КВЧ: культурно-воспитательная часть

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

КВЧ: культурно-воспитательная часть

Не будь фотографий, сделанных в 1945 году в Богословлаге и помещенных в аккуратный альбом, где ясно помечено, что это материалы из архива НКВД, человек, которому они случайно попались на глаза, вряд ли подумал бы, что это лагерные снимки. Мы видим на них ухоженные садики, цветы, кусты, фонтан и беседку. На лагерных воротах – красная звезда и лозунг, призывающий отдать все силы Родине. В другом архивном альбоме, хранящемся рядом с первым, фотографии заключенных, которые трудно соотнести с привычным образом зэка. Вот довольный жизнью человек держит тыкву; вот быки тянут плуг; вот улыбающийся лагерный начальник срывает яблоко. Рядом со снимками – графики: производственный план и его выполнение[822].

Все подобные альбомы, оформленные со школьной тщательностью, – результат деятельности лагерной культурно-воспитательной части (КВЧ).

КВЧ (или ее эквивалент) возникла вместе с ГУЛАГом. В первом номере журнала “СЛОН”, издававшегося в Соловецком лагере, помещена статья “Воспитательно-трудовые задачи в местах заключения”. В ней говорилось: “Таким образом, исправительно-трудовая политика Республики заключается в исправлении заключенных путем привлечения их к участию в организованном производительном труде”[823].

Как правило, однако, подлинной целью лагерной пропаганды был рост производственных показателей. Так было даже в период строительства Беломорканала, когда, как мы видели, пропаганда “перековки” была наиболее громкой и, возможно, наиболее искренней. Культ ударничества достиг тогда в масштабах страны высшей точки. Лагерные художники рисовали портреты лучших “каналоармейцев”, лагерные актеры и музыканты давали для них специальные представления. Ударников приглашали на многолюдные слеты с песнями и речами. За одним таким слетом, состоявшимся 21 апреля 1933 года, последовал двухдневный “аврал”: тридцать тысяч ударников работали сорок восемь часов без перерыва[824].

Со всем этим было решительно покончено во второй половине 1930?х, когда заключенные стали “врагами народа” и, следовательно, не могли быть ударниками. В какой-то мере, однако, в 1939 году, когда руководство лагерями перешло к Берии, былая риторика начала потихоньку возвращаться. Хотя ни тогда, ни впоследствии грандиозных проектов, подобных Беломорканалу, об “успехе” которых можно было бы трубить на весь мир, ГУЛАГ не предпринимал, язык “перековки” снова стали брать на вооружение. В 1940?е годы каждому лагерю было предписано иметь по крайней мере одного воспитателя, библиотеку и клуб. В клубе давались самодеятельные спектакли и концерты, проводились политзанятия. Один такой клуб вспоминает Томас Сговио: “В главной комнате, где могли рассесться человек тридцать, были деревянные, кричаще раскрашенные стены. Стояло несколько столов – вроде бы для чтения. Но ни книг, ни газет, ни журналов. Да и откуда им взяться? Газеты ценились на вес золота – бумага шла на самокрутки”[825].

В 1930?е годы и позднее главным объектом деятельности КВЧ считались уголовные преступники. Как и в вопросе о том, следует ли допускать “политических” к ответственной работе в лагерях, не было ясности и насчет того, стоит ли тратить время на их перевоспитание. В положении о культурно-воспитательной работе, выпущенном НКВД в 1940 году, прямо говорится, что объектами перевоспитания являются лишь заключенные, осужденные за бытовые и должностные преступления. В лагерной самодеятельности “каэрам”, согласно положению, разрешалось только играть на музыкальных инструментах, но нельзя было ни петь, ни говорить[826].

Но эти распоряжения, как обычно, чаще игнорировались, чем исполнялись. И как обычно, подлинная роль КВЧ в лагерной жизни отличалась от той, которую отводила ей Москва. Если руководство НКВД хотело, чтобы КВЧ побуждала заключенных к более усердной работе, сами лагерники использовали КВЧ для взаимной моральной поддержки и для выживания.

