Глава 22 Зенит лагерно-производственного комплекса

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

Глава 22

Зенит лагерно-производственного комплекса

Мы в семнадцать – учились любить,

В двадцать лет – умирать научились,

Знать, что если позволено жить, –

То еще ничего не случилось.

В двадцать пять – научились менять

Жизнь на воблу, дрова и картофель

<…>

Что ж осталось узнать к сорока? –

Мы так много страниц пропускали.

Разве только, что жизнь коротка. –

Так ведь это и в двадцать мы знали.

Михаил Фроловский.

Наше поколение[1641]

…А между тем на нашу страну, на всю Восточную Европу, а в первую очередь на наши каторжные места, надвигался сорок девятый год – родной брат тридцать седьмого.

Евгения Гинзбург.

Крутой маршрут

Конец войны принес военные парады, долгожданные встречи, слезы радости – и массовую убежденность в том, что жизнь должна стать и обязательно станет легче. Миллионы мужчин и женщин перенесли ради победы в войне страшные лишения. Теперь они надеялись на облегчение. В сельской местности шла молва об отмене колхозов. В городах люди открыто жаловались на высокие цены на продовольствие и карточную систему. Кроме того, война показала миллионам советских людей, как военнослужащим, так и гражданским лицам, угнанным немцами на принудительные работы, относительно благополучную западную жизнь, и теперь советским властям было труднее лгать, что рабочему на Западе живется куда хуже, чем в СССР[1642].

Даже многие руководители страны теперь чувствовали, что настало время переориентировать производство с вооружений на потребительские товары, в которых люди отчаянно нуждались. В частном телефонном разговоре, записанном и сохраненном для потомства советскими “органами”, один советский генерал говорил другому, что все вокруг открыто выражают недовольство жизнью, что люди ведут об этом речь в поездах и других общественных местах[1643]. Сталин наверняка знает об этом, рассуждал генерал, и скоро примет необходимые меры.

Весна 1945 года была временем больших надежд и для заключенных. В январе объявили очередную амнистию для беременных женщин и женщин, имеющих при себе детей дошкольного возраста. Ограничения военного времени были несколько смягчены, и заключенным вновь разрешили получать вещевые и продовольственные посылки. Большая часть перемен была продиктована отнюдь не состраданием. Амнистия для женщин, не касавшаяся, само собой, осужденных за “контрреволюционные преступления”, была прежде всего обусловлена катастрофическим ростом числа сирот и беспризорных детей, из-за которого по всей стране распространилось хулиганство и детская преступность. Власти неохотно признали, что матери могут помочь решить эту проблему. Снятие ограничений на посылки тоже не было актом добросердечия: это была попытка уменьшить последствия голода первых послевоенных лет. ГУЛАГ не мог кормить заключенных своими силами и решил привлечь на помощь их семьи. Директива из центра строго указывала начальникам лагерей, что “вещевые и продовольственные посылки и передачи являются серьезнейшим дополнительным источником в деле обеспечения заключенных вещевым имуществом и питанием”[1644]. Для многих эти изменения были источником надежды, предвестьем новой, более человечной эпохи.

Надежды не сбылись. Не прошло и года после победы, как началась холодная война. Американские атомные бомбардировки Хиросимы и Нагасаки привели советское руководство к мысли, что экономика страны должна в первую очередь решать военные задачи, что надо развивать тяжелую индустрию, а не заниматься выпуском холодильников и детской обуви. Несмотря на военную разруху, советские планировщики всячески старались сэкономить на людских потребностях, строить как можно быстрее – и как можно шире использовать принудительный труд[1645].

Появление новой угрозы сыграло Сталину на руку: оно стало предлогом для того, чтобы вновь ужесточить контроль над собственным народом, подвергшимся “разлагающему” влиянию внешнего мира. Он приказал нанести сокрушительный удар всяческим разговорам о демократии – нанести еще до того, как эти разговоры успели распространиться[1646]. Он, кроме того, усилил и реорганизовал НКВД, разделив его в марте 1946 года на два ведомства. Министерство внутренних дел (МВД) контролировало ГУЛАГ и спецпоселки, фактически это было министерство принудительного труда. Второе, более высокопоставленное ведомство – МГБ, позднее переименованное в КГБ, – занималось разведкой и контрразведкой, охраной границ, а впоследствии и надзором за противниками режима[1647].

