Н. Львов [224] СВЕТ ВО ТЬМЕ [225]

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

Н. Львов [224]

СВЕТ ВО ТЬМЕ [225]

Вооруженная толпа ворвалась в Зимний дворец. Министры схвачены и посажены в Петропавловскую крепость. Керенский бежал. Временное правительство пало.

Восемь месяцев шла игра в революцию. Комедия кончилась и началась трагедия — оргия дикая и кровавая.

Толпы хлынули с фронта. Дезертиры, бродяги, убийцы и среди них шпионы, провокаторы, уголовные, выпущенные из тюрем, наводнили поездные составы, вокзалы, улицы городов, площади, базары, села.

Всюду насилия, грабежи, убийства и погромы.

И в эти дни ужаса и крови на маленькой станции Новочеркасск высаживается генерал Алексеев.

Я видел его. Он жил в вагоне на запасных путях. В штатском платье, один, без всяких средств, но, как всегда, спокойный… Все тот же глубокий, вдумчивый взгляд из?под нависших бровей.

Не для того, чтобы найти себе убежище, приехал генерал Алексеев в Новочеркасск, а для того, чтобы упорно продолжать свое дело, а делом его была русская армия.

Генералы Корнилов, Деникин, Лукомский, Марков заключены в Быховской тюрьме. Вскоре зверски убит генерал Духонин. Крыленко с шайкой убийц разгромил Ставку.

Ни следа не осталось от того, что несколько месяцев назад бы могучей русской армией.

Русского офицера не стало: кто убит, кто выгнан, кто скрылся.

Не стало и русского солдата. Был дезертир–предатель, вооруженная толпа бродяг и громил.

Натиск германских армий, вся сила германской техники не могли сломить русской мощи; подточила ее моральная ржавчина.

Армия пережила постыдные дни керенщины, наступали дни Брест–Литовска.

Но ничто не в силах поколебать генерала Алексеева. Шульгин [226] вспоминает, что приехавший с ним из Киева Лопуховский [227] был четырнадцатым, записавшимся в отряд Алексеева. Четырнадцатый доброволец из 13–миллионной русской армии. Нелегка была задача!

На Дону к генералу Алексееву относились с подозрением. Только что минуло тревожное время борьбы Керенского с атаманом Калединым. Боязнь быть заподозренными в контрреволюции заставляла сторониться от генерала Алексеева. Приходилось вести дело скрытно. Под видом выздоравливающих раненых были размещены первые добровольцы в лазарете на Барочной улице. Не было оружия, не было теплой одежды, не было денег. Донское правительство отказывало. Из Москвы не присылали. Нестерпимую муку переживал генерал Алексеев в вечной заботе, откуда добыть денег для оплаты счетов по произведенным расходам.

Добровольцы кормились и одевались на случайные пожертвования добрых людей, и во время боев под Ростовом им отвозили на позиции сапоги и теплую одежду, собранные у жителей Новочеркасска, кто что даст. Орудия добывали сами. Первые два орудия были выкрадены в Лежанке у красных, и во всей упряжке доставлены в Новочеркасск. Вторые тайком куплены у казачьей батареи. За орудиями были посланы юнкера в Екатеринодар, но были схвачены и отправлены в Новороссийскую тюрьму. Вот как начиналась Добровольческая армия.

И в эти дни, когда приходилось видеть генерала Алексеева, нагнувшегося над столом, в очках, старательно записывающего своим четким почерком в маленькую тетрадь каждую истраченную копейку, я проникался чувством преклонения перед ним, старым Верховным Главнокомандующим русской армией в этой убогой обстановке.

Для многих казалось непонятным и странным, как мог генерал Алексеев отдавать все свои силы заботам о каких?нибудь двух–трех–стах добровольцах. Он, руководивший всеми русскими армиями, распоряжавшийся миллиардным бюджетом, теперь был поглощен хлопотами о добывании нескольких железных кроватей, о починке дюжины старых сапог, о вооружении своих людей несколькими стами ружей, двумя–тремя пулеметами. Изыскивая средства, он писал письма к богатым ростовским благотворителям, прося их пожертвовать на нужды своих добровольцев.

Он весь ушел в то, что он называл своим последним делом на земле, а это было не только последнее, но и самое большое дело его жизни, ибо и многолетние труды его для русской армии, и все то, что совершил Алексеев в руководстве русскими войсками в мировой войне, — все это меньше того, что сделал больной старик, уже близкий к смерти, в своих заботах о четырехстах добровольцах.

В Новочеркасске Алексеев рассчитывал найти точку опоры для борьбы с большевизмом. На Дону атаманом был Каледин. Только на Дону офицеры продолжали носить золотые погоны, только здесь отдавалась воинская честь и уважалось звание офицера. Маленький незатопленный островок среди разбушевавшейся стихии.

Надежды генерала Алексеева не оправдались. Власть на Дону была организована революционным порядком. Высший орган в крае, войсковой Круг, состоял из выборных от казачьих станиц и от войсковых частей.

Атаман и его помощник избирались Кругом. Но атаман не имел единоличной власти, а был лишь председателем правительственной коллегии из 14 старшин, избранных каждый Кругом в отдельности. В то время как требовалось сосредоточение всех сил, не было правительственного центра; отсюда разброд и вырывание власти из слабых рук. Правительство вместо того, чтобы представлять из себя силу, само искало опоры и шло на соглашения то с иногородними, то с крестьянами, то с революционной демократией, то, наконец, и с большевиками.

На Кругу, как и на всяком собрании, вдруг оказавшемся наверху власти без сдержек, без понимания своей ответственности и пределов своих полномочий, стала господствовать все та же низкая демагогия. И так же, как в Петрограде, натравливали толпу на министров–капиталистов, так и на Дону поднялась травля на атамана Каледина и его помощника Богаевского. Их точно так же обвиняли, что «они держат руку помещиков и заключили соглашение с кадетской партией против народа».

