Дом свиданий

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

Дом свиданий

Однако главным источником радостных или мучительных переживаний заключенных были не письма и не посылки, а свидания с родными – с женой, с мужем, с матерью. Право на свидания имели лишь те, кто выполнял трудовую норму и все требования лагерного режима. Официальные документы прямо называли свидание высшей формой поощрения за “примерное поведение и хорошую, добросовестную и ударную работу”[882]. Возможность встречи с близким человеком была чрезвычайно мощным стимулом для хорошего поведения.

Разумеется, родственники решались приехать не ко всем. Для того чтобы поддерживать связь с арестованным “врагом народа”, от них требовалось немалое душевное мужество. А поездка на Колыму, в Воркуту, в Норильск или в Казахстан, пусть даже на правах свободного гражданина, требовала и физической стойкости. Надо было долго ехать на поезде в дальние, дикие места, а затем идти пешком или трястись в кузове грузовика до лагпункта. После этого часто приходилось ждать несколько дней или даже недель, упрашивая глумливых лагерных начальников разрешить свидание с заключенным – свидание, в котором вполне могли отказать без объяснения причин. Затем – долгий путь обратно тем же маршрутом.

Помимо физических тягот – страшное душевное напряжение. Родственники заключенных, пишет Герлинг-Грудзинский, “чувствовали, сколь безгранично страдание их близких, и в то же время не могли ни понять его до конца, ни облегчить: годы разлуки выжгли в них значительную часть чувств, некогда испытываемых к родному человеку <…> лагерь, хотя далекий и непроницаемо огражденный от пришельцев извне, отбрасывал и на них свою зловещую тень. Они не были заключенными, не были «врагами народа», но были родственниками «врагов народа»”[883].

Смятение испытывали не только взрослые, но и дети. Двухлетний сын одного заключенного, когда ему сказали: “Пойди поцелуй папу”, бросился к охраннику и обнял его за шею[884]. Дочь конструктора ракет Сергея Королева вспоминала, как ее привезли к отцу, работавшему в “шарашке”. Перед свиданием ей говорили, что он прилетел из командировки на самолете. “Как же ты сумел сесть, тут такой маленький дворик?” – спросила она[885].

В тюрьмах и в некоторых лагерях свидания непременно были короткими. Обычно на них присутствовал надзиратель, что тоже создавало колоссальное напряжение. “И так хочется сказать, очень многое сказать, обо всем, что прошел за этот год, – вспоминал В. Ясный о своем единственном свидании с матерью. – И ничего не могу сказать. Почему-то растерянность, не находится слов. А если вдруг и начинаешь что-то рассказывать, тут же бдительный страж прерывает тебя: «Не положено!»”[886]

Еще более трагична история, рассказанная Быстролетовым. В 1941 году ему предоставили несколько свиданий с женой в присутствии надзирателя. Жена была больна туберкулезом и приехала из Москвы проститься перед смертью. Прощаясь, жена обняла его за шею, надзиратель стал отрывать ее руки, говоря, что свидание окончено. Она упала, из горла у нее хлынула кровь. Не помня себя, Быстролетов бросился на надзирателя и избил его в кровь. От суда и сурового наказания его спасла война, начавшаяся именно в этот день. В переполохе на его проступок махнули рукой. Жену он больше не видел[887].

Надзиратели, однако, присутствовали не на всех свиданиях. В крупных лагерях заключенным иногда разрешали “личные свидания”, длившиеся несколько дней. С 1940?х годов такие встречи обычно происходили в специальных “домах свиданий” на краю лагеря. Один такой дом описывает Герлинг-Грудзинский:

Если глядеть на дом свиданий с дороги, которая вела из вольного поселка к лагерю, он производил приятное впечатление. Он был выстроен из неошкуренных сосновых досок, щели между которыми были заткнуты паклей, покрыт хорошей жестью <…> К двери, которая находилась по ту сторону зоны и была доступна только для вольных, вело крепкое деревянное крылечко, на окнах висели ситцевые занавески, а на подоконниках стояли длинные ящики с цветами. В каждой комнатке было две чисто застеленные кровати, большой стол, две лавки, железная печурка и лампочка с абажуром. Чего еще мог желать зэк, годами живший в грязном бараке, на общих нарах, если не этого образца мелкобуржуазного благополучия, и у кого из нас мечты о жизни на воле приобретали форму не по этому подобию?[888]