И наконец, вместо того чтобы ослабить репрессии после войны, советское руководство начало новую кампанию арестов. Опять пострадала армия, другими мишенями стали “избранные” нацменьшинства, в том числе советские евреи. В разных городах разоблачались “антисоветские” нелегальные молодежные организации[1648]. В 1947?м был издан указ о запрещении браков между гражданами СССР и иностранцами. Фактически запрещалась любая связь с иностранными гражданами. Карались советские ученые за передачу научных сведений зарубежным коллегам. В 1948?м вышел указ о выселении колхозников, не вырабатывающих обязательного минимума трудодней. За этот год в отдаленные края на спецпоселение было без суда и следствия выслано более 23 000 колхозников[1649].

Сохранились рассказы о некоторых менее обычных арестах конца 1940?х годов. Согласно недавно рассекреченным разведданным, полученным от немецкого военнопленного, в ГУЛАГе, возможно, находились тогда два американских летчика. В 1954 году немец, побывавший в советских лагерях, рассказал американцам, что в 1949 году встретил в лагере для военнопленных близ Ухты в Республике Коми двух летчиков ВВС США. Их самолет потерпел аварию в районе Харькова. Их обвинили в шпионаже и, если верить словам немца, определили в каторжную бригаду. Одного из них в лагере якобы убил уголовник, другого впоследствии увезли – предположительно в Москву[1650].

Вокруг Коми АССР циркулируют и другие слухи, более смутные и дразнящие исследователя. Согласно местной легенде, в 1940?е годы в лагпункте Седь-Вож (тоже близ Ухты) содержалась группа англичан или, по крайней мере, англоязычных. По словам местного историка, эти англичане были разведчиками, сброшенными на парашютах в Германии в конце войны. Красноармейцы захватили их, допросили и доставили в ГУЛАГ под большим секретом, потому что Великобритания и СССР были тогда союзниками. Свидетельств об их присутствии очень мало: местное неофициальное название одного лагпункта “Английская колония” и единичное упоминание в документе московского военного архива о десяти шотландцах в лагере для военнопленных в этом районе[1651].

Из-за всех этих новых количество содержавшихся в учреждениях ГУЛАГа после войны не уменьшилось, а, наоборот, выросло в начале 1950?х до максимума. Согласно официальным данным, на 1 января 1950 года в лагерях и колониях ГУЛАГа содержалось 2 561 351 заключенных – на миллион больше, чем в 1945?м[1652]. Число спецпереселенцев тоже выросло, причина этого – крупные депортации из Прибалтики, Молдавии и Украины, имевшие целью довершить “советизацию” этих районов. Примерно в то же время власти раз и навсегда разобрались с трудным вопросом о будущности ссыльных, постановив, что все они, включая детей, ссылаются “навечно”. В 1950?е годы количество ссыльных примерно равнялось количеству лагерников[1653].

Вторая половина 1948 и первая половина 1949 года принесли еще одну неожиданную трагедию: бывших заключенных, главным образом тех, кого арестовали в 1937–1938 годы и кто совсем недавно, отбыв десятилетний срок, вышел на свободу, начали брать повторно. Эти новые аресты были систематическими, всеобъемлющими и удивительно спокойными. Следствие, как правило, велось упрощенно, спустя рукава[1654]. Ссыльные, жившие в Магадане и в районе Колымы, поняли, что грядет беда, когда начали узнавать об арестах бывших “политических”, чьи фамилии начинались с первых букв алфавита. Стало ясно, что людей берут в алфавитном порядке[1655]. Это было и смешно, и трагично. “В тридцать седьмом оно – злодейство – выступало в монументально-трагическом жанре, – пишет Евгения Гинзбург. – <…> Сейчас, в сорок девятом, Змей Горыныч, зевая от пресыщения и скуки, не торопясь составлял алфавитные списки уничтожаемых…”[1656]

Подавляющее большинство “повторников”, вспоминая свои тогдашние чувства, говорит о безразличии. Первый арест был потрясением, но вместе с тем и уроком: многим впервые пришлось увидеть режим в его подлинном обличье. Второй арест таких новых знаний уже не приносил. “Теперь, в сорок девятом, я уже знала, что страдание очищает только в определенной дозе, – пишет Гинзбург. – Когда оно затягивается на десятилетия и врастает в будни, оно уже не очищает. Оно просто превращает в деревяшку. И если я еще сохраняла живую душу в своей «вольной» магаданской жизни, то теперь-то, после второго ареста, одеревенею обязательно”[1657].

Ольга Адамова-Слиозберг, когда за ней пришли во второй раз, двинулась было к шкафу за вещами, но остановилась. “Зачем я буду брать с собой вещи? Они пригодятся детям. Ведь совершенно ясно, что я не буду жить. Второй раз пережить это? Нет”[1658]. Жену Льва Разгона посадили “по новой”, и он спросил почему. Узнав, что ее отправляют в ссылку по старому делу, он потребовал дальнейших объяснений:

– Как же это может быть? Ведь она же отбыла наказание за то, за что была арестована в тридцать седьмом. А по закону разве можно наказывать два раза за одно и то же преступление?

