие оставалась переполненной и плохо организованной; госбюджет тратил на нее немалые деньги. В масштабах страны положение было таким тяжелым, что в какой-то момент власти попытались уменьшить количество заключенных, начав приговаривать большее число людей к “принудительным работам без лишения свободы”[217].

Однако по мере того как коллективизация и репрессии набирали силу, как миллионы “кулаков” изгонялись из родных домов, такие решения начали представляться политически несвоевременными. И вновь руководители страны пришли к выводу, что столь опасные преступники (враги великого сталинского переустройства деревни) требуют более жесткого содержания, и создать к этому средства должно было ОГПУ.

Зная, что система мест лишения свободы приходит в упадок так же быстро, как растет число заключенных, Политбюро ЦК ВКП(б) в 1928 году сформировало комиссию для решения проблемы. Внешне комиссия выглядела нейтральной: в нее входили как представители Наркомюста РСФСР, так и люди из ОГПУ. Возглавил комиссию нарком юстиции Янсон. Задачей комиссии, однако, было создать “систему концлагерей, организованных по типу лагерей ОГПУ”, и ее деятельность проходила в жестких рамках. Вопреки лирическим рассуждениям Горького о перевоспитании через труд все члены комиссии использовали чисто экономический язык. Все проявляли одинаковое беспокойство о “снижении расходов” и о “рационально поставленном использовании труда”[218].

Правда, протокол заседания комиссии от 15 мая 1929 года содержит ряд практических возражений против создания широкой лагерной системы: большие лагеря трудно будет организовать, нет дорог, ведущих в северные районы, и так далее. Нарком труда сказал, что неправильно наказывать мелких преступников так же, как рецидивистов. Нарком внутренних дел РСФСР Толмачев отметил, что нововведение вызовет критику за границей: белоэмигранты и буржуазная печать заявят, что “мы вместо хваленой пенитенциарной системы с исправительно-трудовым воздействием создали чекистский застенок”[219].

Однако его мысль состояла не в том, что система плоха, а в том, что она будет выглядеть плохой. Никто из присутствующих не возражал против лагерей “по типу Соловецкого” на том основании, что они жестоки и губительны. Никто не вспомнил о столь любимой Лениным альтернативной теории преступности, согласно которой преступления должны исчезнуть вместе с капитализмом. Разумеется, никто не говорил о перевоспитании заключенных, о “коренном изменении психики людей”, которое восхвалял Горький в очерке о Соловках и которое можно было бы использовать для создания положительного впечатления о первых лагерях. Вместо этого Генрих Ягода, представлявший ОГПУ в комиссии, очень четко изложил подлинные интересы режима:

Необходимо и возможно уже теперь вывести из мест заключения по РСФСР 10 000 чел., труд которых может быть правильно организован и использован. Вместе с тем мы получили сегодня сведения о переполнении мест лишения свободы также и в УССР. Совершенно очевидно, что политика советской власти и строительство новых тюрем несовместимы. На новые тюрьмы никто денег не даст. Другое дело – построение больших лагерей с рационально поставленным использованием труда в них. Мы имеем огромные затруднения в деле посылки рабочих на север. Сосредоточение там многих тысяч заключенных поможет нам продвинуть дело хозяйственной эксплуатации природных богатств севера. <…> Опыт Соловков показывает, как много можно сделать в этом направлении.

Далее Ягода сказал, что люди, отправленные на север, должны будут оставаться там навсегда: “Рядом мер, как административного, так и хозяйственного содействия освобожденным, мы можем побудить их оставаться на севере, тут же заселяя наши окраины”[220].

Сходная с царской моделью идея о том, что заключенные должны становиться поселенцами, была высказана неслучайно. Пока работала комиссия Янсона, другая комиссия начала исследовать пути борьбы с нехваткой рабочей силы на Дальнем Севере. Для решения проблемы выдвигались разные предложения, в частности заселять безлюдные места безработными и китайскими иммигрантами[221]. Обе комиссии пытались решить одну и ту же задачу, и этому трудно удивляться. Чтобы выполнить сталинский пятилетний план, Советскому Союзу требовались громадные количества угля, газа, нефти и древесины, источниками которых могли стать Сибирь, Казахстан и Крайний Север. Страна также нуждалась в золоте для покупки новой техники за границей, а геологи как раз недавно обнаружили золото в верховьях Колымы. Несмотря на холод, тяжелые условия жизни и труднодоступность, эти ресурсы необходимо было разрабатывать с огромной скоростью.