Каледин и Богаевский должны были выступать перед Кругом с оправданиями против обвинений в контрреволюционности, и хотя обвинение было с них снято, но соглашение с партией кадетов для выборов в Учредительное собрание было расторгнуто.

Теперь, когда видишь всю нелепость и дикость господствовавших в то время настроений, диву даешься не тому, что победили большевики, но тому, что борьба против них могла подняться среди такого сплошного угара.

Когда на Дон приехал генерал Деникин, его попросили выехать из Новочеркасска, и Деникин, так же как и генералы Марков и Лукомский, принуждены были скрываться, кто в Екатеринодаре, кто во Владикавказе.

Немного было сил у атамана Каледина — несколько казачьих полков последних очередей, разбросанных для охраны по всей области, тысяч шесть — восемь конных и пеших, а в ростовских казармах, в бараках на Хотунке возле Новочеркасска, и в Таганроге было сосредоточено тысяч до сорока — пятидесяти солдат запасных батальонов, буйных, вышедших из повиновения, готовых на восстание.

Был дан приказ об их разоружении и роспуске. Наступили тревожные дни. Атаман Каледин не мог положиться на свои казачьи полки: были случаи отказа от исполнения боевого приказа. Атаман обратился за помощью к генералу Алексееву. Ни одной минуты не поколебался генерал Алексеев, и на другой же день жители Новочеркасска увидели отряд юнкеров и офицеров, в стройных рядах проходящий по городской площади.

В бараках на Хотунке солдаты были разоружены и отправлены по домам, но в Ростове вспыхнуло восстание; к взбунтовавшимся запасным примкнули рабочие железнодорожных мастерских, и город был захвачен. На баржах из Севастополя подошло несколько тысяч черноморских матросов. Начались бои под Ростовом.

Я помню завывание вьюги ночью на станции Кизитеринке. Штаб стоял в дощатых станционных постройках. Тусклый свет фонарей в ночном мраке. На запасных путях теплушки; туда переносили раненых и клали их на солому в холоде… Ночью копали мерзлую землю… Полушубки, чулки, валенки носили людям в окопы. В ноябрьскую стужу они пошли кто в чем был.

Три дня тонкая цепь наших рядов, раскинутая вдоль оврага, отбивала наступление большевиков. Я помню радость, когда в тылу у красных раздались пушечные выстрелы: генерал Назаров подошел из Таганрога. Наши переходят лощину. Красные выбиты из кирпичных заводов. Взята товарная станция. Солдаты бросают оружие. Толпами бегут и сдаются. Ростов взят. Огромная толпа с ликованием встречала атамана Каледина на Садовой улице.

При вступлении большевиков в Ростов на той же Садовой улице их встречала толпа с таким же ликованием; с радостными криками народные толпы приветствовали Кромвеля после его победы. Друзья указывали ему, как он любим народом. «Их собралось бы еще больше, — ответил Кромвель, — когда бы меня вели на казнь».

После взятия Ростова я поехал в станицу Кавказскую, Кубанской области, а оттуда в Кисловодск.

В поселке возле станции, на хуторе Романовском, под самыми окнами гостиницы был убит человек на глазах у всех, и труп его валялся на улице. Никто его не убирал. Я видел этот валявшийся труп человека, как труп какой?нибудь собаки. Одни говорили, что убитый — горец, захваченный с пулеметными лентами, другие — что убили буржуя из Ростова, но никто доподлинно не знал, кого и за что убили, и никто не остановил и не задержал убийц. Никому не было дела до другого. Каждый только и думал, как бы самому уберечься, и старался держаться в стороне. Страх за самого себя был господствующим настроением.

В станице Кавказской я застал всех в напряженной тревоге. На той стороне реки стояли части 39–й пехотной дивизии, самовольно бросившей фронт по вызову кого?то для захвата Екатеринодара. Солдаты заняли сахарный завод и поселок Гулькевичи и угрожали разнести станицу из орудий. Все жили под страхом нападения. На валу в крепости стояли казачьи дозоры.

В Кавказской я остановился в заезжем доме у вдовы — генеральши Архиповны. Это была дюжая баба–казачка. Она умела угостить своих постояльцев, но при случае не прочь была и расправиться с ними. На кухне всегда был слышен ее зычный голос и покрикивания на дочь и на слугу.

В том же заезжем доме стояли офицеры–артиллеристы, присланные с батареей из Екатеринодара для защиты станицы. Как?то ночью их предупредили, что казаки постановили покончить с ними и должны сейчас прийти их арестовать. За что? Офицеры не могли понять. Нужно было видеть их отчаяние. Они жили дружно со своею батареею, доверяли своим людям — и вдруг предательство. Всю ночь мы провели в тревоге, не раздеваясь, вооруженные, ожидая нападения. Утром командир батареи пошел переговорить со своими казаками, и ему удалось дело уладить.

Оказалось, среди артиллеристов был пущен слух, что вышел приказ всем казакам расходиться по домам. Офицеры будто приказ этот скрыли и насильно заставляют людей оставаться на службе. И достаточно было такого слуха, чтобы самые надежные люди пришли в дикое озлобление и постановили убить своих офицеров, и не только постановили, но и могли бы в действительности убить, если бы ни какая?то случайность, помешавшая им в ту же ночь привести в исполнение принятое решение.

«Вы не должны забывать, что вы имеете дело с помешанными, — говорил командир своим офицерам, — и действовать так, как если бы вы были в сумасшедшем доме». Так оно и было — какое?то поголовное помешательство, вдруг охватившее людей.

В станице оставалось еще все старое станичное правление и свой станичный атаман, но на сходе выступали молодые казаки, перекрикивали стариков и выносили свои постановления. Старый полковник–атаман жил под постоянной угрозой расправы со стороны буйной толпы.