Похоже на то, что лагерные воспитатели, пытаясь пропагандировать среди заключенных доблестный труд, использовали во многом те же приемы, что и партийные работники за пределами зоны. В достаточно крупных лагерях КВЧ выпускала лагерные газеты. Иногда это были газеты в полном смысле слова, с репортажами, с длинными статьями о достигнутых лагерем успехах, а также с обычной для советской печати “самокритикой”. За исключением краткого периода в начале 1930?х, эти газеты, как правило, предназначались главным образом для вольнонаемных работников и лагерной администрации[827].

Для заключенных делались стенгазеты. Один бывший заключенный отзывается о них так: “Стенгазету, этот атрибут советского образа жизни, никто никогда не читал, но выпускалась она регулярно”. В ней “гневно клеймились отказчики, лодыри, не хотевшие честным трудом искупать свою вину перед Родиной”. В стенгазетах часто были и юмористические отделы: “предполагалось, очевидно, что умиравшие с голоду работяги, читая материалы этого отдела, будут прямо за животы держаться от смеха”[828].

Какое бы ощущение нелепости ни вызывали стенгазеты у многих лагерников, московское начальство ГУЛАГа относилось к ним чрезвычайно серьезно. Стенгазета, гласило положение о культурно-воспитательной работе, “показывает лучшие образцы работы, популяризирует отличников производства, разоблачает лодырей, отказчиков, промотчиков”. Помещать в них портреты Сталина не разрешалось: читателями стенгазет, так или иначе, были не “товарищи”, а преступники, исключенные из советской жизни и лишенные права смотреть на вождя. Абсурдная атмосфера секретности, воцарившаяся в лагерях в 1937?м, окутывала их и в 1940?е годы: лагерные газеты нельзя было выносить за зону[829].

КВЧ еще показывала заключенным фильмы. Густав Герлинг-Грудзинский вспоминает американский музыкальный фильм, “полный дам в турнюрах, мужчин в жилетах в обтяжку и жабо”, и советскую пропагандистскую короткометражку, кончающуюся “торжеством добра”: “…неуклюжий студент занял первое место в социалистическом соревновании, а потом с горящим взором произнес речь о том, что при социализме физический труд возведен на пьедестал почета”[830].

Тем временем некоторые уголовники использовали темноту в помещениях, где показывали кино, для сведения счетов. “Помню, в конце одного из сеансов из зала на носилках выносили труп”, – сказал мне один бывший заключенный[831].

КВЧ, кроме того, проводила футбольные матчи, шахматные турниры, концерты художественной самодеятельности. В одном архивном документе приведен репертуар ансамбля песни и пляски НКВД СССР, ездившего по лагерям:

1. Баллада о Сталине

2. Казачья дума о Сталине

3. Песня о Берии

4. Песня о Родине

5. В бой за Родину

6. Все за Родину

7. Песня бойцов НКВД

8. Песня о чекистах

9. Песня о дальней заставе

10. Марш пограничников[832].

Были и более легкие номера, такие как “Давай закурим” и “Песня о Днепре”. Репертуар драматического коллектива включал в себя, среди прочего, инсценировки рассказов Чехова. Тем не менее главные усилия, по крайней мере в теории, артисты должны были направлять не на развлечение лагерников, а на их воспитание. Как гласил приказ Москвы за 1940 год, целью всякой постановки должна быть мобилизация заключенных, воспитание в них “сознательного отношения к труду”[833]. Но, как мы увидим, лагерники учились использовать самодеятельность и как средство выживания.

Были, однако, у КВЧ и другие задачи, и заключенные порой пытались попасть на более легкую работу иными способами, нежели участие в самодеятельности. КВЧ отвечала, в частности, за сбор “рационализаторских предложений”. К этой задаче она подходила чрезвычайно серьезно. В направленном в Москву полугодовом отчете начальство одного лагеря в Нижне-Амурской области без тени иронии писало, что получено 302 рацпредложения, из которых внедрено 157, что позволило сэкономить 81 232 рубля[834].

