Глава XII
Глава XII
С особенным блеском, с особенным оживлением, по окончании военных действий, были отпразднованы в Афинах зимние праздники, но веселее всего был наступивший с весною праздник Диониса. Холмы Гиметта, Пентеликоса и Ликабета покрылись свежей зеленью фиалок, анемонов и крокусов и пастушеский посох, забытый с вечера на дворе, к утру покрывался цветами.
В гавани царило оживление, поднимались якоря, надувались паруса, новая жизнь пробуждалась в волнах залива. Посланники союзных городов и островов привезли в Афины дань к празднеству; во всех гостиницах, во всех домах афинских граждан, были приехавшие издалека гости; украшенные венками, в праздничных костюмах с раннего утра двигались по улицам толпы граждан и чужестранцев. Статуи и алтарь Гермеса украсились не одними цветами, около них ставились громадные бочки с вином в дар Дионису.
Гиппоникос снова угощал своих и чужих в Керамике, приглашая к себе всех, кто только хотел. Забыта была война; споры на время успокоились, всюду царствовало веселье и мир, всюду слышался веселый смех, шутки становились вдвое острее, вдвое быстрее двигался язык афинян.
На улицах Афин появилось много прекрасных женщин. Кто эти веселые, богато разодетые, очаровательные красавицы? Это жрицы из храма Афродиты в Коринфе и из других храмов, которые собираются в Афины со всей Греции на веселый праздник Диониса.
С наступлением темноты веселье на улицах становится все разнузданнее; ночные гуляки ходят повсюду с факелами в руках, в обществе женщин, одетых в мужские костюмы и мужчин в женских платьях. Многие пачкают себе лицо виноградным соком или же закрывают его листьями, некоторые в красивых, раскрашенных масках.
Вот идет рогатый Актеон, дальше виднеется стоглазый Аргус, гиганты, титаны, кентавры кишат на улицах, но больше всего козлоногих сатиров и плешивых силенов, головы которых украшены вечно зеленым плющом. Немало также и вакханок, которые часто, вместо тирса[40], держат в руках виноградную ветвь, увитую плющом.
Веселость и даже опьянение считается обязательными в эти дни и ночи, и бог оправдывает в это время свое прозвание освободителя: даже узников выпускают из тюрьмы на дни празднеств, даже мертвым наливают на могилы вино, желая успокоить тени, которые, конечно, не без зависти глядят на веселье живых. Кроме того, говорят, что души мертвых часто в это время тайно смешиваются с веселой толпой, и что под многими масками скрываются мертвые…
В эти дни прилежно собирают листья подорожника и мажут дегтем двери, чтобы отвратить несчастье, которое, во время празднеств Диониса, угрожает живым со стороны завистливых теней. В самом деле, — страшновато видеть, как ночью, там и сям, на темных улицах, мелькает свет факелов и с шумом двигаются фантастические процессии.
К театру идет по улице одно из таких шествий, несут изображение Диониса, чтобы поставить его среди праздничного собрания. Принесенная скульптура — вновь созданное произведение, вышедшее из-под резца Алкаменеса.
На перекрестках и на площадях шествие останавливается, чтобы принести жертву.
Плоские крыши домов полны мужчинами и женщинами, многие из которых держат в руках факелы и лампы; часто зрители сверху обмениваются шутками с двигающейся внизу толпой.
Юный Алкивиад превосходил самого себя во всевозможных шутках и проделках, двигаясь во главе своего общества.
— Помните, — кричал он своим собратьям, — что мы, всегда безумствующие и шумящие, на празднестве Диониса должны вдвое шуметь и бесноваться, если не желаем быть превзойденными простыми афинскими гражданами!
Когда наступила ночь, он приказал нести перед собою факелы и повел своих сотоварищей к домам красивых девушек и юношей, чтобы петь им песни. Большинство музыкантов были одеты в костюмы менад и, так как приветствуемые музыкой также присоединялись к, шествию, то оно все росло, увеличивая толпу вакханок, окружавших бога Диониса.
Наконец, пьяный Алкивиад с молодой гетерой, по имени Бакхиза, называя ее своей Ариадной, а себя — Вакхом, пришел к дому Теодоты, приказал сыграть серенаду и вошел к ней со своей свитой.
