4.4. Диктатура сердца или волчья пасть и лисий хвост
4.4. Диктатура сердца или волчья пасть и лисий хвост
Сама дата взрыва в Зимнем дворце — 5 февраля 1880 года — наводит на серьезные размышления.
19 февраля была годовщина вступления Александра II на престол, на этот раз — юбилейная, двадцать пятая! В каждом году к этой дате приурачивались издания серьезных указов. Тем более этого можно было ожидать теперь.
Чего должны были добиваться террористы, исходя из собственных целей: сорвать подписание конституции, если оно намечалось, усилить психологическое давление на царя и сделать более возможными прямые серьезные переговоры?
Они должны были торопиться и ни в коем случае не дожидаться того, что когда-то Халтурин сумеет начинить динамитом и соседние кровати! Существует и еще одно четкое свидетельство в пользу того, что народовольцы заранее назначили взрыв приблизительно на это время — заведомо раньше 19 февраля, но незадолго до этой даты — чтобы активно повлиять на ход мыслей царя.
Раскол «Земли и Воли» на практике привел к исчезновению того крыла, которое преобразовалось в «Черный Передел»: ужесточившийся контроль властей за деятельностью революционеров (именно вследствие покушений «Исполкома») ухудшил и без того не блестящие возможности пропаганды в народе. В то же время все возрастающая слава террористов и надежды на успех деятельности этой неуловимой организации (несмотря на аресты отдельных функционеров) привлекали к ней наиболее энергичных чернопередельцев. Выше сообщалось, что к такому решению пришел Стефанович в 1881 году. Еще раньше на тот же путь вступил М.Р. Попов — один из наиболее последовательных критиков «Народной Воли» в момент раскола.
В 1879 году он возглавил Киевское отделение «Черного Передела». Уже в октябре Попов установил контакты с местным представителем народовольцев Д.Т. Буцинским — и с этого времени в Киеве действовала по существу объединенная организация. Буцинский был в курсе планов взрыва поезда, и к середине ноября Попов с коллегами наметили провести в день удачного покушения попытку массовой демонстрации при стечении народа на Житном рынке в Киеве — со знаменами (все с тем же лозунгом «Земля и Воля») и разъяснительными речами. Неудача покушения 19 ноября привела, как уже упоминалось, к решению не проводить демонстрацию.
В конце ноября — начале декабря 1879 года Попов провел переговоры (тогда — вопреки мнению Стефановича) с народовольческой группой в Одессе — В.Н. Фигнер, Н.Н. Колодкевичем и Л.С. Златопольским. Последние пытались подготовить покушение на генерал-губернатора — хорошо нам известного Э.И. Тотлебена. В Одессе было достигнуто полное соглашение о координации деятельности, и Попов взял на себя подготовку покушения на киевского генерал-губернатора М.И. Черткова. Из этих покушений ничего не вышло: группа Попова была арестована в конце февраля 1880 года, а с Тотлебеном получилось еще интереснее — его решили пока оставить в покое, чтобы не спугнуть следующее готовящееся покушение на царя в той же Одессе (о нем — ниже).
Так вот, накануне 5 февраля снова все было готово в Киеве для проведения публичной демонстрации. Но на этот раз была готова и полиция во главе с Судейкиным, уже державшим Попова с сообщниками под наблюдением. Полученная телеграмма о состоявшемся, но неудачном взрыве была задержана для распространения: Судейкин хотел выяснить, не произойдет ли демонстрация согласно заранее намеченному плану, и тем самым будет возможно доказать, что революционеры действуют по составленному расписанию для всей России. Но из хитроумнейшей проверки ничего не вышло: в этот раз Попов оказался хитрее и получил телеграмму одновременно с полицией — ему ее доставил специально ожидавший ее сообщник-телеграфист. Никакой демонстрации, естественно, не состоялось.[883]
Но эта история четко доказывает, что революционеры в провинции действительно за какое-то время до 5 февраля были приведены в состояние готовности — и это был заранее спланированный акт.
С другой стороны, сторонники конституции должны были бы стараться предотвратить взрыв, так как этот акт мог серьезно повлиять на царя в очень неблагоприятном направлении: если тот еще только дозревал до введения конституции, то прямая угроза нападения заставляла ожидать, что он еще сильнее заупрямится — ведь он считал себя человеком чести и не считал себя трусом, поэтому никак не мог уступать прямой угрозе в свой адрес! (Забегая вперед, скажем: иное дело — уступать желаниям людей, спасших его от прямого насилия!) Именно так тогда и расценили сторонние наблюдатели последствия взрыва.
12 февраля А.А. Киреев писал: попытка покушения «помешала разным пагубным конституционным поползновениям и имела хороший результат»[884] — прекрасная оценка деятельности террористов, и в этот раз, как и после 19 ноября, провозгласивших, что они требуют Учредительного собрания!
Поэтому, кстати, если Желябов продолжал оставаться конституционалистом, то он должен был бы сорвать взрыв, а он его старался ускорить! Но вот это-то и делает его поведение еще более подозрительным!
Дело в том, что в начале февраля 1880 года публика еще ждала позитивных вестей о конституции, а в узких информированных кругах уже было известно, что ничего подобного не предвидится.
Народ же ждал аграрной реформы, на которую постоянно не терял надежды.
Еще взрыв 19 ноября заставил государственных мужей всерьез призадуматься о дальнейших перспективах.