Между православными и старообрядцами, жившими в той же станице, разгорелась вражда. Старообрядческий начетчик подбивал казаков, своих единоверцев, против православного священника. С другой стороны, какой?то псаломщик выступал с яростными речами против капиталистов, требуя, чтобы священника выгнали из его дома.

В Кавказской поселилось несколько московских семей, рассчитывавших найти себе безопасный приют в богатой кубанской станице. Среди них была семья Гагариных и Трубецких. Между казаками о приезжих стали ходить разные слухи. Одни говорили, что они царского рода; старики конвойцы отдавали честь детям Трубецких и собирались охранять их. Другие кричали, что они буржуи. Слово это повсеместно было распространено в самых глухих захолустьях; смысла его никто не понимал, и тем яростнее была ненависть.

Против Трубецких поднялась травля. Пошли слухи, что они прячут золото и камни, говорили, что их, буржуев проклятых, нужно убить. И кто же кричал больше всех о буржуях? Тот хозяин, у которого двор был полон скота и всякого добра и стояли скирды немоло–ченного хлеба от прошлого урожая!

Разнесся слух — на хуторе Романовском громят винный склад. Вся станица — кто на подводе, кто верхом, кто пеший — бросилась на хутор, и обратно потянулась целая вереница повозок, нагруженных посудой и вином. Привезли кто сколько успел забрать.

Наша вдова–генеральша — на двух подводах. И началось: крики, гам, гульба по всей станице и днем, и ночью. Из хозяйской комнаты доносились песни, слышны были топанье ног и дикое гоготанье, и среди всего этого шума звучал зычный голос пьяной Архиповны.

Все было забыто — и революция, и буржуи, и раздоры. Все предались одной бесшабашной гульбе.

Когда я, возвращаясь, проезжал хутор Романовский, я видел обгорелое здание винного склада. Говорили, что в пожаре погибло несколько человек.

На улице стояли лужи от пролитого вина, и люди черпали грязную жижу: кто тут же пил, кто вливал в посуду и уносил домой — взрослые, дети, женщины.

На станции все было пьяно. Валялись на полу вповалку — другие лезли в драку, горланили, обнимались и пили. В этом сраме, в диком и пьяном разгуле погибала Россия.

«Социализм, ах, как это хорошо», — сказала мне одна учительница в каком?то упоенье от революции.

Наивной глупостью отличалась не одна провинциальная учительница, но и те, кто в это страшное, ответственное время встал во главе власти.

«Я счастлив, что живу в такое время, когда осуществились все наши надежды», — говорил князь Львов в речи, обращенной к собранию членов трех Государственных Дум, созванному в Петрограде при Временном правительстве.

В Кисловодске вы попадали сразу в другой мир. На великолепной террасе курзала масса знакомых из Петербурга и Москвы. Здесь мож–но было встретить и сановников, и дипломатов, и военных, и светских дам, и знаменитостей императорской сцены, и звезд балета.

Светлый высокий зал в блеске электричества, роскошно убранные обеденные столы, наряды, бокалы шампанского, сладости, непринужденный разговор и смех под звуки струнного оркестра — глазам не верилось после боев под Кизитеринкой.

В Кисловодске текла непрерывным потоком, теперь уже маленьким ручейком, но все та же светская жизнь. Ничто не могло ее остановить — ни мировая война, ни ужасы революции, никакие потрясения и катастрофы. Все те же визиты, чашки чая, приемы у Великой Княгини (в Кисловодске находилась Великая Княгиня Мария Павловна, мать Великого Князя Кирилла Владимировича, с сыновьями. — Н.Л.), бридж, разговор с Его Высочеством, кавалькады, вино, карты, ухаживания и дуэли (тут были даже дуэли — был убит полковник Д.). Весь этот карнавал катился над самой пропастью клокочущего вулкана.

И среди этого беспечного праздника какие?то спекулянты обделывали свои дела, заключали договоры на лесные разработки и нефтяные земли с горским правительством. Каждый спешил что?то сорвать для себя из тонущего корабля.

В зале ресторана я видел Караулова, нашего члена Государственной Думы, теперь терского атамана после революции. Как всегда, приподнято–веселый, за стаканом вина, речистый и беззаботный, он все еще находился в праздничном угаре своего атаманства. Через несколько дней я выехал из Кисловодска. На станции Минеральные Воды я узнал, что Караулов убит в своем вагоне толпою солдат при остановке поезда в Прохладной.

В вагоне давка. Люди жмутся среди узлов, корзин, стоят в проходах, на площадках, цепляются на подножках, влезают на крыши.

Какая?то семья, спасающаяся из Грозного от нападений горцев. Растрепанная женщина, бледная, измученная, с детьми среди домашней поклажи. Железнодорожный служащий с таким же измученным лицом. Солдаты в шинелях, без погон, с набитыми мешками, рослые казаки, группа людей восточного типа в черных бешметах и опять серые, грязные шинели.

Давка, толкотня, окна разбиты, и оттуда несет холодом. Разговор о грабежах, о нападении горцев, о взятии Ростова. Кто радуется, кто угрюмо молчит. Завязывается спор, кто?то ругается.

— Я должен воевать, а он себе каменную лавку нажил, товару на сто тысяч. Мне с голоду помирать с войны?то этой, — злится солдат.

Бородатый, толстый в поддевке отмалчивается.

— Для буржуев кровь?то мы, видно, проливали, — злобно говорит кто?то.

— Ножом ему, да в пузо, — заканчивает другой грубый голос. У солдат лица становятся злые, и злоба их направлена на толстого в поддевке, как будто это был тот самый, кто нажил каменную лавку и сто тысяч.