Исаак Фильштинский с немалой долей насмешки рассказывает, как некоторые заключенные использовали эту начальственную политику в своих целях. Один бывший шофер заявил, что может сконструировать механизм, добывающий топливо для машин “прямо… из воздуха”. Начальство загорелось и выделило ему особую мастерскую: “Я не могу сказать, поверило ли лагерное начальство в возможность подобного изобретения или нет, – рассказывал Фильштинский. – Скорее всего, оно просто старалось выполнить очередную инструкцию ГУЛАГа. В каждом лагере должны были быть свои изобретатели и рационализаторы. <…> А потом, чем черт не шутит, вдруг у Вдовина что-то получится – ведь тогда и лагерное начальство огребет Сталинскую премию!” В конце концов Вдовина разоблачили: однажды, возвращаясь с завода, он нес “огромную конструкцию”, состоявшую, в частности, из консервных банок и спичечных коробков. Тут-то начальство и распознало блеф[835].

Как и по всей стране, в лагерях шло “социалистическое соревнование” и чествовались ударники, перевыполнявшие норму в три, а то и в четыре раза. Первые такие кампании 1930?х годов я описала в главе 4, но они продолжались и в 1940?е – с меньшим энтузиазмом, но с большей долей абсурдной гиперболизации. Победители соревнования получали награды разного рода. Помимо лучшего питания и лучших условий жизни, им иной раз полагалось и нечто менее осязаемое. В 1942 году, к примеру, за доблестный труд вручали “книжку отличника”. В ней – календарик с клеточками для процентов выполнения нормы за каждый месяц; листки для записей о рацпредложениях и изобретениях; перечень прав, предоставляемых обладателю книжки (на лучшее место в общежитии “со всеми положенными постельными принадлежностями”, на первоочередное получение “обмундирования первого срока и продуктов питания по установленным нормам”, на неограниченное получение “с разрешения начальника лагерного подразделения” передач от родных и знакомых и т. д.); и цитата из Сталина: “…трудовой человек чувствует себя у нас свободным гражданином своей страны, своего рода общественным деятелем. И если он работает хорошо и дает обществу то, что может дать, – он герой труда, он овеян славой”[836].

Не все относились к таким наградам серьезно. Вот что писал о результатах трудового соревнования поляк Антоний Экарт:

Была воздвигнута фанерная доска почета, на которой вывешивались итоги социалистического рабочего соревнования. Иногда к ней прикрепляли кое-как нарисованный портрет ведущего “ударника”, сопровождаемый подробностями его достижений. Цифры были невероятные – пятьсот, даже тысяча процентов нормы. А ведь работа была – рыть землю лопатой. Даже самому тупому заключенному понятно было, что нельзя нарыть в пять-десять раз больше обычного…[837]

Воспитатели из КВЧ должны были, кроме того, убеждать “отказчиков” в том, что в их интересах работать, а не сидеть в штрафном изоляторе или перебиваться на штрафном пайке. Разумеется, к их лекциям мало кто относился всерьез: было много других способов заставить человека работать. Но кое-кто клевал на эту удочку, к большой радости гулаговского начальства в Москве. Оно-то относилось к этой функции КВЧ чрезвычайно серьезно и даже периодически созывало совещания начальников КВЧ, где докладчикам задавались, например, такие вопросы: “Какая основная причина и мотивировка отказчиков?” или “Чем вызвалось непредставление выходного дня?”.

На одном таком совещании, проходившем во время Второй мировой войны, организаторы активно обменивались опытом. Один из них признал, что “есть отказчики, которые не идут на работу потому, что их используют не по силам, они получают мало хлеба…”

Но он же утверждал, что даже на голодного человека можно воздействовать: одному отказчику, у которого брат находился на фронте, он сказал, что “отказ от работы – это нож, занесенный над шеей брата”. И заключенный вышел на работу. В другом лагере отказчикам показали фильм “Ленинград в борьбе”, после чего в их настроениях произошел “резкий перелом”. Еще один начальник КВЧ сообщил, что в его лагере членам ударных “фронтовых” бригад предоставлены лучшие бараки и созданы лучшие культурно-бытовые условия. После работы они “украшают свои бараки”, разводят цветы. Им даже разрешили заводить индивидуальные огороды. В этом месте на полях стенограммы синим карандашом размашисто написано: “Хорошо!!”[838]

Подобному обмену опытом придавалось такое значение, что в разгар войны культурно-воспитательный отдел ГУЛАГа в Москве издал брошюру на соответствующую тему. Название – “Возвращенные к жизни” – рождает некие религиозные ассоциации. Автор, сотрудник КВЧ Логинов, описывает свои беседы с рядом “отказчиков”. Используя тонкий психологический подход, он всех до единого обратил в трудовую “веру”.