Среди старых, заслуженных партизан введения конституции по-прежнему царил разброд. Милютин 3 декабря записал в дневник: «Обменялся несколькими словами с Валуевым опять по поводу любимой его мысли о преобразовании Государственного совета. После же заседания /…/ остался я наедине с великим князем Константином Николаевичем. Тот же вопрос — что нам делать, чтобы выйти из настоящего невыносимого положения? Я высказал великому князю мнение, что при настоящем общем неудовольствии в России нельзя ограничиться какою-либо одною мерой, и притом такою фиктивною, как предполагаемое, например, привлечение в состав Государственного совета некоторого числа временных делегатов от земств. Что будут делать эти представители земства в составе Государственного совета, когда все заботы высшего правительства направлены к усилению мер строгости, когда предоставлен администрации, на всех ее ступенях, полный произвол, когда вся Россия, можно сказать, объявлена в осадном положении. При настоящем настроении государя было бы совершенно несвоевременно возбуждать вопрос о какой бы то ни было реформе, имеющей характер либеральный. Великий князь не противоречил мне и, по-видимому, соглашался с моим взглядом».[885]
В то же время повзрослевший цесаревич Александр Александрович и его наставник с юных лет К.П. Победоносцев оказались центром сопротивления конституционным преобразованиям.
До этого времени никто просто не обращал внимания на наследника престола, которого царь оттеснил далеко в сторону. Но теперь почва, явно пошатнувшаяся под ногами самодержца, заставила всех озадачиться и невольно обратиться мыслями к человеку, могущему оказаться по воле внезапных жутких обстоятельств во главе российского государства.
Тот же Милютин записал в дневнике 3 января 1880 года: «наследник-цесаревич разговорился о разных других предметах, не исключая и вопросов политических. В первый раз случилось мне слышать от его высочества продолжительный и связный разговор и, признаюсь, я был предельно изумлен слышать от него дельные и разумные суждения».[886]
О том, какими были эти суждения, заботился Победоносцев, писавший к подопечному: «Все эти социалисты, кинжальщики и прочие не что иное, как собаки, спущенные с цепи. Они работают бессознательно не на себя, а для польского гнезда, которое рассчитало свой план очень ловко и может достигнуть его с помощью наших государственных людей…
От всех здешних чиновных и ученых людей душа у меня наболела, точно в компании полоумных и исковерканных обезьян. Слышу отовсюду одно натверженное, лживое и проклятое слово: конституция… Повсюду в народе зреет такая мысль: лучше уж революция русская и безобразная смута, нежели конституция. Первую еще можно побороть вскоре и водворить порядок в земле, последняя есть яд для всего организма, разъедающий его постоянной ложью, которой русская душа не принимает… Народ убежден, что правительство состоит из изменников, которые держат слабого царя в своей власти. Все надежды на Вас! Валуев — главный зачинщик конституции…»[887]
Валуев, между тем, в январе 1880 снова подал собственный проект преобразования Государственного совета. И с благосклонным отношением царя дело было отдано на рассмотрение Особого совещания.
Великий князь Константин Николаевич писал в эти дни к государственному секретарю Е.А. Перетцу: «Государь сообщил мне теперь, что желал бы к предстоящему дню 25-летия царствования оказать России знак доверия, сделав новый и притом важный шаг к довершению предпринятых преобразований. Он желал бы дать обществу больше, чем ныне, участия в обсуждении важнейших дел».[888]
Однако, предложение Валуева не встретило единодушия на заседании 25 января, где противником «конституции» решительно и безоговорочно выступил цесаревич Александр Александрович. Он заявил: «По моему мнению, проекта не нужно издавать ни сегодня, ни завтра. Он есть в сущности начало конституции, а конституция, по крайней мере надолго, не может принести нам пользы. Выберут в депутаты пустых болтунов-адвокатов, которые будут только ораторствовать, а пользы для дела не будет никакой. И в западных государствах от конституции беда. Я расспрашивал в Дании тамошних министров, и они все жалуются на то, что благодаря парламентским болтунам нельзя осуществить ни одной действительно полезной меры. По моему мнению, нам нужно теперь заниматься не конституционными помыслами, а чем-нибудь совершенно иным…
Мысль моя очень проста. Я нахожу, что мы находимся теперь в положении почти невозможном. В управлении нет никакого единства; не говоря уже о генерал-губернаторах, из которых некоторые творят Бог весть что, я не могу не сказать, что единства нет и между министрами. Все идут вразброд, не думая об общей связи. Мало того, некоторые из них думают больше о своем кармане, чем о ведомстве, которое им поручено. Мы должны доложить государю о необходимости установить связь в управлении держаться какой-либо одной общей системы…»[889]
Валуев комментировал: «Цесаревич всякий «конституционализм» считает гибельным, а «конституционные стремления» — «столичными бреднями».»[890]
На следующем совещании, 29 января, председательствовал сам царь. Он решил присоединиться к мнению старшего сына, записав в тот вечер: «Совещание с Костей [великим князем Константином Николаевичем] и другими, решили ничего не делать»[891] — универсальное решение всех российских проблем!
Поскольку ничего подобного в прессе не сообщалось, то «общество» продолжало тщетно надеяться на конституцию.
Вот тут-то и грохнул взрыв 5 февраля!
Оказывется, он вовсе не тушил надежды на конституционные преобразования, поскольку те и так были потушены за неделю до этого, и вовсе не лил воду на мельницу террористов-заговорщиков, надеявшихся обратить на себя внимание.