— А все, братцы, по–хорошему будет, все поделить всем поровну, чтоб не было ни бедных, ни богатых, — каким?то умильный голосом говорит белобрысый молодой солдат.

— Эх, хотя бы один конец, — вздыхает железнодорожник с измученным лицом.

В другом конце вагона подымается ругань, готовая перейти в кулачную расправу.

На остановке у станции в вагон, битком набитый, ломятся еще люди с узлами — их не пускают, выталкивают.

Только что поезд трогается, раздаются крики. «Ох, батюшки, корзину?то украли», — визжит женский голос.

Всю ночь, прижатый в проходе, стоишь, не засыпая, возвращаешься к себе усталый, разбитый.

* * *

Недолго пришлось отдыхать после взятия Ростова. Вновь начались бои. Красные наступали с северо–запада, востока и юга. Среди них стали появляться организованные части: латышские полки, мадьярская кавалерия и отдельные отряды войск Кавказской армии, вооруженной массы, хлынувшей с фронта и застрявшей на станциях Владикавказской железной дороги и в Ставропольской губернии.

В их действиях сказывалась уже известная планомерность. Руководящая рука направляла их к определенной задаче окружения Дона. С северо–запада наступала армия Сиверса, того самого, который издавал «Окопную Правду» и вел пропаганду братанья с немцами.

На востоке был захвачен Царицын и узловые станции по Тихорецкой ветви. С юга наступали части 39 пехотной дивизии и ставропольский революционный гарнизон.

Среди шахтеров вспыхнули волнения. В Донецком бассейне объявлена социалистическая республика.

Между иногородними и казаками разгорелась вражда. Станицы и хутора охранялись заставами от нападений. Все жили в напряженном состоянии среди насилий, грабежей и поджогов.

Само казачество стало захватываться революционными настроениями. Молодежь, возвращавшаяся с фронта с награбленным добром, с присвоенным казенным имуществом и деньгами, вносила моральное разложение в патриархальный уклад станиц.

Фронтовики, как их звали на Дону, являлись к себе домой с навыками буйства и неповиновения. Фронтовики наносили побои, выгоняли из дома стариков. Были случаи отцеубийства. Слышал я и рассказ, как отец зарубил шашкою родного сына–фронтовика. Между станичниками и фронтовиками шла напряженная борьба — и там, где брали верх фронтовики, в станицах устанавливались революционные комитеты.

Революция — это ненависти, ненависти злонамеренно разожженные между людьми. Агитаторы появились на Дону, Везде расклеены прокламации на стенах домов, на заборах. На каждой станции, на базарах, на каждом перекрестке улиц — сборища, возбужденная озлобленная толпа.

Донское правительство шло навстречу революционным настроениям, изыскивало все способы соглашения, но все было напрасно. Напрасно было привлеченье иногородних на паритетных началах в войсковое правительство, напрасны обещания крестьянам наделения землей, напрасны все уговоры, раздача подарков и денег казачьим полкам. Казаки брали подарки, а идти сражаться с большевиками отказывались и расходились по домам.

Разложение в казачьих частях принимало все большие и большие размеры. Нравственное паденье дошло до того, что были случаи продажи своих офицеров за деньги большевикам.

И не большевистские массы, наступавшие на Дон, не открытый бой с ними был для нас страшен. Вся опасность заключалась в заразе; вот в этих всюду проникавших микробах разложения, во все темные уголки, во все щели.

Первым выборным атаманом на Дону был Каледин, доблестный русский генерал, имя которого было связано со славой наших побед в Великую войну. Честный, твердый в исполнении своего долга, он, водивший без колебаний людей в бой под ураганный огонь, здесь, на Дону, оказался в беспомощном положении жертвы, опутанной липкой паутиной. Воля его была парализована. Приказ не действителен. Повиновения никакого. Он сознавал свою ответственность, видел ясно надвигающуюся опасность, но видел также все бессилие своей власти и полную невозможность предотвратить неминуемую гибель Дона.

«Большевизм для нас отвратителен, а для них это — сладкий яд», — говорил Каледин.

Мне запомнились слова Каледина, сказанные вскоре после смерти Духонина: «Убийство генерала Духонина нас возмущает до глубины души, а им кружит голову — «вот как наш брат с господами справляется».

Эти слова отражали всю его душевную драму. Та же тупая, низкая злоба подымалась против него. Он выходил говорить с казаками, а они ему, Донскому атаману, отвечали грубостью и неповиновеньем. «Знаем, чего еще, надоел». До боли чувствовал он эту подымающуюся против него злобу. Они готовы были убить его, как убили Духонина.

Сумрачный (он ни разу не улыбнулся), замкнутый в своей тяжелой думе, он нес бремя своей атаманской власти как крест, подавленный непосильной ношей. Вот в чем заключалась трагедия Каледина.

Сладкий яд отравлял не одни низы, но и общественные верхи. Каледин, с его трезвым пониманием, с сознанием долга, был один, Богаевский — его помощник, искренний и пылкий, прозванный донским Баяном, был проникнут лиризмом народничества и не понимал и не мог понять, что революция не могла быть иной, чем той, какой она выявилась в большевизме. Вместо мечты своей молодости он столкнулся с грубой реальностью пугачевщины и все?таки продолжал верить, что можно заговорить зверя словами, верил в осуществимость своей мечты, какой?то другой идеальной революции.

Много было людей, опьяненных своим успехом в революционных событиях. Какой?нибудь школьный учитель, дрожавший перед инспектором, вдруг попадал в народные трибуны, полковой писарь или военный фельдшер, стоявший навытяжку перед поручиком, мог смещать полкового командира, провинциальный адвокат делался градоначальником, а железнодорожный рабочий–слесарь превращался в начальника милиции. Голова кружилась от таких внезапных превращений. Вздутое самолюбие заставило их держаться за завоевания революции, боязнь утратить то, о чем им и во сне не грезилось, заставляла ненавидеть старый режим.

