Глава I

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

Глава I

Вечерний сумрак опустился на стены Акрополя. Конон и Гиппарх вышли из храма и очутились на обширной площади, всего какие-то полчаса тому назад еще залитой светом, полной жизни, а теперь опустевшей. Они спустились по лестнице Пропилеев[1] и вышли на широкую дорогу, шедшую между могилами и надгробными памятниками. Далеко впереди, у входа в город, виднелись еще кое-где огни факелов. Скоро они исчезли. Стих и последний шум. И только резкий крик запоздалых птиц, пролетавших высоко в воздухе, слышался порой.

Конон был тот самый молодой триерарх, которому удача на войне создала вдруг блестящую репутацию.

Две недели тому назад, стоя на якоре возле Сигеи с пятнадцатью триерами, составлявшими авангард флота Алкивиада, он получил известие от своих легких разведывательных судов, что под Сестосом идет жестокая битва. Флот, выставленный Лакедомонией и Сиракузами, пытался прижать к берегу афинские галеры, находившиеся под командой Тразилла. Армия перса Фарнабаза покрывала весь берег моря. Запертые в бухте суда афинян не смогли бы долго сопротивляться натиску всего дорийского флота и погибли бы под ударами варваров… Вдруг на горизонте показались паруса. Суда приближались. Сражающиеся — одни с ужасом, а другие с радостью, увидели развевавшиеся на верхушках мачт пурпурные флаги грозной ионийской лиги. Подгоняемый ветром, вспомогательный флот, убрав весла, приближался на всех парусах, и уже можно было различить тонкий след пены, вскипающий у бортов. Напрасно Миндарос выслал навстречу ему самые крепкие и самые тяжелые лакедомонийские корабли. Они не смогли выдержать ужасного удара. Полузатопленные, пробитые таранами, печально качались они на волнах, покрытых обломками. Моряки Тразилла с новыми силами бросались на неприятеля; последние лучи солнца освещают показавшиеся на горизонте остальные корабли Алкивиада, которые тоже спешат принять участие в битве. Остатки флота Миндароса, позорно бегут…

Конон, по приказанию стратега, тотчас же отправился в Афины сообщить счастливую весть об одержанной победе. Население Афин, созванное пританами[2], заставило его взойти на Пникс[3], чтобы оттуда сделать сообщение народному собранию. Молодой триерарх не обнаружил никакого смущения, в первый раз всходя на трибуну, с высоты которой столько знаменитых мужей бросало уже свои страстные призывы.

Согласно обычаю, он сложил на жертвенник свое оружие: щит из полированной стали, обитый золотыми гвоздиками, с изображением страшной Медузы; кожаную перевязь вместе с тяжелым мечом, шлем с красным султаном из конских волос; наконец, копье из ясеня с тройным рядом украшений из меди на древке. Он откинул за плечи пурпурные складки плаща. Оставшись только в вышитой тунике, поверх которой была надета доходившая до талии легкая кираса из шерстяной ткани, украшенной серебряными блестками, и стоя на трибуне с обнаженными ногами, обнаженными руками и непокрытой головой, он так живо напоминал собою бога войны Ареса, что аплодисменты раздались раньше, чем он заговорил. Он рассказал о битве и сделал это просто, без излишних прикрас Зевгиты[4] приветствовали его восторженными криками, а всадники, к классу которых он принадлежал, стряхнув свою обычную леность, поднялись, чтобы оказать ему честь. Увлеченная порывом, толпа народа устремилась к трибуне. Конон видел тянувшиеся к нему снизу руки и открытые рты, громко кричавшие что-то, но что именно, разобрать было нельзя. Видя, что ему уже не заставить слушать себя, он схватил копье и угрожающе потряс им; затем обернулся лицом к востоку и опустился на колено, взывая к богине, статуя которой смотрела на него с высоты Акрополя. Громкие крики слились в один протяжный рев, и этот рев, прогремев по холму, пронесся через город и покатился по равнине к морю. Старикам казалось, что вернулись славные дни, наступившие после Саламина и Микале. Те, что не были очевидцами великой войны, снова приобрели надежду. Все видели в молодом воине того, кому суждено отомстить за сиракузский позор.

В тот день, желая уклониться от оваций, когда он был в Парфеноне в числе зрителей при конце Дионисий, Конон вынужден был искать убежище в храме Победы. Его сопровождал скульптор Гиппарх, его товарищ с юношеских лет. Теперь оба друга с наступлением ночи направлялись к Афинам.