В очередной раз полностью сломав сложившуюся политическую ситуацию, он заставил переменить уже принятое решение ничего не делать, и прямо-таки заставил сделать нечто очень важное!
7 февраля в «Московских ведомостях» Катков вновь призвал к введению диктатуры в России.[892]
В тот же день цесаревич записал в дневнике: «Утро все провел у папa, много толковали об мерах, которые нужно же, наконец, принять самые решительные и необыкновенные, но сегодня не пришли еще к разумному…»[893]
На следующий день — дневник Валуева: «Сегодня утром продолжительное, но почти безрезультатное совещание у государя, при цесаревиче: министры военный, двора, внутренних дел, шеф жандармов и я. /…/ На совещании цесаревич предлагал невозможную верховную комиссию с диктаторским, на всю Россию распространенными компетенциями, что было бы равносильно не только упразднению de facto III Отделения и шефа жандармов, но вообще всех других властей, ныне ведущих политические дела, и притом de jure устанавливалось бы прямое главенство самого государя над следственным диктаторством комиссии и ее председателя…»[894]
9 февраля — дневник Валуева: «Утром опять приказание быть во дворце. Перемена во взглядах государя (как догадывается граф Адлерберг[895], вследствие письма, вчера полученного от цесаревича); учреждается здесь верховная комиссия, и во главе ее граф Лорис-Меликов. Воля государя объявлена внезапно для всех. Генерал-губернатор [Гурко] упраздняется /…/. Неожиданность впечатления выразилась на всех лицах».[896]
Назначение Лорис-Меликова действительно было неожиданностью — не только для министров, но практически и для всей страны. Но вот было ли оно столь же неожиданным для Валуева и, главное, для самого Лорис-Меликова?
По странной случайности (тогда они происходили практически каждый день!) Лорис-Меликов появился в столице в конце января (не позднее 30 числа[897]) и затем оставался здесь все последующие критические дни. 9 февраля он, по странной случайности, был дежурным генерал-адъютантом и безотлучно находился при царе.[898]
Дневник Милютина: «приехал в помещение комитета министров, куда вскоре после меня приехали Валуев, Дрентельн и Маков[899], а несколько позже и гр[аф] Адлерберг. С удивлением узнал я от них, что они были собраны во дворец для того, чтобы выслушать решение государя, совершенно противуположное тем мнениям, которые были им высказаны во вчерашнем совещании; а именно: генерал-губернаторство в Петербурге упраздняется; но учреждается новая «верховная» распорядительная комиссия, под председательством гр[афа] Лорис-Меликова, на место которого назначается в Харьков кн[язь] Дондуков-Корсаков. Такое неожиданное решение изумило не одного меня. Очевидно был вчера сильный напор на государя; мнение, внушенное наследнику цесаревичу, взяло верх. «О чем же теперь остается нам рассуждать?», спросил я у моих коллегов. Нашлось, однакоже, достаточно тем для нашего совещания часа на полтора. /…/ Существенная мера была принята одна — усилить число околоточных в Петербурге и подчинить пригородные местности начальству городской полиции. /…/
В городе много толков и пересуд; публика и народ в напряженном состоянии; говорят о подметных письмах, угрожающих поджогами на 19 февраля».[900]
Паника стояла необычайная — покруче, чем во время пожаров в столице в мае 1862 года. Один из очевидцев, маркиз Эжен-Мельхиор де Вогюэ, писал так: «Пережившие эти дни могут засвидетельствовать, что нет слов для описания ужаса и растерянности всех слоев общества. Говорили, что 19 февраля, в годовщину отмены крепостного права, будут совершены взрывы в разных частях города. Указывали, где эти взрывы произойдут. Многие семьи меняли квартиры, другие уезжали из города. Полиция, сознавая свою беспомощность, теряла голову. Государственный аппарат действовал лишь рефлекторно. Общество чувствовало это, жаждало новой организации власти, ожидало спасителя».[901]
И спаситель явился!
10 февраля — Милютин: «Гр[аф] Лорис-Меликов понял свою новую роль не в значении только председателя следственной комиссии, а в смысле диктатора, которому как бы подчиняются все власти, все министры. Оказывается, что в таком именно смысле проповедывали «Московские ведомости» несколько дней тому назад; а известно, что «Московские ведомости» имеют влияние в Аничковом дворце[902] и что многие из передовых статей московской газеты доставляются Победоносцевым — нимфой Эгерией Аничковского дворца. Вот и ключ загадки.
Лорис-Меликов, как человек умный и гибкий, знающий, в каком смысле с кем говорить, выражался с негодованием о разных крутых, драконовских мерах, которые уже навязывают ему с разных сторон. Думаю, что он и в самом деле не будет прибегать к подобным мерам, обличающим только тех, которые испугались и потеряли голову. Но достигнет ли он того, чего от него ожидают, — не знаю.
В городе распускают всякие толки. /…/ Странно, что в народе ходит недобрая молва о великом князе Константине Николаевиче; выводят какие-то подозрения из того случайного факта, что в день взрыва во дворце великий князь был в Кронштадте».[903]
Итак, молва назвала Лорис-Меликова ставленником цесаревича, Каткова и Победоносцева. Интересно, что и эти последние в тот момент считали так же.