Теодота уже давно не принимала у себя Алкивиада, теперь она снова видела любимого ею юношу, но как неприятно, как тяжело ее сердцу его появление — он явился пьяный, во главе шумного шествия. Она простила бы это, но он привел с собой юную, цветущую гетеру, которую представил своей бывшей подруге, как Ариадну и прелести которой начал усердно расхваливать.
В доме Теодоты устроили пирушку, против которой она не осмеливалась открыто возмутиться. Алкивиад требовал, чтобы она была веселой, непринужденной. Пьяный, он начал рассказывать о шутках, проделанных им в этот вечер и хвастался, что в толкотне поцеловал одну молодую девушку, расхваливая обычай, который, хоть во время празднества Диониса, позволял повеселиться афинским женщинам. Он говорил о Гиппарете, прелестной дочери Гиппоникоса, о ее тайной страсти к нему, о ее смущении, смеялся над ее сконфуженным, девственно скромным обращением. Он говорил также и о Коре, как о самом смешном создании на свете. После этого он начал бранить Теодоту за ее молчание и нахмуренный вид.
Теодота не смогла удержать слез. Она отвечала ему упреками, называла его неверным и безжалостным…
Устав слушать упреки Теодоты, Алкивиад сказал, обращаясь к пирующим.
— Идемте, друзья! Мне здесь скучно. Прощай, Теодота!
Испуганная этим, Теодота обещала осушить слезы и поступать так, как он пожелает.
— Давно бы так! — сказал Алкивиад. — В таком случае, продемонстрируй нам свое искусство.
— Что должна я станцевать? — спросила Теодота.
— Мучимая ревностью, ты сейчас похожа на Ио. Покажи нам, украшенное искусством, то же, что ты показывала нам в грубой, некрасивой действительности.
Молча приготовилась Теодота танцевать Ио. Она танцевала под звуки флейты историю дочери Инаха любимой Зевсом и за это преследуемой Герой, которая приказала ее связать и поручила сторожить стоглазому Аргусу, а после пославшей слепня преследовать ее всюду. С ужасающей правдивостью Теодота передавала безумие преследуемой: глаза выступили из орбит, грудь тяжело поднималась, полуоткрытые губы покрылись пеной, ее движения были так дики и порывисты, что Алкивиад с испугом бросился к ней, чтобы положить предел этому разнузданному безумию.
Она упала от усталости, испуская громкие, безумные крики. Ужас охватил Алкивиада и его друзей; они предоставили несчастную женщину рабыням и бросились из дома Теодоты на улицу, где шумный праздник Диониса увлек их в свой водоворот…
На следующий день предстояло еще одно шествие, теперь уже со старым изображением Диониса, перевезенным в Афины из Элевтеры. Каждый год, на больших празднествах Диониса, это изображение уносилось на короткое время в маленький храм, под стенами города. Многочисленно и роскошно, как никогда, было громадное шествие, составлявшее на этот раз праздничную свиту.
На всех улицах, по которым проходило шествие, на всех террасах, на крышах, с которых смотрели на него, толпилось множество зрителей в праздничных одеждах, украшенных венками фиалок.
На Агоре шествие остановилось перед алтарем двенадцати олимпийских богов и здесь мужской и детский хор спели дифирамб, сопровождаемый танцами.
Едва смолкли эти звуки и шествие двинулось дальше, как внимание афинян привлекла удивительная сцена: в Афины вступили жрецы Цибеллы, старавшиеся возобновить мистический культ Орфея. Эти жрецы проповедовали могущественного спасителя мира, через которого человечество освободится от всякого зла и смертные примут участие в небесном блаженстве. Они ходили по улицам с изображениями своего бога и его матери, которые они носили под звуки цимбалов, сопровождаемых танцами, во время которых впадали в безумие. Они странствовали повсюду, продавая целебные средства и предлагали за деньги смягчить гнев богов, и даже вымолить прощение умершим за сделанные при жизни преступления и освобождать их от мук тартара. Они были посредниками между божественной милостью и смертными.
Дух эллинов не особенно противился этому учению, и там и сям оно начинало пускать корни и никто не смотрел на попытки перенести этот мрачный мистический культ в веселую Элладу, с большим огорчением, за исключением Аспазии, она, всеми средствами, старалась бороться против него.
Веселому Алкивиаду мрачный культ был непонятен и внушал такой же ужас, как и Аспазии.