— Лаиса была очень красива сегодня, — сказал Конон. — Она должно быть так же богата., как красива: содержать столько носильщиков…

— Она и в самом деле богата, — отвечал Гиппарх. — Ее присутствие на празднествах удивляет меня. Она бывает на них так редко. Во-первых, потому, что выходит только после десяти часов: ее белая кожа боится яркого солнца. Потом культ богов привлекает ее меньше, чем общество тех умных и талантливых людей, которым она открывает свой дом.

— Ты бываешь у нее?

— Нет. Один раз она приглашала меня к себе посмотреть древнюю статую, привезенную с Крита. Я тогда только что женился: Ренайя, по-видимому, была недовольна; мне самому не хотелось идти к ней и я остался дома.

— Это правда: ты один из тех редких афинян, которые любят тишину гинекея[5] и отказываются от развлечений вне дома. Я знаю даже, что Каллиас, наш старинный товарищ, считает тебя за одержимого священным недугом.

— Пусть он считает меня кем хочет, — отвечал Гиппарх с раздражением, — но пусть оставит меня в покое, а, главное, пусть не жалеет меня. Мне не принесло бы счастья, если бы я, подобно ему, занимался составлением новых румян для поблекших щек стареющих вдовушек. Я живу моей женой, моим сыном и моими статуями. Любовь к ним наполняет всю мою жизнь. Я сам хотел такой жизни и лучшего ничего не желаю, уверяю тебя, потому что мне такая именно и нравится — тихая, трудовая жизнь, полная семейных радостей…

— Впрочем, — прибавил он после короткой паузы, — хотя я и редко участвую в народных собраниях я, так же, как и многие другие, интересуюсь делами нашего города! Эта война, которая началась чуть ли еще не тогда, когда мы только появились на свет, и которая, может быть, продлится еще двадцать пять лет, медленно разоряет нашу родину, которую я нахожу такой прекрасной и которую мне так хотелось бы видеть благоденствующей. Несмотря на одержанную тобой победу, я предвижу дурное будущее. Мне кажется, что боги сильно колеблются с некоторых пор. Будущее ненадежно…

— Мы укрепим его, — сказал Конон, наткнувшись вдруг на пьяного матроса, растянувшегося посреди дороги.

— Познай самого себя! — воскликнул Гиппарх, смеясь.

— Вот один из твоих «героев»; он выпил слишком много меду. Я оттащу его в сторону: может быть, не все колесницы проехали…

Они были на середине холма. Пылавшие во время празднества вокруг храма факелы догорали в высоких подставках, освещенные слабым светом лиственницы отбрасывали длинные дрожащие тени, тянувшиеся до самой дороги.

Скульптор подхватил матроса под руки и уже собирался оттащить его в сторону, как вдруг где-то совсем рядом раздались громкие пронзительные крики.

— Это повздорили такие же пьяницы, — сказал он, выпрямляясь.

— Нет, — возразил Конон, внимательно прислушиваясь, — нет, это зовут на помощь. Это женский голос, — прибавил он, обнажая свой короткий меч и бросаясь через могилы в ту сторону, откуда слышались крики.

Вынужденные обходить огромные надгробные монументы и наталкиваясь в темноте на разбросанные всюду маленькие памятники-колонки, друзья медленно продвигались вперед. Наконец, они увидели несколько мужчин, в темных одеждах, возле распростертой на земле женщины во всем белом. В руках у них были сорванные с нее золотые украшения.

— Что вы делаете? — крикнул Конон громовым голосом.

Двое грабителей вскочили и убежали. Но двое других, вооруженные палками с железными наконечниками, приблизились с угрожающим видом, готовые наказать за непрошеное вмешательство.

Меч триерарха был молниеносен. Один из противников, вскрикнув, упал, другой — отскочил назад, бросил свою палку и скрылся в темноте.

— Я их проучил, как следует, — сказал Конон, вытирая о траву лезвие.

— Значит, это были не призраки, — воскликнул Гиппарх.

Он быстро отдернул край пеплума, который грабители накинули на голову своей жертвы; и увидел лицо такое же бледное и холодное, как мрамор на памятниках соседних могил.