Увы, эти “мечты о воле” часто сменялись горечью. Свидания далеко не всегда были радостными. Случалось, заключенный, предчувствуя, что живым ему из лагеря не выйти, встречал родственников просьбой больше не приезжать. “ Ты этот адрес забудь. Мне важнее, чтобы у тебя все было в порядке”, – сказала одна заключенная брату, с которым разговаривала двадцать минут на двадцатиградусном морозе[889]. Мужчины, к которым после долгой разлуки приезжали жены, испытывали, пишет Герлинг-Грудзинский, беспокойство особого рода:

Годы тяжкого труда и голода подорвали в них мужскую силу, и теперь, перед сближением с почти чужой женщиной, они, наряду с робким возбуждением, испытывали бессильное отчаяние и гнев. Несколько раз мне довелось слышать мужскую похвальбу после свиданий, но обычно это была стыдливая тема, и окружающие относились к ней с молчаливым уважением[890].

Жены, приезжавшие с воли, рассказывали мужьям о своих тяготах, которых тоже хватало. Многим из-за ареста мужа трудно было найти работу, их не принимали в учебные заведения; иной раз женщинам приходилось скрывать замужество от подозрительных соседей. Некоторые приезжали сообщить о своем решении развестись. В романе “В круге первом” Солженицын с поразительным сочувствием приводит один такой разговор, основанный на его подлинном разговоре с женой Натальей. В книге Надя, жена заключенного Нержина, может из-за своего замужества потерять и работу, и место в общежитии, и возможность защитить диссертацию. Развод – единственный шанс, дающий “путь в жизни”.

Надя сразу потупилась, обвисла головой.

– Я хотела тебе сказать… Только ты не принимай этого к сердцу – nicht wahr! – ты когда-то настаивал, чтобы мы… развелись… – совсем тихо закончила она. <…>

Да, когда-то он настаивал… А сейчас дрогнул. И только тут заметил, что обручального кольца, с которым она никогда не расставалась, на ее пальце нет.

– Да, конечно, – очень решительно подтвердил он. <…>

– Так вот… ты не будешь против… если… придется… это сделать?.. – Она подняла голову. Ее глаза расширились. Серая игольчатая радуга ее глаз светилась просьбой о прощении и понимании. – Это – псевдо, – одним дыханием, без голоса добавила она[891].

Свидание и по другим причинам могло быть хуже, чем его отсутствие. Израиль Мазус, который был в лагерях в 1950?е годы, рассказывает историю заключенного, к которому приехала на свидание жена. Он сообщил о предстоящей встрече другим, о чем потом пожалел. Пока он проходил все обычные в таких случаях процедуры – мылся в бане, брился у парикмахера, получал в каптерке приличную одежду, – ему беспрестанно подмигивали, тыкали его в бок, намекали на скрипучую кровать в комнате свиданий[892]. Но надзиратель не захотел оставить его с женой вдвоем. Какое уж тут “окошко на волю”.

Соприкосновения с внешним миром всегда были чем-то осложнены – ожиданием, желанием, тревогой. Снова процитирую Герлинга-Грудзинского:

Неизвестно, что тут было главной причиной: то ли воплощенная на три дня свобода не выдерживала сравнения со своим сублимированным образом, то ли она продолжалась слишком недолго, то ли, наконец, исчезнув, как недосмотренный сон, она оставляла после себя пустоту, в которой вновь нечего было ждать, – во всяком случае, зэки после свиданий были мрачны, раздражительны и молчаливы. Не говорю уж о тех случаях, когда свидание принимало трагический оборот и превращалось в краткое оформление развода. Плотник из 48?й бригады Крестинский дважды пытался повеситься в бараке после свидания, во время которого жена потребовала у него развода и согласия на то, чтоб отдать детей в детдом.

Герлинг-Грудзинский, которому как иностранцу некого было ждать, тем не менее понимал значение дома свиданий яснее, чем многие советские авторы: “Глядя на зэков после свиданий, я иногда приходил к выводу, что насколько надежда часто может быть единственным содержанием жизни, настолько же ее исполнение иногда становится едва выносимой мукой”[893].