Во время празднества Диониса, эти странствующие проповедники, надеясь использовать благоприятный случай приобрести сторонников своему богу, ходили в толпе, украшенные ветвями тополей, неся в руках змей, которых поднимали над головами и танцевали под звуки цимбалов и тимпанов свой безумный, так называемый сикиннийский танец. При этом они ударяли себя ножами и ранили до крови.
Один из них собрал вокруг себя большую толпу народа и проповедовал, с резкими жестами и громкими восклицаниями, свое учение. Он говорил о тайном посвящении и о высшем, наиболее угодном его богу деле, самоуничтожении.
В то время, как народ слушал жреца, мимо проходили пьяные итифалийцы. Они услышали чужого проповедника, говорящего о самоуничтожении.
— Как! — воскликнул Алкивиад, — среди празднества Диониса, осмеливаются говорить о самоуничтожении! Нет, такие слова не должны раздаваться на эллинской земле пока существует хоть один итифалиец!
Сказав это, он бросился с толпою пьяных юношей на проповедника и бросил его в пропасть.
Между вакханками, окружавшими праздничное шествие, находились и воспитанницы Аспазии. Кору, хотя она и сопротивлялась, также увлекли за собою ее веселые подруги, прикрыв ей лицо маской вакханки.
Алкивиаду казалось большим счастьем, что Кора находилась в числе вакханок; конечно, по красоте она далеко уступала своим подругам, к тому же была нелюбезна, но ее чудная серьезность все сильнее разжигала его страсть. Из-за Коры он следовал за воспитанницами Аспазии со своими спутниками в маске сатира.
Шутя, смешались сатиры с толпой вакханок. Вдруг, в одном уединенном месте, Алкивиад и его приятели набросились на девушку. Но в сердце Коры проснулось то же мужество, с каким некогда, обратила она в бегство нападавшего на нее сатира, она вырвала у одной из своих подруг горящий факел и сунула им прямо в лицо Алкивиаду, его маска вспыхнула, что привело его в замешательство. Воспользовавшись этим, Кора с быстротою спасающейся лани, бросилась бежать и вскоре бесследно исчезла из глаз своих преследователей. Не останавливаясь, с сильно бьющимся сердцем, бежала она по улицам к дому Аспазии.
Если Кора чувствовала себя неуютно в среде вакханок, то молодому Манесу, приемному сыну Перикла было не по себе в толпе сатиров. Его также, почти заставили надеть маску, он также, почти против воли последовал в толпу за Ксантиппом и Паралосом. Не веселым, а страшным, казалось ему окружавшее его празднество.
— Берегитесь, — говорили некоторые вокруг него, — этот задумчивый сатир подозрителен. Уже много раз на Дионисии прокрадывались в таких масках завистливые тени из подземного мира. Сорвите с него маску. Кто знает, какое ужасное лицо увидим мы под нею?
Мысли юноши начали мешаться, голова у него болела. Он силой вырвался из толпы и свернул в сторону. Придя домой, он незаметно прокрался на террасу, которая была совершенно пуста, там он опустился на маленькую скамейку, снял с лица маску и задумался.
Долго сидел Манес, задумчиво глядя в землю, как вдруг перед ним появилась Аспазия.
Хозяйка дома посмотрела на его огорченное лицо, затем ласково сказала:
— Отчего это, Манес, ты так упорно отказываешься от развлечений, свойственных твоему возрасту? Неужели в своей крови ты не чувствуешь ничего, что влечет других наслаждаться прекрасной, короткой юностью?
Манес смущенно опустил глаза и ничего не отвечал.
А в это время в пустом перистиле одиноко сидела Кора. Возвратившись с празднества, она тихо укрылась тут сняв маску вакханки.
Так сидела она, погруженная в глубокую задумчивость, когда Перикл, случайно возвратившись в дом, проходил по перистилю.
Увидев девушку, он подошел к ней и спросил о причине такого раннего возвращения без подруг.
Кора молчала. Взглянув ей в лицо, Перикл сказал:
— Я не помню, чтобы когда-нибудь видел вакханку с таким печальным лицом.
Кора подняла глаза на Перикла и поглядела на него еще печальнее чем прежде. В этом детском выражении лица, в ее удивительной впечатлительности было что-то, возбуждавшее симпатию. Женственная прелесть выступила перед ним в новом, неожиданном образе. То, что он видел в Коре, было что-то отличное от того, чем до сих пор восхищался, и что любил. Чувство, пробуждаемое в нем девушкой было также ново и странно, как и она сама.