В обычном для того времени духе межведомственного соревнования Янсон вначале предложил, чтобы систему возглавил его наркомат. Он вызвался создать на севере европейской части РСФСР ряд лесных лагерей, чтобы увеличить экспорт древесины, которая была для страны главным источником иностранной валюты. Проект был “заморожен” – вероятно, не все хотели, чтобы во главе стояли Янсон и его юристы. И весной 1929 года, когда проект вновь стали рассматривать, комиссия Янсона пришла к несколько иным выводам. 13 апреля 1929 года она предложила создать новую, единую систему концлагерей, которая уничтожила бы различие между обычными местами лишения свободы и лагерями особого назначения. Что еще более важно, новая система должна была находиться в непосредственном ведении ОГПУ[222].

Быстрота, с которой ОГПУ брало систему мест заключения под свой контроль, поразительна. В декабре 1927 года в ведении спецотдела ОГПУ находилось 30 000 заключенных – около 10 процентов от общего числа, главным образом в Соловецких лагерях. В отделе работало не более 1000 сотрудников, и его бюджет едва превышал 0,05 процента государственных расходов. Для сравнения: в местах заключения, подчиненных НКВД, содержалось 150 000 человек, и расходы на них составляли 0,25 процента госбюджета. Однако между 1928 и 1930 годом положение изменилось на прямо противоположное. По мере того как другие ведомства постепенно отдавали ОГПУ своих заключенных, свои тюрьмы, свои лагеря, число заключенных в системе ОГПУ увеличилось с 30 000 до 300 000[223]. В 1931 году ОГПУ взяло под свой контроль и миллионы спецпереселенцев (главным образом “кулаков”), которые фактически были обречены на принудительный труд, поскольку им под страхом смерти или ареста было запрещено покидать назначенные места проживания и рабочие места[224]. К середине 1930?х ОГПУ уже контролировало всю огромную трудовую армию советских заключенных.

Чтобы справиться с новыми задачами, ОГПУ реорганизовало свой спецотдел, ведавший лагерями, и преобразовало его в Главное управление лагерями – ГУЛАГ. Позднее эта аббревиатура стала обозначением всей системы[225].

С тех самых пор как система советских концлагерей приобрела широкий размах, заключенные и исследователи много думали и спорили о побудительных мотивах к ее созданию. Возникла ли она спонтанно – как побочный результат коллективизации, индустриализации и других процессов, происходивших в стране? Или Сталин тщательно спроектировал рост ГУЛАГа, заранее планируя арест миллионов людей?

В прошлом некоторые специалисты утверждали, что за созданием лагерей не стояло никакого грандиозного плана. Историк Джеймс Харрис писал, что движение за строительство новых лагерей в районе Урала возглавляли не московские чиновники, а местные руководители. Перед лицом непосильных требований пятилетнего плана с одной стороны и острой нехватки рабочих рук – с другой уральские власти ускорили и ужесточили коллективизацию. Всякий “кулак”, согнанный со своей земли, становился очередным подневольным работником[226]. Другой историк (Майкл Джейкобсон), рассуждая в сходном ключе, пишет, что источники грандиозной советской лагерной системы были “банальными”: “Чиновники преследовали недостижимые цели, стремясь к самоокупаемости мест заключения и в то же время желая перевоспитывать заключенных. Руководители изыскивали рабочую силу и деньги, расширяли свои бюрократические владения, ставили нереальные задачи. Начальники лагерей и надзиратели послушно исполняли правила и распоряжения. Теоретики подводили базу. В результате решения постоянно менялись на противоположные, исправлялись или отменялись”[227].

Если ГУЛАГ и вправду создавался наобум и вслепую, этому трудно удивляться. Вообще в начале 1930?х годов советское руководство в целом и Сталин в частности постоянно меняли курс, принимали решения и затем отменяли их, делали публичные заявления, сознательно направленные на то, чтобы скрыть реальное положение вещей. Изучая историю тех лет, нелегко обнаружить четкий широкомасштабный дьявольский план, разработанный Сталиным или кем-либо другим[228]. Например, начав коллективизацию, Сталин в марте 1930 года словно бы опомнился и осадил чересчур ретивых сельских руководителей, обвинив их в “головокружении от успехов”. Что бы он ни имел под этим в виду, его заявление не оказало большого воздействия на ход событий и раскулачивание продолжалось еще не один год.