Цесаревич Александр записал в дневник 14 февраля: «Сегодня вступил в новую должность гр[аф] Лорис-Меликов; дай, Боже, ему успеха, укрепи и настави его!..»[904]
Катков удовлетворенно писал: «Случилось то, чего следовало ожидать».[905]
Сам Лорис-Меликов клянется в верности цесаревичу: «С первого дня назначения моего на должность главного начальника Верховной распорядительной комиссии, дал себе обет действовать не иначе как в одинаковом с вашим высочеством направлении, находя, что от этого зависит успех порученного мне дела и успокоения отечества…»[906]
При этом Лорис-Меликов составляет воззвание «К жителям столицы», опубликованное 15 февраля: «На поддержку общества смотрю как на главную силу, могущую содействовать власти в возобновлении правильного течения государственной жизни»[907] — и позже неоднократно повторял подобное. Одновременно он пишет умиротворяющее письмо к Каткову, стараясь оправдать проскользнувшие «либеральные» нотки.
16 февраля «Голос» изливается в восторгах по поводу воззвания Лорис-Меликова: «Если это слова диктатора, то должно признать, что диктатура его — диктатура сердца и мысли».[908]
17 февраля Катков публикует призыв сосредоточить власть в одних руках[909] — это тоже неявный призыв к поддержке того же Лориса.
Поистине, новый «диктатор» поначалу нравится всем — кроме народовольцев, которые и привели его к власти, сами не ожидая того! Трудно переоценить их разочарование!
И свое веское слово они выскажут тотчас.
Празднование 19 февраля 1880 года прошло с большой помпой, но было объявлено только о сокращении недоимок по выкупным платежам, которыми по-прежнему было обременено крестьянство.
Зато была объявлена амнистия административно высланным и состоящим под надзором полиции — это был явный реверанс перед террористами и общественностью.
20 февраля некий приезжий провинциал И.М. Млодецкий (как выяснилось — крещеный еврей из Слуцка) поджидал подъезжавшего «диктатора» у подъезда его дома. Он выстрелил сбоку в упор: была пробита шинель и вырван клок мундира на спине, после чего бравый генерал сам обезоружил нападавшего.
21 февраля Млодецкого судили военным судом, а 22-го — повесили.
По словам присутствовавшего Достоевского, на казни присутствовало до 50 тысяч зрителей.
На этот раз общественное мнение, живущее надеждами, оказалось безоговорочно против террориста, хотя его поспешная казнь вызвала неоднозначную реакцию.
«Исполком» пропел Млодецкому хвалу, объяснив, что покушение, несомненно, вызвано несбывшимися надеждами на царские милости 19 февраля, и, выразив свое сожаление, объявил его террористом-одиночкой.
Сделано это было уже после казни, 23 февраля, когда Млодецкий не мог уже на это ответить: «Покушение Млодецкого — единоличное как по замыслу, так и по исполнению… Млодецкий действительно обращался к ИК с предложением своих сил на какое-нибудь террористическое предприятие, но, не выждав двух-трех дней, совершил свое покушение не только без пособия, но даже без ведома ИК»[910] — желающие могут этому поверить!
Впрочем, может быть, в это стоит и поверить: уж больно странным оказался путь Млодецкого на эшафот. С.Г. Сватиков[911] рассказывает,[912] что Млодецкий, подозрительно шатавшийся возле Зимнего дворца, был задержан еще 6 января 1880 года и выслан в Слуцк. По дороге 28 января он сбежал и вернулся в столицу с револьвером, якобы украденным у жандармского офицера.
«Исполнительный Комитет», несомненно, несет моральную ответственность за покушение — как и Ишутин с товарищами в 1866 году: они не остановили преступника. Заметим притом, что какому-то Млодецкому спокойно удалось выйти на контакты с «Исполнительным Комитетом».
Что же касается покушения, то пробитые шуба и мундир — целиком на совести самого Лорис-Меликова; в публике поговаривали, что на нем была кольчуга, но, как мы понимаем, возможно она и не понадобилась!..
Покушение же создало Лорис-Меликову ореол героя и мученика в борьбе за идеи (как и Столыпину в 1906 году покушение на Аптекарском острове, искалечившее его детей) — очень невредный «довесок» к образу начинающего «диктатора»!
Характерно, что в эти же дни раздались и первые слова критики в адрес Лорис-Меликова — совершенно с другого фланга.
Катков, подумав и пережив впечатления в течение нескольких дней, не мог оставить без должного ответа призыв Лориса к «обществу»: «В обществе не установившемся и переживающем переходную пору, кроме злонамеренных людей бывает много малодушных и неразумных, людей, надменных личным знанием, фантазеров и пустословов. Будет ли помощь и действие таких людей полезны правительству»[913] — писалось в «Московских ведомостях» 19 февраля.
«Нет надобности обращаться к обществу за поддержкой и пособием. Оно само обратится к правительству на всякую добрую помощь и содействие, лишь бы только правительство должным образом дисциплинировало своих деятелей сверху донизу и искало себе опору в патриотическом духе и русском мнении»[914] — писалось там же 21 февраля — уже после покушения Млодецкого.
Еще через месяц, начиная с 20 марта 1880, Катков, вполне уже уяснив тенденцию, которой решил придерживаться «диктатор», развернул против него ожесточенную критику; сразу состоялось обсуждение вопроса о вынесении Каткову цензурного предупреждения[915] — такого не было с самого 1866 года!
Налицо оказалось два фронта недовольных: народовольцы и Катков. Никто ни тогда, ни позднее не понял, что это может оказаться и основой для весьма практического альянса.
Пока же народовольцам оказалось не до того, чтобы к критике Каткова присоединить свою собственную «критику».