Он положил руку ей на голову, поручая покровительству богов, и сказал:
— Не пойти ли нам к Аспазии?
Узнав от раба, что Аспазия поднялась на террасу, он дружески взял девушку за руку.
В то же самое время, когда Перикл положил руку на голову пастушки, рука Аспазии почти с материнской нежностью прикоснулась к темным кудрям Манеса. Она со спокойной улыбкой приветствовала Перикла, когда он подошел к ней, ведя за руку девушку.
— Я привел к тебе печальную Кору, — сказал Перикл Аспазии, — она, мне кажется, не менее чем Манес нуждается в утешении.
Приблизившись Перикл заметил взгляд, который бросила Аспазия на юношу. Оставив Манеса и Кору вместе, супруги отошли в отдаленный угол террасы, где между цветами стояла скамья. Здесь они рассказали друг другу в каком настроении они застали своих воспитанников. Затем Перикл сказал:
— Я видел, ты пыталась рассеять печаль юноши.
— И это наводит тебя на мысль, что он может мне нравиться? Нет, он почти урод, его плоское лицо оскорбляет мой эстетический вкус — но мимолетное участие наполнило мое сердце. Может быть, это сострадание…
Плоская крыша была превращена Аспазией в садовую террасу. Для защиты от солнца на ней были устроены беседки, а в сосудах, наполненных землей, росли цветущие кусты.
Эти кусты скрывали Перикла и Аспазию от молодых людей, увлеченных разговором.
До сих пор они никогда не замечали, чтобы Манес и Кора разговаривали друг с другом, или искали общества друг друга. Они всегда вели себя по отношению один к другому так же сдержанно, как и ко всем остальным.
Кора рассказывала юноше о своей родине, о прекрасных горных лесах, о боге Пане, о черепахах, об охоте на диких зверей.
— Ты очень счастливая, Кора, — сказал он, — счастливая тем, что так все ясно помнишь. Я же не могу припомнить ничего о своей родине и детстве, только во сне я часто переношусь в дремучие леса, вижу людей, одетых в звериные шкуры, скачущих на быстрых конях. После таких снов я целый день бываю печален, я страдаю тоской по родине, хотя даже не знаю, где она. Я знаю только то, что должен идти к северу и мне часто также снится, что я иду на север, все время на север. Ты наверное огорчена, Кора, что не можешь возвратиться к себе на родину, которую ты так хорошо знаешь, и к твоим родным, ведь ты так легко могла бы их найти.
Кора задумчиво опустила глаза и, помолчав немного, сказала:
— Я не знаю, почему, Манес, но я также охотно отправилась бы на север, как и в Аркадию, если бы мы отправились вместе. Мне кажется, что повсюду, куда бы мы с тобой ни направились, всюду для меня была бы Аркадия.
При этих словах девушки, Манес покраснел, его руки задрожали как всегда, когда он сильно волновался. После некоторого молчания, он произнес:
— Но, конечно, Кора, ты предпочла бы отправиться в Аркадию к своим, я охотно буду сопровождать тебя и сделаюсь пастухом, и мне также кажется, что повсюду, куда я ни сопровождал бы тебя, я найду родину…
Он вдруг замолчал и еще более покраснел.
С улицы донесся громкий шум от проходившей мимо толпы вакханок. Сверкали факелы, слышалось веселое пение и громкие восклицания, а наверху юноша и девушка молча и в смущении стояли друг против друга, не осмеливаясь первым протянуть руку.
— Они любят друг друга, — сказал Перикл Аспазии, — они любят друг друга, но, не плотской земной любовью, они говорят только о жертвах, которые готовы принести друг другу.
— Да, они любят друг друга такой любовью, которую могли придумать только Манес и Кора. Любовь заставила их потерять всякую веселость, они бледны и печальны, и хотя знают, что любят и любимы, но не наслаждаются своей взаимной любовью, даже не осмеливаются поцеловать друг друга.
Вечером того же дня у Перикла собралось небольшое общество. В числе гостей были Каллимах с Филандрой и Пазикомбсой.
На этот раз гости собрались не в столовой, а в открытом, обширном перистиле, при свете чудной, весенней ночи.
Перикл по обыкновению рано удалился. Вдруг появился Алкивиад с несколькими друзьями.
При его появлении, Кора с испугом сейчас же убежала. Когда Алкивиад заметил это, он решил не отходить от прелестной Зимайты, но та гордо оттолкнула его. Она презирала его с той минуты, когда он унизился настолько, что в своем любовном безумии проявил по отношению к Коре насилие. Остальные девушки так же его порицали.