Деятели из ОГПУ, планировавшие расширение ГУЛАГа, поначалу, кажется, тоже не имели ясного представления о своих конечных целях. Комиссия Янсона принимала решения, потом давала задний ход. Политика ОГПУ как такового представляется противоречивой. Например, на протяжении 1930?х годов ОГПУ часто объявляло амнистии с целью разгрузить тюрьмы и лагеря. Однако за амнистией неизменно следовала новая волна репрессий и лагерного строительства, словно Сталин и его подручные сами не знали, хотят ли они роста системы, или словно разные люди в разное время давали противоположные указания.

Сходным образом лагерная система претерпевала циклические изменения, становясь то более, то менее репрессивной. В ней и после 1929 года, когда лагеря были устойчиво поставлены на путь экономической эффективности, сохранялись некоторые аномалии. Например, даже в 1937 году многих политзаключенных все еще держали в тюрьмах, где работать было воспрещено, что вступало в явное противоречие с общей установкой на эффективность[229]. Далеко не все бюрократические изменения кажутся осмысленными. Хотя в 1930?е годы формальному разграничению между лагерями ОГПУ и НКВД пришел конец, сохранилось остаточное разграничение между лагерями, предназначенными для более опасных и политических преступников, и колониями для мелких преступников с более короткими сроками. На практике, однако, организация работы, питания и повседневной жизни в лагерях и колониях была почти одинакова.

И все же теперь все большее число историков приходит к единому мнению о том, что у Сталина был если не тщательно разработанный план, то по крайней мере твердая вера в колоссальные преимущества подневольного труда, которую он сохранял до конца жизни. Почему?

Некоторые, как, например, Иван Чухин, бывший сотрудник НКВД, а ныне историк лагерной системы раннего периода, считают, что Сталин затеял сверхамбициозные стройки силами ГУЛАГа для того, чтобы поднять свой личный авторитет. В то время он только утверждался на посту руководителя страны после долгой и жестокой борьбы за власть. Возможно, он полагал, что индустриальные достижения, добиться которых можно было за счет принудительного труда заключенных, помогут ему упрочить свое положение[230].

Не исключено, кроме того, что его вдохновлял исторический пример. Ряд историков, в том числе Роберт Такер, убедительно продемонстрировали огромный интерес Сталина к Петру Великому, тоже широко использовавшему в грандиозных стройках подневольный труд. В речи на пленуме ЦК, произнесенной в 1928 году – как раз перед началом индустриализации, Сталин с уважением сказал:

Когда Петр Великий, имея дело с более развитыми странами на Западе, лихорадочно строил заводы и фабрики для снабжения армии и усиления обороны страны, то это была своеобразная попытка выскочить из рамок отсталости[231].

Курсив здесь мой. Он подчеркивает связь между сталинским “великим переломом” и политикой его предшественника в XVIII веке. В российской исторической традиции Петр фигурирует как великий и в то же время жестокий властитель, и противоречия здесь не усматривается. В конце концов, никто не помнит, скольким крепостным стоило жизни строительство Санкт-Петербурга, но красота города восхищает всех. Сталин вполне мог руководствоваться его примером.

Возможно, однако, интерес Сталина к концлагерям и вовсе не имел рационального источника; возможно, его навязчивая страсть к грандиозным строительным проектам, осуществляемым армиями подневольных тружеников, проистекает из особой формы мегаломании, которой он был подвержен. Муссолини однажды назвал Ленина художником, чьим материалом являются люди, как у других – мрамор или металл[232]. Не исключено, что это определение еще лучше подходит к Сталину, которого радовал вид большого количества людей, марширующих или танцующих с идеальной синхронностью[233]. Он очень любил балет, гимнастические выступления под музыку и гимнастические парады с пирамидами из безымянных человеческих фигур в неестественных позах[234]. Как и Гитлера, Сталина завораживало кино, особенно голливудские мюзиклы с их массовым слаженным пением и танцами. Несколько другое, но похожее удовольствие, возможно, доставляли ему громадные массы заключенных, прокладывающих каналы и строящих железные дороги по его приказу.