Как раз в это время (на рубеже февраля-марта 1880) Лорис-Меликов продчинил себе III Отделение (Дрентельн был уволен в отставку) и развернул мощную результативную борьбу против террористов.
Началось с Киева, где еще накануне покушения Млодецкого несколько арестов произвел Судейкин, вероятно, по собственной инициативе. Затем события в Киеве покатились, как снежный ком.
21 февраля начались судебные процессы над несколькими пропагандистами, арестованными еще ранее. На одном судили 19-летнего еврея студента И.И. Розинского: у него при обыске обнаружили несколько прокламаций. На другом судили уже солидного 25-летнего православного М.П. Лозинского, участника сербско-турецкой войны. Этот был еще более виновен — распространял прокламации среди крестьян и солдат. Обоих приговорили к смертной казни.
Затем был задействован суперагент Судейкина, которого тот завербовал еще в апреле 1879. Это был полунищий портной еврей Л. Забрамский — отец семейства, положением которого даже не поинтересовались барствующие киевские революционеры.
В Киеве портных евреев было едва ли не больше, чем клиентов на их труд. После какого-то денежного конфликта с одним из заказчиков Забрамский и очутился ненадолго в тюрьме. Там он впервые познакомился с «политическими», о существовании которых ранее не подозревал — и они потрясли его воображение. Не случайно он, выходя на волю, согласился передать записку от кого-то из братьев Избицких, уже год сидевших в тюрьме. С этой запиской его и перехватила тюремная стража. Не имея никакого желания прочно засесть (не забудем о семействе, бывшем на его иждивении!), Забрамский безо всякой охоты согласился на сотрудничество (это отмечал сам Судейкин) — и был выпущен вместе с запиской.
Эта записка и стала ему паролем в новую революционную жизнь; с другой стороны, жалкое жалованье, назначенное полицией, оказалось не лишним подспорьем.
Постепенно Забрамский погружался в гущу конспиративных дел, скармливая полиции одновременно собственные фантазии в качестве доносов, но должен был их разбавлять и правдивыми деталями. Затем он вошел во вкус и добился от Судейкина финансирования настоящей портняжной — с помещением и вывеской (предел его прежних мечтаний!), которую обязался использовать в качестве революционной явки, контролируемой полицией. С декабря 1879 он стал посвящать в свою двойную деятельность и революционеров — чтобы совместно морочить голову полиции. Но грандиозные замыслы этого несчастного авантюриста катастрофически противоречили жестокой прозе жизни.
Когда в феврале и марте 188 °Cудейкин развернул репрессии, то результативно использовал информацию, полученную и непосредственно от Забрамского, и с помощью слежки за ним. М.Р. Попов и его товарищи не потрудились вычислить того, что далеко не многие провалы связаны с Забрамским.
4 марта один из революционеров, К.В. Поликарпов, пытался заколоть Забрамского кинжалом, но тот оказался в кольчуге под одеждой; Забрамскому, тем не менее, было нанесено 15 ран — в голову, шею, руки. Покушавшийся затем застрелился.[916]
6 марта в Киеве были казнены Розовский и Лозинский.
В разгар этих событий и произошел арест М.Р. Попова, подробности которого более чем красноречивы.
Ночь с 20 на 21 февраля Попов провел в мастерской у Забрамского, пытаясь в доверительной беседе уточнить характер связи хозяина с полицией. Забрамский юлил, но самого Попова предупредил, что тот выслежен и ему угрожает арест, если он не покинет Киев. Детали этого заявления показались Попову неправдоподобными. Тем не менее, он и так собирался уезжать, но должен был уладить ряд дел, которые и завершил к утру 22 февраля.
Попов отмечает, что после ухода от Забрамского за ним не было слежки: люди, с которыми он встречался в последующие сутки, в том числе тот, у кого он ночевал в следующую ночь, не подверглись арестам и преследованиям.
Утром 22 февраля у Попова произошли две знаменательные встречи, описанные им безо всяких подробностей — Попов считал, что это не имело никакого отношения к его аресту. Не ясно даже, встречался ли он с двумя ниже названными лицами вместе или порознь. В.А. Жебунев (участник одесского кружка, позднее член «Исполнительного Комитета» с лета 1881, вскоре тогда же арестован и выслан) передал Попову письмо от Перовской, а Фроленко, появившегося в Киеве проездом, Попов проводил в сторону вокзала (в тот момент Жебунева с ними, очевидно, не было), после чего был арестован жандармами на Крещатике.
Попов делится своими соображениями и наблюдениями: «Ясно, что меня только в этот день встретили жандармы, и, очевидно, получив от Судейкина распоряжение арестовать меня при первой встрече, они без разрешения Судейкина не решились арестовать вместе со мной и Фроленко, которого я проводил несколько по направлению к вокзалу /…/.
Мне думается, что Забрамский в моем аресте в этот день не оказал услуг жандармам, ибо он все это время среди них не показывался».[917]
Далее чудеса продолжались: «Перовская писала из Курска и в письме сообщала адрес гостиницы, где она остановилась, и представьте себе: полицейский чин полез в карман и не взял письма; я думаю — умышленно»[918] — и Попов затем благополучно уничтожил письмо при ближайшей возможности. Этот и другие эпизоды такого рода Попов трактует, как сочувствие полицейских по отношению к революционерам — дух начинавшейся эпохи Лорис-Меликова! Видимо, он не сразу распространялся, не затронув пока что суда над Розовским и Лозинским.
