Бунт против православия

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

Бунт против православия

После опубликования «Телескопом» «Философического письма» разразилась буря. По царскому указу Чаадаев был объявлен сумасшедшим, редактор журнала критик Н. И. Надеждин сослан, цензор Болдырев, подписавший статью в печать, отстранен от должности.

Герцен называет Чаадаева «мыслителем», который «бросил в мир несколько листков, которые повсюду, где только есть читатели в России, вызвали потрясение, подобное электрическому удару...»[99]

Достоевский признавался, что «в жизнь мою я не встречал более страстно русского человека, каким был Белинский, хотя до него только разве один Чаадаев так смело, а подчас и слепо, как он, негодовал на многое наше родное» («Зимние заметки о летних впечатлениях»). Негодовал на крепостное право, на рабство, пропитавшее души, на православную церковь, покорно служившую этому рабству.

Негодование Чаадаева на православную церковь, выраженное в «Философическом письме», было столь резким, что некоторые приняли его за измену православию: «Ведомые злою судьбою, мы заимствовали первые семена нравственного и умственного просвещения у растленной, презираемой всеми народами Византии. Мелкая суетность только что оторвала ее от всемирного братства; и мы приняли от ней идею, искаженную человеческою страстию»[100].

В самом факте разделения церквей на католическую и православную Чаадаев видит «мелкую суетность», «человеческую страсть». Он скорбит об отъединении от Европы, которое усугубилось «чужеземным игом» татарщины. Судьба православной России, которая оказалась много печальнее просвещенной Европы, заботит Чаадаева. Раздражение современников увидело в письме Чаадаева прославление католичества. Между тем это не так: перед его умственным взором стоял призрак более свободной Европы, где не было крепостничества. «В мире христианском все необходимо должно содействовать и в самом деле содействует учреждению на земле совершенного порядка»,— пишет автор «Философического письма»[101]. И в этом состоит его главное обвинение православной русской церкви. Она не заботится и не думает о «совершенном порядке» в России, равнодушна к главному русскому злу — крепостничеству.

Католичество Чаадаева — легенда. Чаадаев жил и умер, исповедуя православие, и похоронен по православному обряду[102]. Но Чаадаев не мог простить русской церкви, что «русский народ подвергся рабству лишь после того, как он стал христианским». «Пусть православная церковь,— обвинял ее Чаадаев,— объяснит это явление. Пусть скажет, почему она не возвысила материнского голоса против этого отвратительного насилия одной части народа над другой... Одно это могло бы заставить усомниться в православии, которым мы кичимся»[103].

Крепостничество было и на всю жизнь осталось главным врагом Чаадаева. «Басманский философ», как он себя называл (долгие годы он прожил на Новобасманной улице в Москве), считал русский народ народом мало религиозным, но не в католичестве или православии видел он надежду на перемены в России. Маркиз де Кюстин, автор нашумевшей книги «Россия в 1839 году», оставил в ней запись своей беседы с Чаадаевым. Из соображений конспирации Кюстин не называет фамилию своего собеседника, но говорит о нем как о «русском философе, проведшем несколько лет на Западе». Он отвечает маркизу на его вопрос о «положении религии в России»: «и духовная и светская власти энергично противятся богословским спорам. Как только появлялось желание обсуждать спорные вопросы, разделявшие Рим и Византию, обеим сторонам предписывали замолчать». Чаадаев подробно рисует де Кюстину картину возникновения среди русских крестьян многочисленных сект, так как «русский народ религии не учат», и произносит слова, невозможные для убежденного католика: «В сущности предметы спора (между Римом и Византией) столь незначительны, что раскол продолжает существовать только благодаря невежеству в религиозных вопросах»[104]. Итак, если уж говорить о религиозных взглядах Чаадаева, не католичество, а некая единая христианская церковь кажется ему наиболее отвечающей духу времени и самой сущности христианской жизни. Он считает «драгоценнейшим даром, данным религией человечеству»,— «священное единство»[105], а в «чрезмерном благоговении перед библейским текстом» видит причину всех «раздоров» в христианском обществе. «Кто же не знает, что, опираясь на текст, каждая секта, каждая ересь провозглашала себя единственной истинной церковью бога? Что благодаря тексту придан был римскому первосвященнику титул главы христианства, викария И. X. (Иисуса Христа.— С. К.) и что с текстом же в руках оспаривали и доныне оспаривают его право на этот верховный сан?»[106] Подобные рассуждения для католика звучали бы кощунственно.

За год до опубликования «Философического письма» Чаадаев написал своему другу Александру Тургеневу своего рода исповедь, в которой он объяснял, что в католичестве его привлекает «начало деятельное, начало социальное прежде всего», когда человек «не смотрит, сложа руки, на проходящих мимо людей, он стучится во все двери».