Сюжеты довольно-таки предсказуемые. Молодую образованную Екатерину Ш., муж которой был расстрелян за “шпионаж” в 1937?м, посадили на пять лет за “потерю бдительности советской женщины”. Логинов возрождает в ней желание жить, объясняя ей, что ее жизнь и труд нужны советскому обществу. Заключенному Самуилу Гольдштейну Логинов разъясняет “сущность расовой теории и гитлеровского нового порядка в Европе”, завуалированно обращаясь тем самым к его еврейскому национальному самосознанию. Этот необычный (в СССР) подход производит на Гольдштейна такое впечатление, что он изъявляет желание немедленно отправиться на фронт. “Ваше оружие сегодня – ваш труд”, – возражает Логинов и убеждает его самоотверженно трудиться в лагере. “Ваша жизнь нужна обществу и вам также”, – говорит он еще одному “отказчику”, и тот приступает к труду[839].

Само собой, Логинов был горд проделанной работой, которой отдал столько сил. Его энтузиазм был велик. Без награды Логинов не остался: начальник ГУЛАГа В. Г. Наседкин был так доволен, что велел разослать брошюру по всем лагерям и назначил Логинову премию в 1000 рублей.

Неясно, однако, были ли Логинов и его “отказчики” искренни. Трудно понять, к примеру, сознавал ли Логинов, что многие из тех, кого он “вернул к жизни”, ни в чем не виновны. Чувствовал ли он это хотя бы на подсознательном уровне? Не знаем мы и того, подлинным ли было обращение Екатерины Ш. (если она существовала) и ей подобных в советскую “веру”, или же они решили притвориться ради лучшей кормежки, лучшего отношения начальства, более легкой работы. Материальные и мировоззренческие мотивы не всегда исключали друг друга. Для человека, потрясенного и сбитого с толку стремительным переходом из разряда полезных граждан в разряд бесправных заключенных, “увидеть свет” и вновь стать “советским” порой означало как психологическое исцеление от шока, так и надежду на лучшие условия, в которых можно выжить.

Вопрос о том, были ли они искренни, верили ли они в то, что делали, составляет часть более обширного вопроса, затрагивающего самую сердцевину советского режима: в какой мере советские руководители верили в то, что они делали и к чему призывали? Пропаганда и действительность всегда находились в СССР в странных отношениях: фабрики едва работали, в магазинах нечего было купить, старушкам не на что было обогревать свое жилье, а вместе с тем на улицах плакаты прославляли “торжество социализма” и “героические достижения советской родины”.

Эти парадоксы равным образом проявлялись и в лагерях, и за их пределами. В историческом исследовании, посвященном Магнитогорску – детищу сталинской индустриализации, Стивен Коткин пишет, что краткие биографии перевоспитавшихся заключенных в газете Магнитогорской исправительно-трудовой колонии написаны языком, “поразительно похожим на тот, каким могли бы изъясняться рабочие-передовики вне колонии: люди самоотверженно работают, учатся, стараются повысить свой трудовой и образовательный уровень”[840].

И все-таки в лагерях положение было более странным. Уже в “свободном” советском мире колоссальный разрыв между пропагандой и действительностью казался многим смехотворным и нелепым, но в ГУЛАГе абсурд достиг новых высот. От заключенных, которых постоянно называли “врагами народа”, которым запрещали употреблять слово “товарищ” и смотреть на портреты Сталина, тем не менее ожидали такой же, как от свободных людей, доблестной работы во славу социалистической родины; от них ожидали участия в “художественной самодеятельности”, словно бы продиктованного бескорыстной любовью к искусству. Этот абсурд был хорошо виден всем. В определенный период своей лагерной жизни Алла Андреева была художницей, то есть писала лозунги. Эта работа, очень легкая по лагерным меркам, помогла ей сберечь здоровье и, вполне вероятно, спасла ей жизнь. При этом в интервью, взятом мною много лет спустя, она сказала, что не помнит лозунгов, которые писала. Выдумывали их начальники – “что-то вроде: «Отдадим все силы труду» <…> Я писала их очень быстро, очень технически хорошо, но абсолютно забывала тут же, что я написала. Это какая-то самозащита”[841].