Полковник удивленно на меня посмотрел:

– По закону, конечно, нельзя. Но при чем тут закон?..[1659]

Большую часть “повторников” отправляли не в лагеря, а в ссылку, как правило, в отдаленные и малонаселенные районы страны – на Колыму, в Красноярский край, Новосибирскую область, Казахстан[1660]. Там жизнь ссыльных была крайне тяжелой и однообразной. Местное население сторонилось их как “врагов народа”, им трудно было найти жилье и работу. Никто не хотел иметь дело со шпионами и вредителями.

Жертвам Сталина его планы были вполне ясны: никому из отбывших срок “шпионов”, “вредителей” и политических оппонентов режима никогда не разрешат вернуться домой. По освобождении им давали “волчьи билеты” – паспорта, не позволявшие им жить вблизи крупных городов и означавшие для них постоянную возможность нового ареста[1661]. ГУЛАГ и дополнявшая его ссылка не были временным наказанием. Для тех, кто попадал в эту систему, она, казалось, навечно должна была стать образом жизни.

Война была причиной одной перемены в лагерной системе, перемены устойчивой, но такой, которую трудно измерить количественно. Лагерный режим после победы не стал более либеральным, но изменились сами заключенные, и в первую очередь политические.

Прежде всего, их стало больше. Демографические сдвиги военных лет и амнистии, из которых политические целенаправленно исключались, привели к существенному увеличению доли политических в лагерях. По данным на 1 июля 1946 года, более 35 процентов заключенных в системе в целом были осуждены за “контрреволюционные преступления”. В некоторых лагерях этот процент был еще намного выше, политические могли составлять более половины лагерного контингента[1662].

Хотя эта доля впоследствии уменьшилась, изменилось само положение политических в лагерях. Это были политзаключенные нового поколения, люди с другим жизненным опытом. Политические, арестованные в 1930?е годы, и особенно те, кого осудили в 1937–1938 годах, были интеллигентами, членами партии и простыми рабочими. В большинстве своем эти люди были потрясены арестом, психологически не готовы к жизни в заключении, физически не приспособлены к тяжелому труду. Напротив, в первые послевоенные годы среди политических было много бывших красноармейцев, участников польской Армии крайовой, украинских и прибалтийских партизан, немецких и японских военнопленных. Эти люди в прошлом воевали в окопах, вели подпольную работу, командовали солдатами. Некоторые побывали в немецких концлагерях, другие – в партизанских отрядах. Многие не скрывали своих антисоветских или антикоммунистических убеждений и, оказавшись за колючей проволокой, нисколько не были этим удивлены. “Смотревшие смерти в глаза, прошедшие огонь и ад войны, перенесшие голод и множество тягот, они были совсем иным поколением, чем лагерники довоенного набора”, – писал один бывший заключенный[1663].

Почти сразу же эти новые политзаключенные начали создавать трудности для лагерного начальства. К 1947?му блатным уже трудно стало подчинять их себе. Среди разнообразных национальных и криминальных группировок, доминировавших в лагерях, возникла новая – “красные шапочки”. В основном это были бывшие солдаты и партизаны, которые объединялись для борьбы с бесчинствами блатных, а заодно и с начальством, смотревшим на эти бесчинства сквозь пальцы. Группировки политических действовали и в 1950?е годы, хотя администрация всячески старалась их разрушить. Зимой 1954–1955 годов Виктор Булгаков, который был заключенным в Инте, в шахтерском лагере, наблюдал попытку начальства уничтожить слаженную организацию политических руками уголовников, которых заселили в зону в количестве шестидесяти человек. Уголовники обжились и “начали шкодить по зоне”:

У них появилось холодное оружие, все как полагается в таких случаях. <…> У одного старика украли деньги и вещи, мы сказали, чтобы отдали по-хорошему, но у них не было привычки отдавать, поэтому где-то часа в два, только что развод прошел, подошли к этому бараку с разных сторон, вошли в барак, встали вокруг. Начали бить, избили до лежачего состояния, один выскочил в окно, с рамой на голове, она маленькая, добежал до вахты, там упал на пороге. Пока охрана прибежала, никого уже не было. <…> Блатных из зоны забрали[1664].

Нечто похожее произошло в Норильске:

…в лагпункт, заключенные которого состояли сплошь из 58?й статьи, пришла партия воров и начала устанавливать свои порядки. Зэки, бывшие офицеры Красной армии, не имея никакого оружия, разорвали бандюг на куски. С дикими воплями остальные бандюги бросились к вахте и к охранным вышкам, умоляя о помощи[1665].