Появились и такие дрянные людишки, как Агеев. Бледнолицый, чахлый, он весь был пропитан завистью и злостью, и те же низкие инстинкты он будоражил в толпе. Он был заразителен. Это давало ему власть над толпой. Что могло остановить таких людей? Сознание ответственности, честь, совесть. Что значили все эти отжившие понятия, когда он, Агеев, может играть такую роль. В прошлом — трепет перед окриком урядника, а теперь он угрожает самому атаману и перед ним все заискивают и его боятся.

Казачья интеллигенция, пропитанная теми же идеями революционной демократии и социализма, выдвинула из своей среды таких же народников–мечтателей, грубых демагогов и дрянных людишек, искавших поживиться, как и повсюду в России. Играли на тех же низких инстинктах, бросали те же лозунги.

И сколько лживого было в этих лозунгах: «Земля ничья», «Земля Божья». На Дону, на Кубани, на Тереке — земля была отбита казачьей саблей у кочующих калмыков, ногайцев, черкесов или была пожалована за верную службу, и для несения службы, а вовсе не была даром Божьим, как воздух и вода.

«Земля и воля» — эти лозунги натравливали одних на других, приводили к свалке, где хватали землю у тех, кто не мог ее защищать силой, а воля превратилась в дикий разгул первобытной вольницы.

На стороне большевиков появились грубые, наглые типы. Войсковой старшина Голубов, когда?то отличавшийся своим черносотенством, неудачник по службе, превратился в вождя революционного казачества. Такие превращения были нередки. Психология черносотенства весьма недалека от большевизма. Зычный голос, здоровенная ручища, склонность к кулачной расправе заставляли толпу ему повиноваться. В революционном угаре он нашел выход своему дикому нраву.

Другой — Подтелков, донской урядник, грубый, дерзкий на язык и буйный во хмелю. Для него революция была та же пьяная гульба. На службе угрожала тюрьма за растрату казенного имущества, в революции «море по колено». Подтелков встал во главе революционного комитета в станице Каменской, и началась дикая оргия — становище Пугачева с его пьяными безобразиями, распутством и зверствами. От большевиков Подтелков получил 2 миллиона рублей. Это было установлено по перехваченным письмам. Вот какими деньгами сорила революция.

Казачество, как войско, было крепко своею службою Государю и русскому государству. Казак знал, что он должен служить. Его отцы, деды и прадеды служили. Турецкие войны, двенадцатый год, оборона Севастополя, покорение Кавказа — все было связано с историей казачества.

Походы, подвиги, победы — слава русского оружия была славой казачества. Сложилась казачья честь, понимание долга службы. Все держалось на духе повиновения.

Революция сразу одним ударом разрушила самую основу всего строя казачьей жизни. Пала царская власть. И люди не знали, кому они обязаны повиновением, — своему выборному атаману, но он мог быть смещен, его власть оспаривалась; войсковому Кругу, но там шумела разноголосица; Донскому правительству, но оно, составленное наполовину из иногородних, не внушало к себе никакого доверия.

Авторитета, которому все подчинились бы, не стало. Приказ, имевший такое решающее значение, вдруг потерял свою силу. И прежде крепкое, связанное войско рухнуло. Идея целого была потеряна, и каждый стал промышлять сам для себя.

Поднялась с низов глубокая старина, когда казачья голытьба с ворами и разбойниками шла грабить русскую землю, — смутное время, бунт Стеньки Разина, пугачевщина.

Устоять среди такого развала могли люди с исключительной силой воли. Среди них прежде всего генерал Назаров. Этот человек не знал страха. В противоположность многим другим военным он умел быть мужественным не только на поле битвы, но и среди мятежной толпы.

Нигде он не терял самообладания. Его не могли смутить ни угрозы, ни злобные крики. Благодаря его решимости был взят Ростов, когда из Таганрога с одной батареей он двинулся против пятнадцати тысяч мятежников, и ту же решимость проявил Назаров, когда выступил перед революционно настроенной ростовской думой и не поколебался взять на себя всю ответственность за стрельбу в рабочих на собрании в железнодорожных мастерских.

Мужественный вид, его спокойное, твердое слово приводило в смущение самых озлобленных противников и заставляло уважать его. Его ненавидели, но при нем смолкали.

Умер он так же, как и жил. Выбранный атаманом после смерти Каледина, он остался в Новочеркасске, откуда ушли последние верные казаки с генералом Поповым. Мужественно во главе войскового Круга встретил ворвавшихся в залу большевиков, зная, на что он идет, бесстрашно отвечал на дерзкие выходки Голубова, был схвачен и уведен на расстрел.

Другой был есаул Чернецов. Вся энергия умирающего Дона воплотилась в его лице. С отрядом в 100—200 партизан, набранных тут же в Новочеркасске, гимназистов, кадет, юнкеров бросился Чернецов в свой смелый набег.

Много раз приходилось мне видеть на маленькой станции Новочеркасска, как эти партизаны–подростки, тут же на платформе разобрав винтовки и патроны, садились в теплушки. При криках «ура» поезд отходил и скрывался вдали.

От них слышал я рассказ, как они врывались на занятые большевиками железнодорожные станции и прямо из вагонов бросались в штыки на захваченных врасплох красных, как Чернецов один с нагайкой в руке появлялся среди скопищ шахтеров и наводил страх на бушующую толпу. Отваге его не было пределов.

Среди общего морального паденья был и высокий подъем героизма на Дону. Немало жертв было принесено для спасения Дона. Из 60 учеников реального училища, ушедших в отряд Чернецова, осталось в живых не более 20. Чернецов погиб, изменнически преданный Голубовым.