Но самой интересной оказалась последующая беседа Попова с Судейкиным, который оказался не менее ошеломлен этим арестом, чем сам Попов, и явно не понимал, что ему делать и о чем думать!
«Первые слова, с которыми Судейкин обратился ко мне, был вопрос, — с кем я шел вместе сегодня по направлению к вокзалу? Я ответил ему — со Стефановичем, ибо знал, как Судейкин жаждал изловить Стефановича. «Со Стефановичем? /…/ А вы /…/ не Бохановский?» — Я подтвердил его догадку.
Он быстро /…/ сбегал в отдельную комнату, очевидно, чтоб посмотреть фотографию Бохановского, и, возвратившись, с лукавой улыбкой сказал: «Вы, очевидно, любите пошутить. Нет, серьезно, будьте любезны, сообщите нам, — кто вы таков?»
— У вас же мой паспорт в руках, — ответил я, — чего же еще вам?»
Попов к этому времени, несмотря на пятилетний стаж активнейшей революционной деятельности, ни разу не арестовывался и продолжал вести отчасти легальный образ жизни, параллельно пользуясь и фальшивыми документами, и псевдонимами. В киевском подполье его знали под именем Василий Николаевич: «скрывать, — кто был я, — не было смысла. Тем не менее, Cудейкин не поверил мне. «Знаю, — сказал Судейкин, — в вашем распоряжении таких паспортов много. Вот, например, и в этом паспорте вы называетесь Михаилом Родионовичем Поповым. Признаюсь, вашей фамилии я не знаю. Но знаю, что вас зовут Василием Николаевичем. Так пока я вас и буду называть. Намерены ли вы, Василий Николаевич, дать мне какие-либо показания?»
— Кто я такой, где был перед моим арестом, я вам сказал, а больше пока ничего не намерен сказать /…/.
После этого Судейкин составил протокол»[919] — и более таких странных бесед с Поповым уже не вел.
Тут прямо как у следователей ежовских времен: расскажите мне о вашей подрывной троцкистской деятельности — притом, что сам следователь о деятельности именно данного подследственного еще не знает ровным счетом ничего! Вот и Судейкин в первый момент явно не знал, что ему делать с этим арестованным! Но потом, разумеется, нашлось что делать, хотя, как отметил Попов, даже к концу судебного разбирательства у Судейкина были весьма приблизительные представления о поступках и планах киевских заговорщиков.
Далее у Попова было пять месяцев следствия, суд и смертный приговор за подготовку покушения на киевского генерал-губернатора Черткова. Судейкин зачитывал на суде в Киеве в июле 1880 показания Забрамского: последний отказался выступать свидетелем против революционеров; дальнейшая его судьба неизвестна.
Приговор Попову был заменен пожизненной каторгой — вот это, пожалуй, действительно под воздействием Лорис-Меликова. Затем Попов провел двадцать пять лет тяжелейшего заключения в крепостях — вплоть до амнистии 1905 года.
Киевское же подполье было прочно и надолго разгромлено.
Теперь проанализируем полученную информацию.
Попов, расставшись с Фроленко, знал, что последний направляется на вокзал. Откуда это мог знать Судейкин? Варианта два.
Первый: сопровождавшие филеры проводили Фроленко до вокзала и видели, как тот уехал. Согласитесь — весьма странное поведение. Но тут хотя бы понятно, почему Судейкин не знал имени уехавшего. Опять же: почему не организовали арест уехавшего? — это же не было проблемой при наличии телеграфа! Сферой же действий Судейкина был ведь не только Киев, но и вся губерния, не говоря даже о возможности обращения к соседям!
Второй: сам Фроленко объяснил жандармам, расставшись с Поповым, что отправляется на вокзал, что затем и осуществил без помех. Укажем, что столь странный эпизод не был таким уж невероятным!
Разумеется, Попов не был в курсе подробностей позднейших похождений Азефа. Но мы-то в курсе! Именно так этот агент и разъезжал по России, не подчиняясь местным работникам сыска, а распоряжаясь ими, причем они не имели права ни задавать ему лишних вопросов, ни оспаривать его указаний, но обязательно сопровождали его филерским наблюдением — абы чего не случилось; опять же, убирали наблюдение по требованию Азефа или высшего начальства, если это было нужно последнему. Инструкции, получаемые от вышестоящего начальства, не допускали местного вмешательства в деятельность высших сил, эммисаром которых и был Азеф.
Вот и взаимоотношения Фроленко с Судейкиным оказались построены по тому же принципу, чем ротмистр Судейкин оказался настолько ошеломлен, что совершенно неуместным образом полез за разъяснениями к Попову. Смысл же распоряжений, отданных Фроленко, был совершенно четкий: немедленно арестовать того человека, с которым он только что расстался (очевидно, Фроленко выяснил, что тот собирается скрыться в ближайшие часы, а может быть, возникло и еще что-то, на что не обратил внимания Попов), но позволить ему уничтожить письмо, находящееся в его кармане. Читал Фроленко это письмо до Попова или последний сам дал его ему прочесть — это уже детали. На этом Фроленко растворился в воздухе, как и положено настоящей нечистой силе!
Вот, заметим, и еще раз Перовская благополучно избежала ареста!
Жебунев же, через которого Фроленко и вышел конспиративно на Попова, сопровождал его, скорее всего, в качестве представителя революционеров, который всегда мог подтвердить последним, что никаких странных происшествий с ними не случалось. С такой же целью Фроленко обычно таскал с собой еще с осени 1878 В.А. Меркулова, арестованного 27 февраля 1881 года и тоже затем ставшего предателем.