Даже женщины стали вести себя по-другому. Когда у одной политзаключенной уголовницы украли деньги, ее подруга Сусанна Печуро подошла к “блатнячке” и сказала: “Мне не важно, кто это взял, но скажи своим, что, если вечером деньги не будут лежать на тумбочке, мы вас выбросим из барака со всеми вашими шмотками”. Деньги были возвращены.

Не всегда, конечно, уголовники были проигравшей стороной. В Вятлаге воры-рецидивисты убили девять заключенных. До этого они потребовали от каждого по 25 рублей и всех, кто отказывался платить, убивали[1666].

Власти задумались. Если политические научились объединяться против бандитов, они могут начать объединяться и против начальства. В 1948?м, предупреждая беспорядки, руководство ГУЛАГа распорядилось перевести политзаключенных, “представляющих опасность по своим антисоветским связям и вражеской деятельности”, в создаваемые “особые лагеря”. Предназначенные исключительно для “шпионов, диверсантов, террористов, троцкистов, правых меньшевиков, эсеров, анархистов, националистов, белоэмигрантов, участников других антисоветских организаций и групп”, особые лагеря были по существу продолжением каторги. У них с ней было много общих черт: особая арестантская одежда с номерами, решетки на окнах, запирающиеся на ночь бараки. Контакт заключенных с внешним миром был сведен к минимуму: в некоторых случаях им разрешалось всего одно-два письма в год. Получать письма было позволено только от членов семьи. Продолжительность рабочего дня составляла десять часов, использовать заключенных предписывалось по преимуществу на тяжелых физических работах. Медицинское обслуживание было минимальным: в особых лагерных комплексах никаких “инвалидных лагерей” не создавалось[1667].

Как и отделения каторжных работ, с которыми особые лагеря вскоре частично слились, особые лагеря организовывались исключительно в самых суровых районах страны – в Инте, Воркуте, Норильске, на Колыме, в степях Казахстана, в глухих лесах Мордовии. Фактически это были лагеря внутри лагерей, поскольку в большинстве случаев они создавались в составе существующих лагерных комплексов. Но была у них одна интересная черта. В приливе странного поэтического вдохновения начальство ГУЛАГа дало им всем красивые “природные” названия: Минеральный, Горный, Дубравный, Степной, Береговой, Речной, Озерный, Песчаный, Полянский, Камышовый. Цель была отчасти конспиративной: не выдавать названиями подлинных особенностей лагерей. В Дубравном вряд ли были дубравы, Береговой находился не на берегу, а в глубине Колымы. Очень скоро по советскому обычаю названия сократили: Минлаг, Горлаг, Дубравлаг, Степлаг и т. д. К началу 1953 года в десяти особых лагерях находилось 210 000 человек[1668].

Но выделение “представляющих опасность” политических из общей массы не сделало их более покладистыми. Наоборот, особые лагеря избавили политических от постоянных конфликтов с уголовниками и от смягчающего влияния других заключенных. Оставшись наедине с властями, они усилили сопротивление: шел не 1937 год, а 1948?й. В конце концов это сопротивление переросло в долгую, решительную, беспрецедентную борьбу.

Новое ужесточение репрессий коснулось не только политзаключенных. Теперь, когда выполнение плана значило больше, чем когда-либо, начальство ГУЛАГа начало менять отношение к матерым уголовникам. Их развращенность, безделье и угрожающее поведение в отношении охраны снижали производительность лагерного труда. Теперь, когда они уже не контролировали политических, эти минусы не компенсировались никакими плюсами. Хотя уголовники никогда не вызывали такой враждебности, как политические, и лагерная охрана неизменно относилась к ним снисходительней, послевоенное руководство ГУЛАГа тем не менее решило положить конец правлению блатных в лагерях и навсегда ликвидировать прослойку воров в законе, отказывающихся работать.

ГУЛАГ вел войну с ворами в двух формах – открытой и завуалированной. Прежде всего, самых опасных матерых преступников просто-напросто отделили от других и им дали более длинные сроки – десять, пятнадцать, двадцать пять лет[1669]. Кроме того, в конце 1948 года министр внутренних дел приказал организовать специальные лагерные подразделения строгого режима для рецидивистов и бандитов. Согласно приказу, надзирательскую службу таких подразделений нужно было укомплектовать “наиболее подготовленным, дисциплинированным и физически здоровым личным составом”. К приказу была приложена инструкция, где, в частности, подробно описано устройство усиленного ограждения жилой и производственной зоны. ГУЛАГ потребовал немедленно создать такие подразделения в двадцати семи лагерях. Общая их вместимость должна была составить более 115 000 заключенных[1670].