— Да, это женщина… Клянусь Зевсом, это дочь Леуциппы! Я знаю ее, я делал недавно для ее отца статую Артемиды.

— Как она сюда попала? — спросил Конон.

Он наклонился и прикоснулся рукой к лицу молодой девушки.

— Мне кажется, она умерла.

— Нет, она в обмороке. Посмотри, свежий воздух приводит ее в себя. Отнесем ее к отцу.

Афинянка сделала легкое движение: она, по всей вероятности, слышала эти слова, медленно открыв глаза, она сказала слабым голосом, которому тщетно старалась придать твердость:

— Я Эринна, дочь Леуциппы. Мне не нужно никакой помощи; я пойду одна.

Она сделала попытку приподняться, но у нее не хватило сил и она снова опустилась на землю.

Серп нарождавшегося месяца, выскользнув из-под серебристого облачка, осветил мягким светом место, где произошло нападение. Это был пустынный уголок на скале Акрополя, приходившийся как раз напротив Ареопага [6]. В пожелтевшей траве лежало несколько надгробных плит. Видневшиеся тут и там повалившиеся колонны и обломки мрамора служили доказательством, что в эти места редко заходили посещать могилы умерших.

Конон наклонился над молодой девушкой, завернул ее, несмотря на слабое сопротивление в большое белое покрывало, которое казалось саваном, и, подняв без всякого усилия, посадил, прислонив спиной к одному из мраморных памятников, у подножья которого Гиппарх уже разостлал свой плащ.

— Благодарю, — сказала она.

Видя, что мужчины смотрят на нее с беспокойством, она прибавила слабым голосом:

— Простите меня… я так испугалась и так измучена…

— Девушка, — сказал Гиппарх, — твоя голова склоняется помимо твоей воли, и ты еще бледна. Ты уверена, что не ранена?

Она отрицательно покачала головой.

— Тебе больше нечего бояться, — продолжал скульптор. — Мы свободные граждане Афин, и мы не оставим тебя. Один из нас отправится за твоим отцом, другой останется здесь. А если хочешь, мы отнесем тебя домой…

— Нет, — отвечала она покраснев. — Я смогу идти сама.

Но силы опять изменили ей, — длинные ресницы слабо затрепетали и прелестная головка снова склонилась на плечо.

— Надо же, наконец, на что-нибудь решиться, — сказал Гиппарх, — останься с ней и, если она опять потеряет сознание, смочи ей виски водой. Я побегу к Леуциппу и постараюсь, как можно скорее, вернуться обратно вместе с рабами.

Неподалеку от этого места, среди розовых лавров, струился по каменистому ложу маленький ручеек, впадавший в Кефис. Конон спустился к ручью и, наполнив свой шлем чистой водой, смочил лицо афинянки. Она открыла глаза и, взглянув на стоявшего перед нею молодого воина, сказала немного дрожащим голосом:

— Что со мной случилось? Зачем я попала сюда?

— Ничего, почти ничего, успокойся. Ты, вероятно, заблудилась, и на тебя напали грабители. Случай, пославший нас, дал нам возможность защитить тебя.

— Ты говоришь случай? Вернее, Афина, моя покровительница Афина…

Она умолкла и замерла, сложив перед собой руки. По всей вероятности, она молилась и благодарила своих домашних богов. Ее тонкий белый силуэт ясно обрисовывался на темном мраморе памятника, Конон невольно залюбовался ее целомудренной и чудной грацией. Через минуту девушка заговорила опять:

— Я припоминаю… Афина — моя покровительница, пожелала, чтобы я могла вспомнить ужасные минуты нынешнего дня. Это она вверила меня тебе… Я пошла в храм вместе с матерью и с кормилицей. Но там была такая давка, что мы скоро потерялись. По дороге в храм нам встретились некоторые из моих подруг. Моя мать, наверное, подумала, что я отправилась обратно домой с какой-нибудь из них… Я долго сидела на ступенях пропилеев: не знаю, почему-то проходившие мимо меня люди смотрели на меня как-то странно. Когда я решилась покинуть Акрополь, уже наступала ночь. Я пошла по боковой тропинке, потому что на дороге было много пьяных. Когда я проходила через оливковую рощу, мне показалось, что меня преследуют. Я побежала. Вдруг люди, одетые в темное, как рабы, напали на меня. Они схватили меня и грубо бросили на землю. Я вскрикнула. Ты и твой друг услыхали меня и спасли…

Она посмотрела вокруг…

— Где же твой друг? Мне кажется, что я его встречала прежде…

— Он ушел сообщить твоему отцу о том, что случилось.