Леонид Трус, который был в лагерях в первой половине 1950?х, тоже отмечает бессмысленность лозунгов, которые висели по всему лагерю и звучали по лагерному радио:

В лагере было свое радио, которое регулярно передавало какие-то передачи о наших трудовых успехах и обличало тех, кто плохо работает. Это было очень топорно, гнусно, тошнило от этих передач, но я вспоминал те передачи, которые я слушал по радио на свободе, и убеждался, что по сути они ничем не отличались, там более талантливые люди, они умели это красивее рассказать <…>, но по существу это то же самое, те же самые плакаты, те же самые призывы, только здесь они звучат нелепо: “Взял обязательство – выполни”, и еще я неоднократно встречал, в лагере это звучало особенно нелепо: “Труд в СССР – дело чести, славы, доблести и геройства” (слова Сталина). И всякие другие лозунги, которые везде были: “Мы за мир”, “Да здравствует мир во всем мире”[842].

Иностранцам, не столь привычным к лозунгам и плакатам, деятельность КВЧ казалась еще более странной. Вот как описывает типичное политзанятие поляк Антоний Экарт:

Сотрудник КВЧ – профессиональный агитатор, по уму тянувший лет на шесть, – обычно часа два распространялся перед заключенными о величии доблестного труда. Он говорил им, что все достойные люди – патриоты, что все патриоты любят Советский Союз, что трудящимся живется здесь лучше, чем в любой другой стране мира, что советские граждане гордятся своей страной, и так далее, и тому подобное. И все это говорилось людям, которые на самой коже своей несли свидетельства нелепости и лицемерия подобных заявлений. Но оратор не смущается безразличием слушателей и продолжает. Под конец он обещает ударникам улучшение оплаты, кормежки и условий жизни. Воздействие на людей, проходящих школу голода, можно себе представить[843].

Еще один поляк, депортированный из Восточной Польши, сходным образом отреагировал на лекцию в сибирском лагере:

Лектор час за часом доказывал нам, что Бога нет, что Он – всего-навсего буржуазная выдумка. Мы должны радоваться, что оказались среди советских людей, в самой прекрасной стране мира. Здесь, в лагере, нам предстоит научиться работать и стать достойными людьми. Время от времени он начинал нас образовывать: говорил, что “Земля круглая”, в полной уверенности, что мы понятия об этом не имеем, сообщал нам, что Крит – полуостров, что Рузвельт – министр иностранных дел. Изрекая подобные “истины”, он был непоколебимо уверен в нашем полнейшем невежестве, ибо откуда нам, выросшим в буржуазном государстве, было почерпнуть элементарные знания?

<…> Он с удовольствием подчеркивал, что нам нечего и мечтать о возвращении нашей свободы, что Польша никогда больше не поднимется…

Незадачливый лектор, пишет поляк, трудился впустую: “Чем больше он об этом распространялся, тем сильнее мы бунтовали внутренне, надеясь вопреки всему. Лица отвердели, в них читалась решимость”[844].

По словам другого поляка, Густава Герлинга-Грудзинского, деятельность лагерной КВЧ была “реликтом предписаний, изданных в Москве в те времена, когда лагеря действительно рассматривались как полувоспитательные учреждения. Что-то гоголевское было в этой слепой верности чиновничьему вымыслу вопреки практике жизни – что-то от воспитания «мертвых душ»”[845].