К сожалению, о повседневной жизни в этих подразделениях известно очень мало, мы не знаем даже, все ли они были организованы. Те из содержавшихся в них преступников, кто живым вышел на свободу, еще менее склонны к написанию мемуаров, чем уголовники в обычных лагерях.

На практике, впрочем, в большинстве лагерей были выработаны те или иные формы отдельного содержания серьезных преступников. По несчастливой случайности Евгения Гинзбург на месяц попала в Известковую – так называлась штрафная командировка на Колыме. Там она была единственной политической среди уголовных преступниц.

В штрафной командировке Гинзбург работала в известковом забое, где не могла выполнить норму и поэтому вначале не получала еды совсем. Первые несколько ночей она просидела в углу барака: на нарах мест не было. В нестерпимо жарком помещении уголовницы, раздевшись почти догола, пили “какие-то эрзацы алкоголя”. Наконец одна сифилитичка с провалившимся носом немного подвинулась и позволила Гинзбург лечь, но радости от этого было мало – душил “идущий от Райки густой запах гноя”. “На Известковой, как в самом настоящем аду, не было не только дня и ночи, но и средней, пригодной для существования температуры. Или ледяная стынь известкового забоя, или инфернальная жарища барака”.

Гинзбург там чудом избежала изнасилования. Однажды вечером в барак в полном составе вломилась охрана лагпункта, не боявшаяся начальства, до которого было очень далеко, и набросилась на женщин. Но в другой раз Гинзбург неожиданно выдали кусок хлеба: командир “вохры”, ожидая проверки, испугался, что она умрет. “Наше воинство, очумевшее от глухомани, от жратвы и от спирта, от постоянной перепалки с девками, совсем потеряло ориентацию и не очень соображало, за что именно ему может влететь. Во всяком случае, акт о смерти им был к приезду начальства ни к чему”[1671].

Гинзбург повезло. Благодаря хлопотам друзей, которые “искали знакомых с такой высокопоставленной особой, как домработница начальника Севлага”, ее перевели в другой лагерь. Не все отделывались так легко.

Помимо строгого режима и увеличения сроков, администрация использовала для укрощения уголовников и другие средства. В странах Центральной Европы мощным оружием советских оккупационных властей было их умение развратить представителей местной элиты, привлечь их на свою сторону, сделать из них своих пособников, добровольных угнетателей собственного народа. Точно такие же приемы шли в ход для контроля криминальной элиты в лагерях. Действовали просто: ворам за отказ от своего “закона” и готовность сотрудничать предлагали всевозможные поблажки и привилегии. Тем, кто соглашался, позволяли издеваться над прежними товарищами, даже пытать их и убивать при попустительстве лагерной охраны. Этих совершенно развращенных уголовников-коллаборационистов называли на блатном жаргоне суками, и между ними и теми, кто остался верен воровскому “закону”, шла настоящая война.

Эта “война между ворами и суками”, как и борьба политических за выживание, была одним из определяющих элементов послевоенной лагерной жизни. Хотя конфликты между криминальными группировками происходили и раньше, они не были настолько жестокими и так откровенно спровоцированными: столкновения начались в 1948?м одновременно по всей лагерной системе, не оставляя сомнений относительно роли начальства[1672]. Об этой войне пишут очень многие мемуаристы, хотя опять-таки это, как правило, не участники событий, а их потрясенные наблюдатели, а порой – жертвы. “Воры и суки смертельно враждовали”, – пишет Анатолий Жигулин:

Попавшие на сучий лагпункт воры, если им не удавалось сразу же после прихода этапа укрыться в БУРе[1673], спрятаться там, часто оказывались перед дилеммой: умереть или стать суками, ссучиться. И наоборот, в случае прихода в лагерь большого воровского этапа суки скрывались в БУРах, власть менялась, лагпункт становился воровским. <…> При таких сменах власти, как и при любых иных встречах воров и сук, часто бывали кровавые стычки.

Один заключенный услышал от вора, что все суки “уже, считай, трупы, мы их приговорили, его при первом случае какой-нибудь блатной замочит”[1674]. Другой описывает последствия одной из битв:

Часа через полтора блатных из нашей группы привели и броcили на землю. Они были неузнаваемы. Вся приличная одежда с них была содрана. На “сменку” они получили драные телогрейки, вместо сапог – какие-то опорки. Измордовали их зверски, у многих были выбиты зубы. У одного из урок не поднималась рука: она была перебита железной палкой[1675].

О войне между ворами и суками вспоминает и Леонид Ситко:

…однажды в коридор забежал надзиратель и закричал: “Война, война!” <…> Воры бросились спасаться в тюрьму, потому что их было меньше, чем сук. А суки их преследовали, кое-кого они убили. Воры прибежали прятаться, и надзиратели их прятали, чтобы меньше крови было в зоне, а потом этих воров отправляли в другие лагеря, чтобы не было снова столкновений[1676].