— Мой отец, наверное, сам захочет пойти сюда; но он старик, не надо допускать, чтобы он утомлялся.

Молодая девушка сделала движение, желая приподняться, но Конон опустил руку на ее плечо и, суровым, несколько повелительным тоном, которым разговаривали греки того времени с женщинами, сказал:

— Сиди, я не хочу, чтобы ты вставала…

И прибавил мягче:

— У тебя больше мужества, чем сил. Ты уже два раза была в обмороке…

Она молча собрала свои длинные волосы и поправила золотой обруч, аграф на котором был сломан.

— Я потеряла все мои украшения… Лизиса рассердится.

— Лизиса не рассердится, — ответил, улыбаясь, Конон. — Гиппарх нашел твои драгоценности. Кто эта Лизиса, о которой ты говоришь? Твоя мать?

— Нет, это моя кормилица; я всего только год тому назад покинула ее комнату: у меня теперь своя отдельная комната… Но она любит меня так же, как мать.

— Все, кто тебя знает, должны любить тебя так же, как она.

— Почему? — спросила молодая девушка, оживляясь.

— Я и сам не знаю почему, — сказал он, немного смущенно. — Подождем прихода Лизисы и твоего отца… Хотя у тебя такой же певучий голос, как у бессмертной богини, и слушая его, я испытываю удовольствие, думаю, что тебе не следует больше говорить. Послушайся меня, отдохни, я постерегу твой сон… Мне кажется, ты озябла. Ночью с гор дует ветер, а ты легко одета. Я прикрою тебя плащом?

— А ты? Ты забываешь о себе.

— О! я, я воин: я не боюсь холода.

— И вообще ничего, — сказала она тихо.

— Ничего, — повторил Конон, невольно улыбаясь, услышав эту похвалу. Он отстегнул свой плащ и накрыл им молодую девушку, которая не сопротивлялась, так как ей и в самом деле было холодно.

— Теперь надо спать, не надо больше разговаривать.;. Все женщины немного болтливы, — прибавил он поучительно.

— Однако, — застенчиво сказала Эринна, — что же я отвечу моей матери, когда она спросит у меня твое имя, чтобы произносить его в наших вечерних молитвах.

— Не все ли равно? По всей вероятности, нам не суждено больше видеться.

В голосе молодого человека звучало сожаление: Эринна заметила это и задумчиво ответила:

— Это зависит от тебя. Моя мать все-таки спросит у меня твое имя. Я сама буду горячее молиться богам, если буду знать имя человека, лицо которого запечатлеется в моей памяти.

— Меня зовут Конон, Алкмеонид, сын Лизистрата. Я афинский триерарх. Боги должны любить молитвы девушек. Я буду сражаться с большим мужеством, если ты хоть изредка будешь молиться за меня богам… Скажи, кроме того, своей матери, — прибавил он после короткого молчания, — скажи своей матери…

— Что? — спросила молодая девушка, почувствовав, как забилось сердце.

— …своей матери или Лизис… или лучше нет… не говори никому ничего… Знай, что если случай снова пошлет тебе смертельную опасность, я буду защищать тебя как Геракл… Я готов вступить в борьбу даже с богами… Я говорю это для тебя одной, Эринна, и я не знаю, какая сила заставляет меня говорить тебе это.

— Я сохраню это для себя одной, — отвечала она, и ему показалось, что он видит, как под легким покрывалом вспыхнуло ее молодое лицо.

Она тихо продолжала:

— Потому что я никак не могу заставить себя чувствовать после произошедшего испуг и тревогу. Я, наоборот, чувствую, что никогда не была ни так спокойна, ни…

Конон опустился на колени и взял ее руку.

— Ни?.. — спросил он.

— Ни так спокойно, ни так счастливо, — прошептала она.

Она прислонилась головой к мраморной плите, закрыла глаза и замолчала.

Он смотрел на нее, испытывая очарование, которое исходило от молодой девушки, и к которой он за минуту перед тем прикасался совершенно равнодушно. С лицом, обрамленным золотистыми волосами, закутанная в свои прозрачные покрывала, которым полумрак придавал гармонию и таинственность, девушка могла бы служить моделью для одной из тех статуй Артемиды, что Лизипп и Фидий так любили изображать на ложе из сухих трав и смятого папоротника.