* * *

Проходя как?то по городу, я встретил коляску. На козлах рядом с кучером сидел кто?то в необычной лохматой бараньей шапке. Несколько всадников в таких же текинских лохматых шапках ехали сзади. Мне показалось, что я узнал в сидевшем в открытой коляске генерала Корнилова.

О его прибытии говорили тайком. Его приезд скрывался. И хотя теперь, после взятия Ростова, генералу Корнилову разрешили остаться в Новочеркасске, тем не менее и он, и возвратившиеся на Дон генералы Деникин, Марков, Лукомский принуждены были проживать под чужими именами, прячась и скрываясь.

Но среди нас, которые знали, приезд генерала Корнилова вызвал самые бодрые настроения. Его ждали с нетерпением, и его приезд к нам из Быхова всеми был встречен как прибытие того, кто должен вести нас в трудный и опасный путь вооруженной борьбы против большевиков.

Я слыхал о генерале Корнилове, когда во время войны был в Галиции. Тогда уже говорили о нем с тем чувством восхищения, которое может внушить к себе только сильный человек. Говорили о его неустрашимости, говорили о звезде Корнилова.

«Корнилов заколдованный, его пуля не берет, — рассказывал мне один раненый офицер. — Разорвалась над его головой шрапнель, ранило и убило тех, кто был впереди и сзади него, а у Корнилова ни одной царапины. Он оказался как раз под воротами каменной стены, на шаг вперед, и он был бы убит».

Я был в Галиции и при наступлении Макензена. За сорок верст от места боя я слышал непрерывный протяжный гул орудий.

Лично я увидел Корнилова в первый раз, когда из австрийского плена он вернулся в Петербург; я встретился с ним у А. И. Гучкова. Небольшого роста, подвижный, с чертами лица киргизского типа, он как будто чувствовал себя не на своем месте в мягком кресле в петербургской гостиной.

Мне вспомнился этот гул орудий в Карпатах. Там, в этом огне, был Корнилов. Один за одним он вывел три полка своей дивизии из сплошного окружения, и сам остался, раненный, с такими же перераненными несколькими сотнями своих людей.

Корнилов подошел к столу, взял клочок бумаги и, быстро чертя карандашом, набросал весь план боя. Этот клочок я хранил у себя. Теперь он потерян, как все, что было у меня.

О его побеге из плена и переходе через румынскую границу, в горах Трансильвании, много говорили в Петербурге. Потом я видел Корнилова при его приезде в Москву, как Верховного Главнокомандующего, на государственное совещание.

Большой Московский Театр, там, где ставилась опера «Жизнь за Царя», представлял из себя совсем другое зрелище.

Партер переполнен. Ложи битком набиты. С левой стороны до самого райка все делегаты, присланные войсковыми частями, в солдатской форме, еще с не сорванными погонами, но с таким разнузданным, наглым видом, с всклокоченными волосами и с таким ревом, когда им не нравилась речь, и с громом рукоплесканий, когда выходил левый оратор, что становилось жутко, как среди пьяной толпы.

На сцене, ярко освещенной электричеством, театральная бутафория. Широкий, покрытый красным сукном стол. Огромные канделябры. Кресла с высокими спинками из какой?то сцены средневекового замка. И Керенский во френче. Два офицера сзади за его спиной. В креслах министры: Чернов, Прокопович, Терещенко и другие — все знакомые лица.

На трибуне выступают ораторы. Брешко–Брешковская, бабушка русской революции. Лицо не то бабье, обрюзгшее, не то бритое мужское. Голос грубый. Читает наставление буржуазии, обращаясь к правым рядам, как должна буржуазия воспринять революцию. Прочла наставление и сошла, переваливаясь грузным телом.

Говорит Милюков, скрипит своим гортанным выговором Чхеидзе, Бубликов протягивает ему демонстративно руку в знак примирения буржуазии с революцией и с пролетариатом.

Удачные и неудачные речи. Отличаются одним: не имеют никакого отношения к тому, что совершается в России. К чему весь этот фарс?

Выступает Керенский. Театральная поза. Скрещивание рук на груди, то упавший, то вновь повышенный голос. Трагические ноты. В нужный момент угрожающий жест. Заученная роль. Говорит, как актер на сцене… Вдруг сорвался… надрыв… бессвязные выкрики и конец: «Пусть увянут цветы. Под колесницу Великой России я брошу свое истерзанное сердце».

Сверху из ложи: «Керенский, не делайте этого», — пронзительный крик какой?то девицы. О, как я помню и Керенского во френче, и вздутый пафос, и цветы его красноречия, и этот истерический визг на весь театр.

А в театральном зале, где шло представление, невидимо витали тени замученных в Кронштадте морских офицеров, тени всех тех, кто был убит, утоплен, погиб так же, как и они, от руки натравленного на них и озверелого солдата. Большевизм уже торжествовал в театре, когда Керенский упивался своими речами. Россия погибала, выданная с головой шайке негодяев, каких мир еще не видывал. Наступили тяжелые дни.

Утром по городу расклеено воззвание правительства: «Всем… всем… всем». Генерал Корнилов схвачен. Корнилов заключен в Быховскую тюрьму. А через месяц — бои на улицах Москвы. Мой старший сын в рядах юнкеров Александровского училища. Корнилов был тот, кто первый поднял руку на всю эту ложь революции. Вся окружающая обстановка, малочисленность добровольцев, полное отсутствие средств на их содержание не внушали доверия генералу Корнилову. Ходили слухи, что он не хочет связывать себя с Алексеевской организацией, думает бросить Дон и пробраться в Сибирь.

К тому же между Корниловым и Алексеевым были предубеждения. Личные отношения их были натянутыми. Этим пользовались как с той, так и с другой стороны, услужливые приближенные обоих генералов, стараясь раздуть их взаимную неприязнь. Не раз грозил полный разрыв. Но оба они — и Алексеев, и Корнилов — были равно необходимы для армии. Только Корнилов мог вести в бой эту отважную молодежь, но и уход Алексеева был бы роковым для

Белого движения. Эта необходимость наперекор личным отношениям, раздражению и интригам заставила их обоих остаться и разделить между собою управление и руководство армией.