Долго старался он примириться с разгневанными, но напрасно.
— Ах, так! — воскликнул он, — Кора убежала от меня, Зимайта поворачивается ко мне спиной, вся школа Аспазии глядит на меня сердито и хмурит лоб, как старый Анаксагор, хорошо же! Если вы все меня отталкиваете, то я обращусь к прелестной Гиппарете, очаровательной дочери Гиппоникоса.
— Сколько угодно, — сказала Зимайта.
— Я это сделаю! — вскричал Алкивиад, — ты не напрасно бросаешь мне вызов, Зимайта. Алкивиад не позволит с собою шутить. Завтра, рано утром, я отправлюсь к Гиппоникосу и буду просить руки его дочери. Я женюсь, сделаюсь добродетельным, откажусь от всех безумных удовольствий, и употреблю свое время на то, чтобы покорить Сицилию и заставить афинян плясать под мою дудку.
— Гиппоникос не отдаст тебе своей дочери! Он считает тебя великим негодяем, — заявил юный Каллиас, поддерживаемый присутствующими.
— Гиппоникос отдаст за меня свою дочь! — спорил Алкивиад, — отдаст даже, если бы я непосредственно перед этим дал ему пощечину — хотите держать со мною пари? Я дам Гиппоникосу пощечину и вслед за тем буду просить руки его дочери и он отдаст мне ее!
— Ты хвастун! — закричали друзья.
— Ставлю тысячу драхм, если согласны.
— Идет! — приняли предложение Каллиас и Демос.
— Отчего же мне не сделаться добродетельным, — продолжал Алкивиад, — когда вокруг меня я вижу так много печальных предзнаменований: достаточно того, что Кора убежала от меня, Зимайта отказывается говорить со мной, Теодота сошла с ума, я должен был перенести измену моего старейшего и лучшего друга, который женился.
— О ком ты говоришь? — спросили гости.
— О ком же другом, как не о Сократе, — отвечал Алкивиад.
— Как! Сократ женился? — спросила Аспазия.
— Да, — сказал Алкивиад, — он втихомолку женился и теперь его нигде не видно.
— Как это случилось? Я ничего не слышала об этом.
— Недели две тому назад, я стоял на одной из уединенных улиц, разговаривая с приятелем, вдруг отворилась украшенная цветами дверь и из нее показалось шествие музыкантов и певцов, с факелами в руках и венками на головах. За шествием следовала невеста под покрывалом, шедшая между женихом и ее посаженным отцом. Все трое сели в стоявшую перед домом, запряженную мулами, повозку. Затем вышла мать невесты с факелом, которым она зажигает огонь в очаге молодых, за ней следовали остальные гости. Повозка тронулась и направилась по улице к дому жениха, сопровождаемая музыкой, пением и веселыми выкриками. Жених был никто другой, как Сократ, а посаженный отец его невесты — ненавистник женщин, Эврипид.
— А невеста? — спросили гости.
— Она — дочь простого человека, но сейчас же забрала бразды домашнего управления в железные руки и сумеет прекрасно вести хозяйство на то немногое, что Сократ унаследовал после отца. Старый мир, кажется, хочет разрушиться: Сократ женился, Теодота сошла с ума, прибавьте к этому, что в Эгине и в Элевсисе, как говорят, произошло несколько случаев чумы, которая уже давно свирепствует на египетском берегу. Сегодня на Агоре заметили подозрительную маску, под которою, как говорят, скрывался Танатос или чума, или что-нибудь еще ужаснее в этом роде. Если еще и я женюсь на дочери Гиппоникоса, то эллинское небо станет пепельного цвета. Но сегодня еще будем веселиться, клянусь Эротом с громовой стрелой! Начнем веселую войну против скучного могущества, которое угрожает победить нас! Будем смеяться над всеми предзнаменованиями и, если бы веселость исчезла во всей Элладе, то пусть ее найдут в этом кругу! Не прав ли я, Аспазия?
— Ты прав, в борьбе против всего скучного, мы твои союзники, — ответила Аспазия.
Аспазия приказала подать новые кубки, которые были быстро осушены и снова наполнены. Возбужденные духом Диониса веселые шутки, смех и пение раздались в перистиле.
Наступила полночь.