Он хотел заговорить, но не находил в себе достаточно мужества, чтобы выразить все то, чем была полна его душа в эту минуту. Может быть, в нем смутно зарождалось желание, чтобы это златоволосое дитя, посланное неожиданно судьбой стало спутницей его жизни. Робея так, как он никогда не робел перед непоколебимой фалангой спартанцев, он не знал, что молчание передает глубину душевного волнения красноречивее всяких слов.

— Эринна… — всего лишь смог воскликнуть он, и голос его осекся.

Она невольно опустила глаза, встретившись с ним взглядом, и в первый раз в жизни почувствовала какое-то странное смущение в душе.

Вдали показался свет. Слышалось бряцание оружия, голоса, шум шагов.

Колеблющиеся огни факелов бросали на равнину отблески, густой дым, поднимаясь вверх, закрывал звезды.

Впереди толпы слуг шли Леуциппа с Гиппархом. Несмотря на усталость от быстрой ходьбы, старик, опираясь на палку из слоновой кости, поклонился Конону со всем величием истинного афинянина.

— Привет Конону, сыну Лизистрата. Твоя доблесть мне известна из рассказа о твоих подвигах против врагов Афин. Да будут благословенны бессмертные за то, что твоей славной руке я обязан сегодня спасением жизни моей дорогой дочери.

— Леуциппа, твои похвалы приятны мне. Твоя дочь уже поблагодарила меня за это улыбкой. Посмотри, жизнь вернулась к ней, но она боится твоего гнева.

— Моего гнева, — воскликнул старец, раскрывая объятия, в которые со слезами бросилась смущенная Эринна. — Она хорошо знает, что ей нечего бояться моего гнева. Неблагоразумная! Зачем ты так отдалилась от твоей матери? Почему не осталась ты под защитой плаща богини Афины, благосклонной к робким девушкам? Твоя мать побежала без покрывала к Искомаку, Диоклиду и к другим. Их дочери уже вернулись к своим домашним алтарям; ни одна из них не видала тебя. Наши рабы обыскивают всю дорогу в Фалеру; я послал стражу к городским воротам. Твой брат вооружился и тщетно вопрошает безмолвное эхо Пникса, Ликея и Ареопага. А я, твой старый отец, я совершил поздние возлияния богам. Я видел мою дочь, надежду и опору моей старости, беззащитной, предоставленной насмешкам и оскорблениям бесстыдной толпы. Селена услышала мою мольбу. Благодаря ей, благодаря вам, афиняне, благородное мужество которых она возбудила, мне не придется посыпать главу пеплом моего печального очага!

Он сделал знак. Две черные рабыни подошли к Эринне, распустили ее волосы и, умастив их сирийскими благовониями, принесенными в золотых сосудах тонкой работы, собрали на макушке, окружив полотняными повязками. Затем они накинули на нее длинный темный плащ, вышитый шелком, и повели к носилкам, кожаные занавески которых чуть заметно колыхались от легкого ночного ветерка.

Четыре либийца, с обнаженными торсами, подняли носилки на свои могучие плечи. Рабы взмахивали факелами, с которых падала горячая ароматная смола, рассыпаясь тысячами искр. Леуциппа, все еще опираясь на свою палку из слоновой кости, встал между Кононом и Гиппархом, и шествие, соразмеряя свой шаг с мерным шагом носильщиков, медленно направилось к городу. Скоро факелы, колеблемые ветром, осветили красноватые фасады первых домов. Сандалии носильщиков застучали по плитам, и спустя некоторое время носилки остановились.

Носсиса стояла на пороге, окруженная женщинами. В знак траура она сняла свою анадему, скинула покрывало, и ее распущенные волосы ниспадали на плечи. Эринна, выскочив из носилок, бросилась в объятия матери. И они, обнимаясь, не в силах сдержать слезы, удалились в гинекей.

Леуциппа сказал:

— Послезавтра мне предстоит принять моих друзей: оратора Лизиаса, Аристомена, художника Критиаса, врача Эвтикла и других. Конон и ты, Гиппарх, согласны вы оказать честь моему очагу и быть среди них?

— Леуциппа, — отвечал Конон, — твое великодушие превосходит нашу услугу. Мы будем рады занять место за твоим столом. Мы будем пить за победу Афин.