Поляки не были одиноки в своих взглядах: сходного мнения придерживается подавляющее число мемуаристов, которые либо не упоминают о КВЧ вовсе, либо высмеивают ее. Поэтому, когда пишешь о роли пропаганды в лагерях, нелегко понять, насколько она в действительности была важна для центральной администрации. С одной стороны, есть основания утверждать (и многие утверждают), что лагерная пропаганда, как и вся советская, была чистейшим фарсом, что никто ей не верил, что лагерное начальство таким наивным и откровенным способом просто пыталось пудрить заключенным мозги.

С другой стороны, если пропаганда, плакаты, политзанятия были фарсом, и не более того, и если им действительно не верила ни одна живая душа, почему же тогда на все это тратилось так много реального времени и денег? В одних только архивах ГУЛАГа содержатся сотни и сотни документов, свидетельствующих об активной работе КВЧ. В частности, в первом квартале 1943 года, в самый разгар войны, из лагерей в Москву и обратно неслись взволнованные телеграммы: лагерные начальники отчаянно добивались, чтобы для заключенных прислали музыкальные инструменты. В том же году лагеря проводили выставки-смотры художественного творчества на тему: “Великая Отечественная война советского народа против немецко-фашистских захватчиков”. Лучшие экспонаты (50 картин и 8 работ художественной вышивки) прислали в Москву “для оценки их квалифицированными художниками”. В этот период повсеместной нехватки рабочих рук центральные органы рекомендовали, чтобы в каждом лагере были библиотекарь, киномеханик для показа пропагандистских фильмов и культорганизатор из числа заключенных, который “ведет повседневную борьбу за чистоту”, помогает КВЧ поднимать культурный уровень лагерников, организует среди них кружки художественной самодеятельности и “помогает заключенным правильно разбираться в вопросах текущей политики”[846].

Лагерные воспитатели представляли полугодовые или квартальные отчеты о своей работе, где перечисляли свои достижения во всех мыслимых подробностях. Один такой отчет составил в том же 1943 году начальник КВЧ Востураллага, насчитывавшего в то время 13 000 заключенных. Отчет занимает 21 страницу и начинается с признания того, что в первом полугодии 1943 года лагерь не выполнил производственный план. Во втором полугодии, однако, были приняты меры. Перед КВЧ стояли следующие задачи: “мобилизовать заключенных на выполнение и перевыполнение производственных заданий, вытекавших из указаний тов. Сталина”, “содействовать администрации лагподразделений в проведении работ по оздоровлению контингентов и подготовке лагеря к зиме”, “ликвидировать недостатки в культурно-воспитательной работе”[847]. Далее начальник КВЧ переходит к описанию проведенных мероприятий. За второе полугодие, гордо заявляет он, общее число докладов, лекций и политбесед составило 762 при 70 000 человеко-посещений; проведено 444 политинформации при 82 400 человеко-посещений; проведено 5046 “громких читок газет”; устроено 232 концерта и спектакля; организовано 69 киносеансов; создано 38 кружков художественной самодеятельности[848].

Можно попытаться найти объяснения этой титанической деятельности. Возможно, КВЧ была для гулаговской бюрократии чем-то вроде козла отпущения: если план не выполняется, виной тому не плохая организация дела, не голод среди заключенных, не бессмысленная жестокость, не нехватка валенок, а недостаточная пропаганда. Возможно, все дело в закостенелости системы: раз центр постановил, что пропаганда должна быть, все действовали соответственно, сколь бы нелепо это ни выглядело. Возможно, московское начальство было настолько отгорожено от реальной лагерной жизни, что и вправду считало, что 444 политинформации и 762 политбеседы могут заставить голодающих людей прибавить в работе (хотя верится в это с трудом – доступные руководству сведения, содержавшиеся в отчетах органов прокурорского надзора, говорили сами за себя).

Возможно, удовлетворительного объяснения просто не существует. Когда я спросила об этом Владимира Буковского – советского диссидента, который в более поздние годы сам был заключенным, – он пожал плечами. Именно этот парадокс, сказал он, делает ГУЛАГ единственным в своем роде явлением: “В наших лагерях тебя хотели сделать не просто рабом, но таким, который поет и улыбается во время работы. Им мало было нас давить – они хотели, чтобы мы их за это благодарили”[849].