В войну иногда ввязывались и политические, особенно когда начальство давало сукам слишком уж большие права. Жигулин пишет:

Не стоит романтизировать воров и их закон, как они это сами делали в жизни и в своем фольклоре <…>. Но суки в тюрьмах, в лагерях были для простого зека особенно страшны. Они верно служили лагерному начальству, работали нарядчиками, комендантами, буграми (бригадирами), спиногрызами (помощниками бригадиров). Зверски издевались над простыми работягами, обирали их до крошки, раздевали до нитки. Суки не только были стукачами. По приказам лагерного начальства они убивали кого угодно. Тяжела была жизнь заключенных на лагпунктах, где власть принадлежала сукам.

Но время было послевоенное, и политические уже не были беззащитны. В лагере Жигулина группа бывших красноармейцев топорами и ломами перебила свиту главаря сук, а самого этого главаря жестоко казнила, распилив заживо на пилораме. Его старший помощник Деземия со своими подручными укрылся в БУРе. Политические передали его “кодле” письмо “с обещанием сохранить жизнь, если они покажут в окно отрезанную голову Деземии. Собственная жизнь показалась им, конечно, дороже головы предводителя. Отрезанная голова была показана и опознана”[1677].

Открытая война приняла такие отвратительные формы, что в конце концов надоела даже начальству. В 1954?м МВД распорядилось “в целях изоляции участников враждующих лагерных групп друг от друга <…> определить конкретные лагери для раздельного содержания рецидивистов каждой из окрасок”. Это был единственный способ пресечь кровопролитие. Война началась из-за желания властей установить контроль над уголовниками и кончилась из-за того, что власти утратили контроль над нею самой[1678].

В начале 1950?х годов руководители ГУЛАГа оказались в парадоксальном положении. Они хотели приструнить рецидивистов, чтобы увеличить производство и обеспечить бесперебойное функционирование лагерных подразделений. Они хотели изолировать “контрреволюционеров”, чтобы другие заключенные не перенимали у них опасных идей. Однако, затягивая петлю репрессий, они только усложнили свою задачу. Мятежные настроения в среде политических и войны уголовников ускорили наступление более глубокого кризиса: властям наконец становилось ясно, что лагеря – предприятия неэкономные, подверженные злоупотреблениям и, самое главное, убыточные.

Точнее говоря, это становилось ясно всем, кроме Сталина. В очередной раз его маниакальная потребность в репрессиях и его вера в экономику рабского труда шли рука об руку, так что современникам нелегко было понять, увеличивал ли он число арестов, чтобы создавать больше лагерей, или строил новые лагеря, чтобы размещать больше арестованных[1679]. На протяжении 1940?х годов Сталин настаивал на предоставлении МВД все больших экономических возможностей, и в 1952?м – в последний год жизни вождя – МВД освоило около 9 процентов общесоюзных капиталовложений, что превышало показатели капиталовложений всех других министерств. Согласно проекту пятого пятилетнего плана на 1951–1955 годы, одобренному в ноябре 1952-го, объем капиталовложений по МВД должен был вырасти более чем в 2,5 раза, что превышало запланированный рост в целом по стране[1680].

Вновь Сталин был инициатором ряда эффектных, грандиозных строительных проектов, реализуемых силами ГУЛАГа и напоминавших проекты 1930?х годов. По личному настоянию Сталина в монопольное ведение МВД была передана асбестовая промышленность, хотя некоторые члены правительства утверждали, что в асбестовой промышленности применяется сложное оборудование и МВД с этим не справится. Сталин лично распорядился о строительстве заполярной железной дороги Салехард – Игарка, которая стала “мертвой дорогой”[1681]. Конец 1940?х годов был также эпохой строительства Волго-Донского и Волго-Балтийского водных путей, Главного Туркменского канала, крупнейших в мире Сталинградской и Куйбышевской гидроэлектростанций. Кроме того, в 1950 году МВД приступило к сооружению железнодорожного туннеля под Татарским проливом, который должен был связать остров Сахалин с материком. Это строительство требовало привлечения многих десятков тысяч заключенных[1682].

На этот раз, однако, уже не было Горького, чтобы воздать хвалу новым сталинским проектам. Напротив, многие считали их излишне помпезными и расточительными. Хотя при жизни Сталина открыто возражать против них никто не решался, некоторые из этих строек, в том числе сооружение “мертвой дороги” и туннеля к острову Сахалин, были остановлены спустя считаные дни после его смерти. Полную бессмысленность этих колоссальных вложений грубого ручного труда в руководстве страны хорошо понимали, о чем свидетельствуют документы самого ГУЛАГа. Проверка, проведенная в 1951 году, показала, к примеру, что 83 км северной железной дороги, проложенные ценой больших затрат и многих человеческих жизней, не использовались три года, 370 км дорог в тресте “Асбеструда” – четыре с половиной года[1683].