— Да услышат тебя боги, — сказал старец, склонившись, высвобождая правую руку из-под плаща, и приветствуя их широким жестом. Затем он в сопровождении слуг, медленно поднялся по ступеням; на пороге обернулся и снова послал прощальный привет. Бронзовые двери затворились, гремя засовами и цепями. Еще с минуту слышны были удаляющиеся в портик медленные шаги рабов.

Конон молча стоял перед запертою дверью. Гиппарх взял его за руку.

— Лаиса была очень хороша сегодня, — проговорил он вполголоса.

— Ах, оставь!.. — воскликнул Конон, — я не больше тебя желаю быть ее возлюбленным. Поговори со мной лучше о дочери Леуциппы, раз ты ее знаешь. Я провожу тебя. Дорога покажется мне короткой, если ты будешь говорить о ней.

— Все воины сделаны из застывшей лавы, — проговорил скульптор. — Это прекрасный материал для беседы на тему о могуществе хрупких стрел Эроса: вечная история Геркулеса с прялкой у белых ног Омфалы. Успокойся, с тобой этого не случится, потому что, по крайней мере, сегодня слепое дитя сняло свою повязку.

Эринна самая красивая и самая восхитительная из всех молодых девушек, которые вышивают в нынешнем году покрывало для Афины.

— Почему ты сказал восхитительная? Кто ею восхищается? Разве она не всегда бывает под покрывалом? Значит, она иногда выходит одна?

— Очень редко, конечно; один раз во всяком случае это было, хотя и случайно, потому что сегодня вечером ты объяснялся с ней без свидетелей.

— Ты ошибаешься; я ничего не мог ей сказать.

— Так это становится серьезным, — сказал Гиппарх. — Когда человек, такой молодой, как ты, такой смелый и такой образованный, не находит слов, чтобы выразить свои чувства, это значит, что сердце его сильно затронуто.

— Может быть, ты прав. Я чувствую в себе что-то новое.

Он замолчал и довольно долго они шли молча.

Две короткие тени быстро бежали впереди них. С безоблачного неба, такого прозрачного, что оно казалось кристальным, Селена, благосклонно улыбаясь, посылала свои бледные лучи на землю. Песок скрипел под ногами. Временами поднимался легкий ветерок, заставлявший развеваться плащи.

— Итак, — насмешливо сказал Гиппарх, — тебе легче заставить слушаться своих воинов, чем мысли.

— Это правда, — отвечал Конон, — но теперь и мысли у меня в порядке. Ты обратил внимание, как красива эта молодая девушка? Она высокого роста, у нее стройная фигура. У нее золотистые волосы, но я уверен, что глаза у нее черные… Если бы эти злодеи убили ее, это было бы большое несчастье… идти одной вечером во время дионисий… Только такие девушки и могут поступать так неблагоразумно… Я легко мог бы донести ее до дому. Я совсем не чувствовал ее, когда держал ее на руках… Ее сердце билось бы дольше возле моего; она была так хороша с закинутой назад головой и беспомощно повисшими обнаженными руками. Но она была так бледна, что мне стало страшно… И я опять положил ее на землю, потому что мне казалось, что она умирает!

— Это хорошо, — отвечал Гиппарх, любивший резонерствовать. — Любовь это лестница, и первая ступень ее — восторженность… Послушай, раз это так интересует тебя, приходи завтра ко мне. Моя жена всего на несколько месяцев старше дочери Леуциппы. Я знаю, что прежде они были подругами и часто бывали одна у другой. Кажется, даже Эринна и пела эпиталаму на нашей свадьбе. Ренайя редко выходит из дому с тех пор, как у нас родился сын, но она с удовольствием расскажет тебе все, что знает, и научит, что нужно делать.

— Я непременно приду! — с радостью согласился Конон.

— В таком случае приходи к полднику: ты скорее все поймешь, если перед тобой будет стоять чаша иониского вина. Не провожай меня дальше.

— Так до завтра?

— До завтра, — отвечал Гиппарх, — в четвертом часу…

Конон медленно направился к священным воротам. Ночная стража, завернувшись в плащи, спала на подъемном мосту.

На перекрестках горели еще в бронзовых урнах сосновые шишки. Скоро пламя уменьшилось, потом погасло… и предрассветные сумерки распростерли свое покрывало над городом.