В декабре месяце между атаманом Калединым и генералом Алексеевым состоялось соглашение. Добровольческая армия взяла на себя задачу защиты подступов к Ростову, оставив казакам охрану Донской области и Новочеркасска с севера и с востока.

Штаб добровольцев перешел в Ростов и занял дом Парамонова на Пушкинском бульваре.

Ростовская городская дума, избранная по всеобщему избирательному праву, вся сплошь из социалистов всех оттенков, народников, революционеров, меньшевиков, большевиков, рабочих, студентов и евреев. Газеты, все левые, выслеживали контрреволюцию и обличали нашу молодежь в монархических замыслах. На улице рабочие демонстрации, похороны жерв революции с красными флагами, с призывами к отомщению. «Пусть армия существует, но, если она пойдет против революции, она должна быть реформирована». Вот господствующие настроения. Враждебное отношение к армии проявлялось на собраниях, на митингах, на сводах.

«Добровольческая армия должна быть под контролем объединенного правительства и в случае установления в ней элементов контрреволюционных, таковые элементы должны быть удалены немедленно за пределы области». Таково постановление крестьянского съезда иногородних.

Донское правительство решило пригласить генерала Алексеева, чтобы он лично мог дать исчерпывающий ответ для успокоения общественного мнения.

На этом совещании, происходившем в Новочеркасске, присутствовали члены донского правительства, в том числе и от крестьянства. Здесь находился также и эмиссар ростовской думы, один из наиболее подозрительно относившихся к добровольцам.

Председатель заявил генералу Алексееву, что «крестьянский съезд поручил всесторонне ознакомиться с организацией, деятельностью и задачами Добровольческой армии».

Генерал Алексеев объяснил, что союзом, организовавшимся в Москве в октябре 1917 года, ему поручено дело спасения России, с каковой целью он и приехал на Дон.

Сюда стали стекаться беженцы, офицеры и юнкера, из которых и начала свои формирования армия. Члены армии при вступлении дают подписку не принимать участия в политике и в политической пропаганде. Средства частью добываются путем пожертвований, частью от союзников. После последнего заявления ведший допрос председатель спросил:

— Скажите, пожалуйста, генерал, даете ли вы какие?либо обязательства, получая эти средства?

— При обыкновенных условиях, — ответил Алексеев, — я счел бы подобный вопрос за оскорбление, но сейчас, так и быть, я на этот вопрос отвечу. Добровольческая армия не принимает на себя никаких обязательств, кроме поставленной цели — спасения России. Добровольческую армию купить нельзя.

— Существует ли какой?нибудь контроль над армией? — продолжаются вопросы.

— Честь, совесть, сознание принятого на себя долга и величие идеи, преследуемой добровольческой армией и ее вождями, служат наилучшими показателями контроля с чьей бы то ни было стороны. Никакого контроля армия не боится, — ответил Алексеев.

В заключение генерал Алексеев высказал готовность, принять в армию формирования демократических элементов, организуемых ростовской думой, «если они откажутся от всего, что сделало из русской армии человеческую нечисть».

Все характерно в этом собрании. И крестьянский съезд, поручающий всесторонне ознакомиться с организацией и задачами Добровольческой армии, и донское правительство, вызывающее генерала Алексеева для дачи объяснений, и председатель, ведущий допрос в присутствии эмиссара из Ростова, и, наконец, прямые, честные ответы самого генерала Алексеева.

«Добровольческую армию купить нельзя». «Честь, совесть, сознание принятого на себя долга, величие идеи. Вот основы, на которых строилась армия».

Генерал Алексеев готов был принять и демократические элементы, «если они откажутся от всего, что сделало из русской армии человеческую нечисть».

Но революционная демократия не могла отказаться от развращения армии, от «превращения ее в человеческую нечисть», как сказал Алексеев, потому что «человеческая нечисть» служила ее задачам — делу революции.

Вожди Добровольческой армии призывали к исполнению долга. Революция будила низкие инстинкты, натравливала, захватывала массы корыстью и злобой. Для масс честь, совесть, величие идеи были недоступны. Вот почему вожди Добровольческой армии остались одиноки.

К ним примкнули отдельные люди, но ни общественные круги, ни политические партии, ни торгово–промышленный класс, ни казачество их не поддерживали.

Струве, Федоров, князь Трубецкой, Половцев, Гучков, Милюков — вот, кажется, и все из общественных деятелей, кто так или иначе работали в то время для армии.

Появлялись на Дону и искатели приключений. Появился и Савинков. Упоенный своею ролью в революции, как прежде ощущениями террора, этот проходимец, красовавшийся своим прошлым, ничего общею не имел ни с идеей, ни с духом Добровольческой армии.

И хотя генералу Алексееву пришлось допустить его в состав совета, но сделано это было лишь с тем, чтобы его обезвредить, как тогда говорили, то есть не допустить вредить своими интригами неокрепшей еще организации.

Савинков скоро отбыл в Москву, где использовал имя генерала Алексеева для выманивания денег у союзников и завлечения офице–ров в свою организацию, кончившуюся, как известно, провалом и гибелью многих тысяч доверившихся ему людей.

Разные темные личности вертелись вокруг генерала Алексеева и генерала Корнилова — Завойко, Добрынский, матрос Баткин. Появился и Керенский. Беззастенчивости не было пределов. Помню некоего полковника Солодовникова, с всклокоченными волосами, с видом одержимого, но при всем своем помешательстве сосредоточенного на одном — как бы что сорвать для себя. Шкурный инстинкт говорил всего сильнее в людях. У одних, более энергичных, он проявлялся в захватах, у других в боязливом уклонении, в спасании самих себя и своих пожитков.