В чем бы ни заключались причины – в политике, в истории или в психологии, очевидно, что с первых же дней ГУЛАГа Сталин испытывал к лагерям глубокий личный интерес и что он оказал огромное влияние на их развитие. В частности, ключевое решение – передать все советские лагеря и тюрьмы из ведения обычной правоохранительной системы в руки ОГПУ – почти наверняка было принято по указанию Сталина. Он и до 1929 года уделял ОГПУ большое личное внимание: проявлял интерес к карьерам ведущих чекистов, заботился о строительстве комфортабельных домов для них и их семей[235]. Напротив, с тюремной администрацией НКВД у Сталина были счеты: ее начальники в свое время поддерживали в жестокой внутрипартийной борьбе противников Сталина[236].

Всем членам комиссии Янсона эти нюансы наверняка были хорошо известны, и этого, возможно, было достаточно, чтобы склонить их к передаче мест заключения в ведение ОГПУ. Но Сталин и напрямую вмешался в деятельность комиссии. На каком-то этапе запутанных дискуссий ряд руководителей заявили о своем несогласии с передачей чекистам всех заключенных НКВД, осужденных на срок три года и выше. Это взбесило Сталина. В письме Вячеславу Молотову, написанном в 1930 году, он назвал этот план “происками прогнившего насквозь Толмачева” (наркома внутренних дел РСФСР). Он дал Политбюро указание исполнять первоначальное решение и ликвидировал республиканские наркоматы внутренних дел[237]. Решение Сталина переподчинить лагеря ОГПУ предопределило их будущий характер. Оно вывело их из-под обычного юридического надзора и отдало в цепкие руки руководства тайной полиции, которое было порождением таинственного, противоправного мира ВЧК.

Возможно также (хотя прямых доказательств этому нет), что от Сталина исходило и постоянно выражавшееся намерение построить “лагеря по типу Соловецкого”. Как я уже писала, Соловецкие лагеря никогда не были прибыльными – ни в 1929?м, ни в другие годы. С июня 1928 по июль 1929 года СЛОН имел дефицит по смете в 1,6 млн рублей, который пришлось покрыть из государственной казны[238]. Хотя и могло возникнуть впечатление, что СЛОН действует более успешно, чем другие местные предприятия, всякому, кто разбирался в экономике, было понятно, что причина этого – неравные условия. К примеру, лесозаготовительные лагеря, использовавшие труд заключенных, могли казаться более производительными, чем обычные предприятия такого же типа, хотя бы просто потому, что крестьяне, занятые на обычных предприятиях, работали только зимой, когда были свободны от сельскохозяйственного труда[239].

И тем не менее Соловецкие лагеря считались прибыльными – по крайней мере, таковыми их считал Сталин. Он, кроме того, был убежден, что прибыльными их сделало не что иное, как “рациональный” метод Френкеля – распределение еды в зависимости от выработки и ликвидация излишних льгот. О том, что система Френкеля получила одобрение на высшем уровне, говорят факты: во-первых, система была очень быстро растиражирована по всей стране, во-вторых, Френкелю поручили руководить строительством Беломорканала – первым крупным проектом сталинского ГУЛАГа, что было знаком чрезвычайно большого доверия к бывшему заключенному[240]. Позднее, как мы увидим, вмешательство на самом высоком уровне спасло его от ареста и возможной казни.

Об интересе Сталина к принудительному труду свидетельствует и его постоянное внимание к внутренним деталям лагерного хозяйства. До конца жизни он требовал регулярно сообщать ему о производительности труда в лагерях, что зачастую делалось посредством специфической статистики: сколько угля или нефти добыто, сколько заключенных используется, сколько наград получило лагерное начальство[241]. Особенно интересовали его золотые прииски “Дальстроя” – лагерного комплекса на северо-востоке страны, в районе Колымы. Он требовал регулярно и точно информировать его о геологических особенностях района, о количестве и качестве добытого золота. Чтобы обеспечивать исполнение своих указаний в дальних лагерях, он посылал туда инспекционные группы и часто вызывал начальников лагерей в Москву[242].

Заинтересовавшись каким-либо проектом, он мог уделить ему и еще более пристальное внимание. В частности, его воображением владели каналы, и порой могло показаться, что он хочет прокладывать их всегда и везде. Ягоде однажды пришлось письменно высказать вежливые возражения против нереалистичного желания вождя прорыть канал в центре Москвы с использованием труда заключенных[243]. Увеличивая свой контроль над органами власти, Сталин требовал повышенного внимания к лагерям и от всего руководства страны. В 1940 году Политбюро уже чуть ли не каждую неделю обсуждало тот или иной гулаговский проект[244].