В 1953 году после проверок ГУЛАГа, предпринятых ЦК КПСС, стало ясно, что расходы на содержание лагерей и колоний намного превышают доходы от труда заключенных. Например, в 1952 году из госбюджета на содержание лагерей и колоний было выделено почти 2,4 млн руб., что составило более 16 процентов от общей суммы бюджетных затрат[1684]. Историк Г. М. Иванова отмечает в связи с этим, что все направлявшиеся Сталину предложения “органов” об усилении репрессивной деятельности и о расширении лагерной системы начинались словами: “В соответствии с Вашим указанием…”[1685]

Московские руководители ГУЛАГа хорошо знали и об усилении недовольства, и о волнениях среди заключенных. В 1951 году отказы от работы со стороны как уголовников, так и политических приняли массовый характер: согласно подсчетам МВД, потери из-за отказов за этот год составили более миллиона человеко-дней. В 1952?м это количество удвоилось. Согласно статистике ГУЛАГа, в 1952 году 32 процента заключенных не выполняли нормы выработки[1686]. Список крупных лагерных восстаний и волнений за 1950–1952 годы, составленный по материалам государственных архивов, на удивление велик и включает в себя, помимо прочего, вооруженное восстание на Колыме (1949–1950); вооруженный побег в Краслаге (март 1951?го); массовые голодовки в Ухтижемлаге и Экибастузлаге (1951); большие волнения заключенных в Озерлаге (1952)[1687].

Положение стало настолько серьезным, что в январе 1952 года начальник Норильлага направил начальнику ГУЛАГа генерал-лейтенанту Долгих письмо с перечислением мер, которые он принял для предотвращения волнений. В письме он предложил отказаться от использования больших производственных зон, где заключенных невозможно держать под контролем, удвоить охрану (это, он признал, сделать будет трудно), изолировать друг от друга различные лагерные группировки. Это, по его словам, тоже очень трудная задача – слишком уж велико количество заключенных, принадлежащих к тем или иным группировкам, поэтому хорошо, если удастся изолировать вожаков. Он также предложил отделить в производственных зонах заключенных от вольнонаемных и под конец написал, что полезно было бы 15 000 заключенных освободить, поскольку они принесут больше пользы в качестве вольнонаемных. Нет нужды говорить, что эти предложения неявно ставят под сомнение саму систему принудительного труда[1688].

На более высоких уровнях советской иерархии тоже ощущали необходимость перемен. Министр внутренних дел Круглов сетовал на отсутствие первоклассной техники: было ясно, что с такой техникой, какая была в ГУЛАГе, далеко не уедешь. 25 августа 1949 года в ЦК было получено письмо от заключенного Жданова, человека образованного и опытного. “Самый главный недостаток лагерной системы заключается в том, что труд для людей здесь является повинностью, – писал Жданов. – <…> Фактически производительность труда заключенных крайне низка. При других трудовых отношениях число рабочих, сокращенное наполовину, сделает вдвое больше, чем делается заключенными теперь”[1689].

Письмо обсуждалось на высоком партийном уровне. Круглов отверг предложения Жданова и сообщил, что МВД вводит зачеты рабочих дней и заработную плату заключенным. Никто, судя по всему, не осмелился указать, что обе эти формы “стимулирования” были отменены во второй половине 1930?х (вторая из них лично Сталиным) на том именно основании, что они снижают прибыльность лагерей.

Впрочем, большого значения эти перемены не имели. Заключенным доставались далеко не все заработанные ими деньги. Проверка, проведенная после смерти Сталина, показала, что на 1 июня 1953 года ГУЛАГом и другими главками МВД у заключенных было незаконно изъято (в том числе из зарплаты) 126 млн рублей[1690]. И даже те крохотные суммы, что заключенные все-таки получали, шли скорее во вред системе. Во многих лагерях уголовники создавали систему поборов, заставляя заключенных платить тем, кто в лагерной иерархии стоял выше. Не заплатишь – изобьют, а то и убьют. Стала практиковаться и покупка за деньги более легких “придурочных” должностей[1691]. В лагерях для политических заключенные стали использовать зарплату для подкупа охранников. Деньги, кроме того, привели за собой в лагеря водку, а позднее и наркотики[1692].