И среди всеобщего развращения и малодушия одни добровольцы выполняли свой долг. Среди них не было ни полковников, ни ротмистров, ни капитанов — все стали рядовыми. И так же, как Верховный Главнокомандующий, в мелочных заботах о своих добровольцах, так и каждый из них, в несении службы рядового, выполнял спой жизненный подвиг.

Ростов продолжал жить шумной жизнью богатого торгового центра. Конторы, банки, склады, магазины — нажива и спекуляция (спекуляцией занимались все). В клубах, в игорных домах азартная игра на многие сотни тысяч. Сорились бешеные деньги. В роскошных залах гостиниц, в ресторанах кутящие компании, разряженные женщины. Увеселения как всегда. Кинематографы, театры, концерты, ночные притоны.

А борьба с большевиками? Это дело военных, генералов, кого?то другого, а для них это постороннее дело. Взять выгодный подряд на армию, всучить залежавшийся товар, обменять с барышом — вот чем была поглощена ростовская буржуазия. Нелепо, когда говорили, что Ростов был оплотом буржуазии в ее борьбе с пролетариатом.

На одном примере можно видеть отношение денежной буржуазии к армии. Я говорил о том, как нуждался в средствах генерал Алексеев, как он принужден был писать письма к ростовским благотворителям.

В этих трудных обстоятельствах кружок частных лиц решился обратиться к ростовским банкам. Я помню, как мы собрались в большом кабинете с кожаными креслами в многоэтажном здании на Садовой улице. М.М. Федоров призывал к патриотическим пожертвованиям. И директора банков согласились выдать, под векселя, 350 тысяч. Вот сумма пожертвований на армию всех коммерческих банков в Ростове. 350 тысяч, а когда пришли большевики, те же управляющие банками выдали им 18 миллионов. Мало того, по возвращении нашем из похода, когда наступил срок, банки не постеснялись принять меры для взыскания по просроченным векселям. Среди подписавших векселя был убитый большевиками граф Орлов–Денисов. Нет, буржуазия не была с армией.

В одной картине запечатлелась героическая борьба на Дону. Широкая улица большого города. Многоэтажные дома с обеих сторон. Зеркальные окна магазинов. Парадные подъезды больших гостиниц.

В залах ресторанов гремит музыка. На тротуарах суетливое движение тысячной толпы, много здорового молодого люда. Выкрики уличных газет. Треск трамваев.

Проходит взвод солдат. Они в походной форме, холщовые сумки за спиной, ружья на плечах. По выправке, по золотым погонам вы узнаете офицеров. Это третья рота Офицерского полка.

Вот капитан Займе, [228] Ратьков–Рожнов, [229] вот Валуев, [230] полковник Моллер, [231] поручик Елагин, [232] с ними два мальчика, еще неуверенно ступающих в больших сапогах по мостовой.

Куда они идут? Под Ростовом бой. Полковник Кутепов с 500 офицерами защищает подступы к Ростову. В тылу 8 тысяч рабочих Балтийского завода подняли восстание и испортили железнодорожный путь. Под Батайском генерал Марков с кадетами и юнкерами отбивается от натиска большевиков. Батайск за рекою. На окраинах слышна канонада. Потребовано подкрепление, и из Проскуровских казарм вышло 50 человек. Представьте себе эту картину,

По шумной улице большого города в толкотне праздничной толпы мимо роскошных кафе, откуда раздаются звуки оркестра, проходит взвод солдат. 50 человек из пятисоттысячного города.

И вот когда пред вашими глазами встанут эти 50, вы поймете, что такое Добровольческая армия.

«Я знаю, за что я умру, — сказал Чернецов на многолюдном офицерском собрании в Новочеркасске, — а вы не знаете, за что вы погибнете».

Чернецов доблестно сложил свою голову. Он знал, за что он умрет. Офицеры, оставшиеся в Ростове, скрывавшиеся, изловленные и расстрелянные, не знали, за что они погибли.

Все, что есть возвышенного в человечестве, всегда совершается одинокими людьми.

Страшный был день, когда Каледин кончил свою жизнь самоубийством. 28 января атаман Каледин обратился к Дону с последним своим призывом:

«Наши казачьи полки, расположенные в Донецком округе, подняли мятеж и в союзе с вторгнувшимися в Донецкий округ бандами красной гвардии и солдатами напали на отряд полковника Чернецова, направленный против красногвардейцев, и частью его уничтожили, после чего большинство полков — участников этого подлого и гнусного дела — рассеялись по хуторам, бросив свою артиллерию и разграбив полковые денежные суммы, лошадей и имущество.

В Усть–Медведицком округе вернувшиеся с фронта полки в союзе с бандой красноармейцев из Царицына произвели полный разгром на линии железной дороги Царицын — Себряково, прекратив всякую возможность снабжения хлебом и продовольствием Хоперского и Усть–Медведицкого округов.

В слободе Михайловке, при станции Себряково, произвели избиение офицеров и администрации, причем погибло, по слухам, до 80 одних офицеров. Развал строевых частей достиг последнего предела, и, например, в некоторых полках Донецкого округа удостоверены факты продажи казаками своих офицеров большевикам за денежное вознаграждение.

29–го Каледин собрал правительство и предложил обсудить, что делать. Во время обсуждения вопроса он добавил: «Господа, короче говорите. Время не ждет. От болтовни Россия погибла!»

В тот же день генерал Каледин выстрелом в сердце покончил жизнь.

Три дня по станицам Дона били в набат, был объявлен сполох, подымали казаков на защиту Дона. Собравшийся Круг избрал атаманом генерала Назарова и призвал к оружию всех казаков от 17 до 55 лет. Последняя вспышка перед концом.