Вдруг внутренняя дверь в перистиль отворилась и из нее медленно, как привидение, с закрытыми глазами, появился Манес: странная болезнь подняла его с постели.
При виде бродящего с закрытыми глазами Манеса, веселость гостей исчезла. Все с ужасом, молча смотрели на призрачного посетителя…
Пройдя через перистиль, он направился к лестнице, которая вела наверх на плоскую крышу дома.
Когда прошел испуг Алкивиад воскликнул:
— Так наказывает Дионис тех, кто противится его веселому культу! Пойдемте за этим ненавистником богов, мы разбудим его и силой заставим принять участие в нашем пиршестве.
При этих словах большая часть присутствующих бросилась на крышу дома.
Когда они поднялись, то их взглядам представилось зрелище, снова повергшее их в ужас: Манес шел по карнизу, с закрытыми глазами, рискуя каждую минуту упасть.
Позвали Перикла. Он также был испуган, увидав юношу и сказал:
— Если он проснется в это мгновение, то ему нет спасения, а, между тем, приблизиться к нему невозможно.
В ту минуту на крыше появилась Кора.
Страшно испуганная, бледная, как смерть, с широко раскрытыми от страха глазами, смотрела она на Манеса. Услыхав слова Перикла, она вздрогнула, затем, бросилась к тому месту, где был Манес. Твердо сделала она несколько шагов по опасному пути и, схватив юношу за руку, быстро повела его за собою до тех пор, пока не почувствовала под ногами твердой почвы.
Все присутствующие с изумлением следили за ними.
— Как я сожалею, — сказал Перикл, — что Сократ не был свидетелем этой сцены.
— Почему ты об этом жалеешь? — спросила Аспазия.
— Он, может быть, наконец-то узнал, что такое любовь.
Аспазия молчала, внимательно следя за выражением лица Перикла, затем сказала:
— А ты?
— Я?.. Меня смущает эта пара, мне кажется, как будто они хотят сказать: «сойдите вы со сцены — уступите нам место!»
Несколько мгновений глядела Аспазия в серьезное и задумчивое лицо Перикла, затем сказала:
— Ты более не грек!
Немногочисленны были слова, которыми они обменялись, но многозначительно и тяжело упали они на чашу весов судьбы. Они произвели нечто вроде тайного разрыва между двумя возвышенными, некогда столь прекрасными и во всем согласными существами.
Вместе со словами: «ты более не грек!», Аспазия бросила на Перикла полунегодующий, полусострадательный взгляд и отвернулась.
Оба молча спустились вниз, Перикл — к себе, Аспазия — обратно к гостям.
Разговор между гостями некоторое время шел о Коре: все удивлялись ее мужеству или, лучше сказать, замечательной силе страсти, под влиянием которой она действовала.
— Каким поучительным, — сказал Алкивиад, — было бы это происшествие для нашего мудреца и искателя истины. Он сам — нечто вроде лунатика — лунатика философии, который закрывает глаза, чтобы лучше думать и таким образом попадает на недосягаемые вершины. Только у него нет Коры, которая могла бы своей мягкой рукой спасти его от пропастей мысли. Я пойду к нему и расскажу всю эту историю, хотя посещать Сократа в его доме почти опасно, так как юная Ксантиппа всегда боится, что я испорчу ее мужа и постоянно глядит на меня неблагосклонным взглядом.
Когда я посетил новобрачных с несколькими друзьями, мы привели ее в сильное смущение, и она рассыпалась в жалобах и восклицаниях, что не в состоянии достойно принять таких знатных людей как мы. «Оставь, сказал ей Сократ, — если они хорошие люди, то будут довольны, если же дурные, то не будем о них заботиться». Но такими речами он только еще более раздражает Ксантиппу…
— Разве мы нуждаемся в таких историях, — воскликнул юный Каллиас. — Клянусь Гераклом, мы устроили нынче праздники как никогда, кажется мы вели себя так, как можно было ожидать от веселых итифалийцев и разве вся афинская молодежь не стоит за нас? Разве были в Афинах когда-нибудь более веселые праздники Диониса как нынче? Видели ли вы когда-нибудь, чтобы народ так веселился? Разве вино не течет рекою? Разве когда-нибудь бывало больше юных девушек? Разве бывало когда-нибудь в Афинах такое множество жриц веселья? Что ты говоришь о мрачных предзнаменованиях, Алкивиад, напротив, нынче веселые времена. Мир стремится к веселью, что бы ему ни угрожало, мы будем становиться веселее.