Пассивность и инертность православия невыносимы жаждущему деятельности Чаадаеву. Но вместе с тем он понимает, что той религии, которой бы он хотел, не существует. «Как видите,— пишет Чаадаев,— моя религия не совсем совпадает с религией богословов, и вы можете мне сказать, что это и не религия народов. Но я вам скажу, что это та религия, которая скрыта в умах, а не та, которая у всех на языке»[107].

Чаадаев пишет Тургеневу, что он хочет исповедовать ту религию, которая была близка таким умам, как Паскаль, Фенелон, Лейбниц, Бэкон, «Я принужден был принять исповедание Фенелонов, Паскалей, Лейбницев и Бэконов. Вы, между прочим, были неправы, когда определили меня как истинного католика»,— пишет Чаадаев.

Попытаемся проанализировать названный ряд философов и вспомнить, какую религию они называли своей. Бэкон, как известно, является родоначальником английского материализма. Фенелон был в ряду оппозиции против католичества и испытывал острую вражду к иезуитам. Как известно, его книга была осуждена по настоянию самого папы. Паскаль всю жизнь боролся против папства, иезуитов, инквизиции. Что же касается Лейбница, то его позиция, видимо, была ближе всего чаадаевской: его план соединения всех христианских вероисповеданий был основан на попытке изложить христианское вероучение таким образом, чтобы его признали и католики и протестанты.

Таким образом, не в догмах католичества видит Чаадаев возможность существования человеческой мысли, а в свободном и стойком внимании к нравственным проблемам, в преобладании разума над всеми инстинктами слепого чувства, в том числе и веры.

Вольнодумство характерно для Чаадаева и там, где он называет себя «христианским философом». Он остерегает от преклонения даже перед священными книгами: «Никогда божественное слово не могло быть заточено между двумя досками какой-либо книги, оно живет в беспредельных областях духа»[108].

Чаадаев выступает против религиозной косности: «Политическое христианство отжило свой век; оно в наше время не имеет смысла». Чаадаев в письме 1837 года четко формулирует свое отношение к современному католицизму, как к уже исчерпавшему себя и поэтому отжившему: «Бразды мироправления должны были естественно выпасть из рук римского первосвященника; христианство политическое должно было уступить место христианству чисто духовному».

В чем же видит Чаадаев смысл современного христианства, как оно ему представляется? По его понятиям, это должна быть «высшая идея времени, которая заключает в себе идеи всех прошедших и будущих времен и, следовательно, должна действовать на гражданственность только посредственно, властью мысли, а не вещества»[109]. Не случайно Чаадаев в христианстве видит рычаг воздействия на «гражданственность». Для него решение социальных вопросов остается едва ли не главнейшей задачей и философии и христианства. «Самой глубокой чертой нашего исторического облика является отсутствие свободного почина в нашем социальном развитии»[110],— с горечью признается Чаадаев. Как философ он не верит в возможность совершенствования и развития христианства: «Христианская догма... не подлежит ни развитию, ни совершенствованию»[111]. Поэтому в «слиянии философии с религией» видит он «светоч и цель» всей своей умственной работы. Только это соединение, по его мнению, способно воздействовать на общественные силы страны.

Однако отличие судьбы христианства России от судьбы его в Западной Европе, по мнению Чаадаева, состоит в том, что оно на русской почве выразилось лишь в «монастырской суровости и рабском повиновении интересам государя. Не удивительно, что мы шли от отречения к отречению... Колоссальный факт постепенного закрепощения нашего крестьянства, представляющий собою не что иное, как строго-логическое следствие нашей истории. Рабство всюду имело один источник: завоевание. У нас не было ничего подобного. В один прекрасный день одна часть народа очутилась в рабстве у другой просто в силу вещей... Заметьте, что это вопиющее дело завершилось как раз в эпоху наибольшего могущества церкви, в тот памятный период патриаршества, когда глава церкви одну минуту делил престол с государем»[112].

За нарушенное единство христианства Чаадаев осуждает не только разделение церквей на православную и католическую, осуждает реформацию; в стремлении к единению видит он главную цель сознательных сил общества, которые должны трудиться и над разрешением социальных и нравственных задач. А это невозможно осуществить усилиями одной лишь стороны. «Мы не можем сделать ничего лучшего, как держаться сколько то возможно в области науки»,— писал Чаадаев[113], видя трудность в том, чтобы «слить в один поток света эти два великих маяка человеческой мысли» — науку и религию[114].

Трудно сказать, когда сложились эти религиозно-реформаторские идеи у Чаадаева. Видимо, он возвращался в Россию после трехлетнего путешествия по Западной Европе уже одержимый «своей идеей», одержимый «Философическими письмами», которые жаждал написать и напечатать на родине.

Сама история чаадаевского возвращения также явилась ярким воплощением его нравственно-общественной программы.