Зачеты и досрочное освобождение за хорошую работу, возможно, помогали производству несколько больше. Несомненно, МВД всячески старалось проводить эту политику в жизнь. В апреле 1951 года Совет министров поручил соответствующим ведомствам рассмотреть вопрос о досрочном освобождении части заключенных, работавших на предприятиях “Воркутауголь”, “Интауголь” и в Ухтинском нефтекомбинате, и переводе их в разряд вольнонаемных. Судя по всему, даже на предприятиях МВД начальство предпочитало иметь дело не с заключенными, а с вольнонаемными рабочими[1693].

Беспокойство по поводу лагерной экономики было так велико, что осенью 1950 года Берия дал Круглову указание рассмотреть вопрос о стоимости строек МВД сравнительно с другими министерствами. Круглов доложил, что эффективность строительных работ силами МВД примерно такая же, как у других ведомств. При этом он указал, что средняя стоимость содержания рабочего-заключенного, в которую входят расходы на еду, одежду, барак и, главное, на охрану, которой теперь требовалось больше прежнего, превышает средний заработок вольнонаемного рабочего[1694].

Иными словами, лагеря не приносили дохода, и многие теперь это понимали. Однако никто, даже Берия, не осмелился ничего предпринять при жизни Сталина, чему, пожалуй, трудно удивляться. Для любого из ближайшего окружения Сталина заявить диктатору, что его любимые проекты экономически бесперспективны, было в 1950–1952 годах особенно опасно. Несмотря на болезнь и старость, Сталин с годами не смягчался. Наоборот, его параноидальные настроения нарастали, и он повсюду вокруг склонен был видеть предателей и заговорщиков. В июне 1951 года он неожиданно распорядился арестовать Абакумова, начальника советской контрразведки. Осенью того же года, ни с кем ничего заранее не обсудив, он лично потребовал принять постановление ЦК ВКП(б) о “мингрельской националистической организации”. Мингрелы – народность в Грузии, виднейшим представителем которой был в то время не кто иной, как Берия. В течение всего 1952 года в грузинской коммунистической верхушке шли снятия с должностей, аресты и расстрелы, от которых пострадали или погибли многие из людей Берии. Сталин почти наверняка намеревался добраться и до него самого[1695].

Берия не был единственной потенциальной жертвой старческого безумия Сталина. В 1952 году диктатор стал замышлять репрессии против еще одного народа. В ноябре этого года в Чехословакии, где правила коммунистическая партия, состоялся суд над четырнадцатью видными партийными деятелями, одиннадцать из которых были евреями. Все они были осуждены как “сионисты” и “авантюристы”. 1 декабря на заседании Президиума ЦК КПСС Сталин заявил: “Каждый еврей – националист, потенциальный агент американской разведки”. 13 января 1953 года газета “Правда” опубликовала сообщение об аресте “группы врачей-вредителей”, которая “ставила своей целью, путем вредительского лечения, сократить жизнь активным деятелям Советского Союза”. Шесть из девяти “врачей-террористов” были евреями. Всех их обвинили, в частности, в связях с Еврейским антифашистским комитетом, руководители которого – видные еврейские писатели и деятели культуры – были несколькими месяцами раньше приговорены к расстрелу за “пропаганду еврейского национализма” и прочие “преступления”[1696].

“Дело врачей” было полно страшной, трагической иронии. Всего десятью годами раньше сотни тысяч советских евреев, живших на западе страны, были истреблены гитлеровцами. Сотни тысяч других бежали от нацистов в Советский Союз из Польши. И тем не менее Сталин в свои последние, предсмертные годы замышлял в отношении евреев новую серию показательных процессов, новые массовые репрессии, новые депортации. Не исключено, что он собирался в конечном итоге выслать всех евреев, живших в крупных городах СССР, в Центральную Азию и Сибирь[1697].

В очередной раз страну охватили страх и паранойя. Некоторые еврейские деятели культуры, боясь за себя, подписали письмо, осуждающее “врачей-вредителей”. Сотни других еврейских врачей были арестованы. По стране прокатилась волна антисемитизма, многие евреи потеряли работу. Ольга Адамова-Слиозберг в карагандинской ссылке слышала разговоры о посылке, присланной из Америки некоему Рабиновичу. В посылке якобы была вата, а в вате – тысячи сыпнотифозных вшей[1698]. В Каргопольлаге до Исаака Фильштинского доходили “слухи о намеченном этапировании заключенных-евреев в особые лагеря на Дальнем Севере”[1699].

И вот, когда казалось, что после “дела врачей” десятки тысяч новых арестантов будут отправлены в лагеря и ссылку, когда над Берией и его людьми сгущались тучи, когда на ГУЛАГ надвигался непреодолимый экономический кризис, Сталин умер.