При этом интерес Сталина не был отвлеченным. Он впрямую интересовался конкретными людьми, вовлеченными в лагерный труд: кто арестован, где получил приговор, какова его конечная судьба. Он лично читал ходатайства об освобождении, посылавшиеся ему арестованными или их женами, и часто накладывал краткую резолюцию[245]. Позднее он регулярно запрашивал информацию об интересовавших его заключенных или категориях заключенных, например о западноукраинских националистах[246].

Есть также свидетельства о том, что внимание Сталина к тем или иным заключенным не всегда носило чисто политический характер и не всегда касалось его личных врагов. Еще в 1931 году, до полной консолидации своей власти, Сталин провел через Политбюро резолюцию, позволявшую ему оказывать огромное влияние на аресты определенных категорий технических специалистов[247]. И вполне закономерно, что данные об арестах инженеров и ученых уже на этом раннем этапе говорят о некоем высшем планировании. Вряд ли случайно, что в самую первую группу заключенных, отправленную в новые лагеря на Колыму, входили семь видных специалистов по горному делу, два специалиста по организации труда и один опытный инженер-гидравлик[248]. Не случайно, видимо, и то, что накануне запланированной экспедиции, задачей которой было построить лагерь в нефтеносном районе Коми-Зырянской автономной области, ОГПУ арестовало одного из крупнейших советских геологов (мы к этому еще вернемся)[249]. Такие совпадения не могут быть результатом планирования на уровне местного партийного начальства, реагировавшего на требования дня.

И наконец, имеются косвенные, но тем не менее интересные данные, говорящие о том, что массовые аресты конца 1930?х – 1940?х годов, возможно, в определенной степени объясняются стремлением Сталина использовать рабский труд, а не только, как всегда предполагало большинство, его желанием наказать реальных, воображаемых или потенциальных врагов. Авторы наиболее авторитетного к настоящему времени российского справочника по лагерям пишут, что “существовала положительная обратная связь между результативностью производственной деятельности лагерей и численностью направляемых в лагеря осужденных”. Неслучайно, утверждают они, быстрый рост лагерной системы и увеличение потребности в рабочей силе совпадают по времени с резким ужесточением наказаний за мелкие правонарушения[250].

О том же свидетельствуют и некоторые разрозненные архивные документы. Например, 17 марта 1934 года Ягода потребовал от своих подчиненных на Украине предоставить к 1 апреля “не менее 15–20 тысяч трудоспособных заключенных”: они срочно были нужны для окончания канала Москва – Волга. Откуда взять эти 15–20 тысяч человек, Ягода точно не объяснил. Были ли они срочно арестованы во исполнение его требования? Или – как считает историк Терри Мартин – Ягода просто стремился обеспечить ровный и регулярный приток рабочей силы в свою лагерную систему? Этой цели, надо сказать, он так никогда и не добился.

Если аресты были нужны для того, чтобы наполнить лагеря, то задача эта решалась с почти смехотворной неэффективностью. Мартин и другие исследователи указывали, что каждая волна массовых арестов, похоже, заставала начальников лагерей врасплох и им очень трудно было даже создавать видимость экономической эффективности. Что касается выбора “человеческого материала”, то он представляется нерациональным: наряду с молодыми здоровыми мужчинами, способными к тяжелому труду в северных лагерях, арестовывали множество женщин, детей, стариков[251]. Явная алогичность массовых арестов не свидетельствует в пользу предположения о тщательно спроектированной системе рабского труда – скорее, подтверждает, что главной целью арестов все же были репрессии против тех, кого Сталин считал своими врагами, а наполнение лагерей имело второстепенное значение.

Впрочем, эти два объяснения роста лагерей не исключают друг друга. Сталин вполне мог иметь в виду и то и другое сразу – и расправу с врагами, и приумножение числа рабов. Возможно, им одновременно двигали его собственная паранойя и потребность местных руководителей в рабочей силе. Возможно, о случившемся лучше сказать попросту: Сталин предложил своей тайной полиции “соловецкую модель” концлагерей, Сталин очертил круг жертв – и его подчиненные рьяно взялись за дело.