— Да здравствует веселье! — воскликнули все, и кубки снова зазвенели.
— А для того, чтобы вечно жило и увеличивалось веселье итифалийцы должны соединиться со школой Аспазии, — предложил смеясь Алкивиад, — на нас и на этой школе, как на твердом основании, только и может покоиться веселье. Не сердитесь на меня, Зимайта, и ты Празина, и ты Дроза. Улыбнись Зимайта, сегодня ты прекраснее, чем когда-либо. Клянусь Зевсом, за одну улыбку твоих прелестных уст, я готов потерять тысячу драхм и заставить еще немного подождать дочку Гиппоникоса!
Все обратились к Зимайте, упрашивая ее помириться с Алкивиадом.
— Не сердись на Алкивиада, — сказала Аспазия. — Говоря, что школа Аспазии должна быть в дружбе с его итифалийцами, он, может быть, и прав, но только в том случае, если разнузданность итифалийцев будет сдерживаться в границах женскими руками. Мы должны принять в свою школу этого итифалийца, чтобы научить его прекрасной сдержанности во всем, чтобы не дать погибнуть веселому царству радости среди мрачного и грубого.
— Мы отдаемся тебе! — воскликнул Алкивиад, — и выбираем Зимайту царицею в царстве радости.
— Да, да, — раздалось со всех сторон, — итифалийцы не имеют ничего против того, чтобы их сдерживали такие прелестные ручки.
С веселым смехом была избрана Зимайта царицей радости и веселья. Для нее устроили прелестный, украшенный цветами, трон, накинули на нее пурпурный плащ, надели на голову золотую диадему и обвили гирляндами из роз и фиалок. Сияя прелестью молодости и красоты, она казалась настоящей царицей, даже Аспазия с восхищением смотрела на нее.
Кубки снова были наполнены и осушены в честь сияющей царицы веселья.
— Под властью такой царицы, — восклицали юноши, царство веселья распространится по всей земле.
— Каллиас и Демос, берите вашу тысячу драхм! — возбужденно крикнул Алкивиад, — я проиграл, я не пойду завтра к Гиппоникосу. Предводитель итифалийцев заключает новый союз с царицей красоты и радости. Благодарение богам! Она снова улыбается!
Опьяненный любовью и вином, Алкивиад обнял девушку, среди всеобщего одобрения и хотел запечатлеть поцелуем заключенный союз.
В эту минуту все смотревшие на Зимайту заметили яркую краску, покрывшую ее лицо.
Вытянув руку, она отстранила Алкивиада и пошатнулась. Ей подали кубок, наполненный вином, но она оттолкнула его, требуя свежей воды и выпила несколько кубков один за другим. Вдруг, глаза Зимайты налились кровью, язык стал с трудом поворачиваться во рту, голос сделался хриплым, она стала жаловаться на сильный жар, все ее тело начало дрожать, холодный пот выступил на лбу…
Позвали Перикла. Он скоро явился и, увидав девушку, побледнел.
— Уходите, — сказал он гостям; но у тех голова еще не совсем пришла в порядок от выпитого вина.
— Отчего тебя так пугает состояние девушки? — кричали они. — Если ты знаешь ее болезнь, говори.
— Уйдите, — повторил Перикл.
— Что же с ней? — спрашивал Алкивиад.
— Это чума, — глухо прошептал Перикл.
Как ни тихо было произнесено это слово, оно разразилось над всеми как удар грома. Все побледнели, девушки начали громко рыдать, сама Аспазия побледнела, как смерть и, дрожа, старалась чем-нибудь помочь своей умирающей любимице.
Девушку увели; гости начали молча расходиться.
— Неужели мрачные силы одолеют нас! — кричал Алкивиад, хватая кубок. — Неужели напрасны были все наши старания! Что разгоняет вас, друзья? Вы все трусы! Если вы бежите, то я не сдаюсь. Я вызываю на бой чуму и все ужасы Гадеса!..
Так продолжал он говорить, пока, наконец, не заметил, что стоит один в опустевшем перистиле, окруженный увядшими венками и опрокинутыми кубками.
— Где вы, веселые итифалийцы? — крикнул он, — один… Один… все они оставили меня, все… Царство веселья опустело, мрачные силы победили… Да будет так! Прощай, прекрасная юность. Я иду к Гиппоникосу!