Эпизод с арестом Попова ставит точку в ряду улик, указывающих на двойную игру Фроленко (но не на деятельности последнего). Вовсе не глупый Попов мог бы и сам догадаться о его предательстве, но пребывал под гипнозом совместного двадцатилетнего сидения в крепостях, хотя их же соратник по заключению, убийца того же Судейкина в 1883 году, Н.П. Стародворский был разоблачен В.Л. Бурцевым как агент охранки еще при жизни Попова.[920]
Значительно более мощного успеха добился Лорис-Меликов, получив показания арестованного Гольденберга. Последнего таскали при следствии по разным тюрьмам (и в Харьков, и в Одессу), вытрясая из него незначительные, казалось бы, подробности — и непосредственно на допросах, и с помощью осведомителей, подсаженных к нему в камеру. Тем не менее, выяснилось и нечто весьма интересное.
Именно с его слов Тотлебен доносил из Одессы в III Отделение к Дрентельну — еще 27 декабря 1879 года: «Получил сведения, что у террористов уже созрел план подкопа на Малой Садовой и что они намерены воспользоваться частыми поездками государя императора в манеж Инженерного замка»[921] — это, как мы видим, в чистейшем виде план цареубийства 1 марта 1881 года, существовавший, следовательно, более чем за год до того!
В конечном итоге и Гольденберг, и ведший следствие А.Ф. Добржинский оказались в Петербурге, куда последний был переведен товарищем прокурора — вслед за Лорис-Меликовым.
Добржинский правильно разобрался и в характере, и в умственной ограниченности Гольденберга, и избрал стратегию уговоров, приведшую к успеху. Он всячески играл на самолюбии и честолюбии Гольденберга, высказывал ему уважение и превозносил его заслуги.
Сам Лорис-Меликов не побрезговал посетить Гольденберга и ласково с ним побеседовать. Гольдеберг проникся сознанием величия миссии, выпавшей на его долю, и уверовал в чистоту помыслов таких милых людей, как Добржинский и Лорис-Меликов.
Поскольку еще раньше он проникся любовью и уважением к замечательным революционерам, то весьма естественной показалась ему идея объединить усилия всех этих хороших людей на благо народа России. Взаимная борьба, сопровождаемая казнями и убийствами из-за угла, показалась теперь всего лишь недоразумением и абсурдом. В то же время революционеров, как прекрасно знал Гришка, была ничтожная горсть — и нельзя было допустить истребления этих великолепных людей.
И Гольденберг начал политку примирения враждебных лагерей, приступив к естественному и доступному для него занятию: стал рассказывать и разъяснять Добржинскому все, что знал о революционном подполье.
Когда до самого Гольденберга дошло, что же он сделал, то он повесился в камере 15 июля 1880 года.
Трубецкой бастион, где держали Гольденберга, был уже прекрасно оснащен системой оповещения и связи, и на воле почти сразу узнали, что Гришка выдает. Тут-то, возможно, определенную роль сыграл и Клеточников.
В принципе ничего противоестественного в таком предательстве не было, и методы борьбы с таким злом были и продуманы, и отработаны. В результате все явки и пароли, известные Гольденбергу, были максимально быстро сменены на новые, и никаких арестов практически не произошло.
Но бросать нанятые помещения, съезжать и нанимать новые, заводить новые документы и легенды — все это требует не только сил и времени, но и денег! А вот деньги, как это бывает свойственно им всегда и всюду, взяли, да и кончились!
Прошли те полгода, на которые деятельность «Исполкома» была обеспечена исходным капиталом, а новых поступлений не было и не ожидалось — и виной тому была собственная работа революционеров, осуществленная в истекшие полгода.
Политическая ситуация изменилась, к власти пришел Лорис-Меликов, все ждали конституции, и давать деньги на продолжение террористической борьбы никто уже не хотел. Такие, как Николай Морозов, осевший в это время в Женеве, готовы были бы и дальше убивать кого не попадя, но собственные деньги у них если раньше и имелись (у семейства Фигнер, например), то теперь тоже уже потратились. Те же, что продолжали владеть свободными средствами, предпочитали не ухудшать политическую ситуацию, а терпеливо ждать, когда же, наконец, Лорис-Меликов уговорит царя издать желанную конституцию. Продолжение террора для их планов было бы просто самоубийственным.
Тихомиров, «изменивший революции», усиленно намекал в 1890-е годы, что либералы-де финансировали террор. Об этом же кричал и Катков еще в 1879–1881 годы. Но и то, и другое — просто откровенное вранье. Никаких фактов подобного рода не было обнаружено и никогда не обнаружится — потому что они просто противоречили здравому смыслу, которого российские Маниловы до конца все же не теряли.
Какую-то финансовую поддержку «Исполком» все же получал, но только по инерции — от людей уже упертых в бессмысленные идеи революционной борьбы. Но у таких патологических тупиц или несозревших юнцов трудно было отыскать финансы, потому что такой публике не свойственно быть богатыми: «Денежные пожертвования, делаемые живущими в разных местах состоятельными членами партии, пересылались в С.-Петербург между прочим на имя Фердинанда Люстига, отставного прапорщика Кронштадтской крепостной артиллерии, служившего кассиром на одной из частных С.-Петербургских фабрик. /…/ В течение 1880 года на имя Люстига по почте и через Банки Государственный и Международный переведено из разных мест 1975 рублей. Деньги эти, по мере получения, он передавал Желябову, а иногда и Кибальчичу».[922] Таких каналов было несколько, но все равно: где тут 60 тысяч в год?
В итоге террористические предприятия лета 1880 года — это такие анекдоты, на которые не хочется тратить и нескольких строк. Хотя даже и о них сочинились легенды: взрыв под Каменным мостом в Петербурге якобы сорвался потому, что кто-то из террористов куда-то не успел вовремя подойти из-за отсутствия часов. Жалкое вранье: выезд царя в Крым 17 августа, под которым заговорщики и собирались взорвать мост, произошел без заезда в столицу. «Государь Император изволил выехать прямо из Царского Села в Ливадию»;[923] на поезд, отъехавший из Петербурга, он подсел в Колпине.[924]
То же и с подкопом в Одессе на Итальянской улице, куда царь также не поехал. Но и там хоть что-то начали делать только потому, что обаятельная Фигнер всегда умела вытрясать деньги из обеспеченных поклонников. Следует при этом еще и понимать, что с Веры Фигнер, после устройства на работу Фроленко в прошлом году, попросту глаз не спускали! Она, тем не менее, свидетельствует: «В марте или апреле в Одессу приехали Перовская и Саблин, а затем Якимова и Исаев для приготовления нового покушения на царя на Итальянской ул[ице], где первые двое наняли лавочку, из кот[орой] и был начат подкоп под улицу. Я достала деньги на все расходы и оказывала им всевозможную помощь».[925]
Еще более конкретно она показывала на следствии: «Перовская не привезла с собой денег: она должна была, вместе со всеми нами, составить смету расходов и представить ее в Комитет, который должен был выслать требуемую сумму. Мы рассчитали, что требуется не менее 1000 рублей. Я предложила известить Комитет, что деньги не нужны, так как я берусь доставить средства, требуемые для выполнения покушения. Действительно, я передала Перовской в разное время около 900 рублей, которые пошли на плату за помещение, покупку бакалейного товара, бурава, на содержание всех участников и последующий разъезд их».[926] На запрос Фигнер, нельзя ли сделанный подкоп использовать для покушения на Тотлебена, «Комитет» ответил отказом: данный способ сохраняли в секрете для нападения на царя. В результате подкоп был тщательно заделан. А тут и одесское начальство — Тотлебена и Панютина (на которого тоже собирались покушаться) перевели из Одессы.
Помимо прочих бессмысленных потерь времени, сил и средств, Исаеву при изготовлении динамита микровзрывом оторвало три пальца.
Вся эта деятельность происходила как бы в сомнабулическом состоянии, что и не удивительно: Гольденберг вбил осиновый кол и в грандиозный тайный замысел: напугать царя и добиться серьезных политических результатов. Ничтожная горстка людей, об истинном количестве которых стало теперь известно властям из показаний Гольденберга, никого уже не могла в принципе запугать. Таинственный заговор, смысл которого старались тщательно скрывать, потерпел крах — суровый и беспощадный.
Но не окончательный!
Кое чем показания Гольденберга должны были повергнуть в шок и следователей: оказалось, что Михаил Фоменко, личность которого не составляла для них секрета, был не кем-нибудь, а одним из трех главных лидеров террористического заговора — именно такие сведения почерпнул Гольденберг еще в Липецке.
Несомненно, ничего подобного не сообщал им их суперагент Фроленко, равно как и не выражал ни малейших намерений выдать властям таких деятелей, как Тихомиров и Александр Михайлов — своих товарищей по триумвирату. Только тут Добржинский и Лорис-Меликов поняли, что имеют дело не с относительно надежным сотрудником, а с хитроумным двойником.
Все это, разумеется, вычислил Фроленко, как только узнал не о воображаемой, а о вполне достоверной откровенной болтливости Гольденберга. Произошло это на его счастье раньше, чем состоялось его очередное рандеву с полицейскими кураторами. И Фроленко принял свои меры: немедленно залег на дно. После гастролей в Киеве в конце февраля он исчез совершенно начисто, что по тогдашней ситуации среди террористов вовсе не выглядело подозрительным в их глазах: большинство из них также активно обрывало связи и вынужденно оказывалось не у дел.
На связь с полицией он так добровольно и не вышел — как попытался в первый раз делать еще в июне 1879; теперь это тоже продолжалось для него не слишком долго. К революционным же мероприятиям он вернулся к декабрю 1880, возглавив операцию по подкопу под Кишиневское казначейство.
Поняв, что Фроленко на связь не выходит, Добржинский объявил его в розыск. Это можно считать достоверным: в 1881 году, когда арестованного Фроленко во время следствия возили по разным городам (об этом — ниже), то в Одессе полковник-следователь показал ему фотографию похожего на него человека, арестованного по ошибке в 1880 году, пояснив (как утверждает Фроленко): «тогда мы этого человека приняли за вас и арестовали. Он же оказался одесским мещанином и никакого касательства к революции не имел. /…/ нам было известно про вас, как про Михайлу, и мы оставляли вас в покое до поры до времени, когда же хватились, вас и след простыл. Приказано было искать»[927] — достаточно прозрачно для тех, кто знает все вышеизложенные факты.
Трудно сказать, насколько исчезновение Фроленко поломало дальнейшие репрессивные планы Лорис-Меликова. Но ведь аресты действительно на несколько месяцев почти прекратились!
Между тем, политическая деятельность Лорис-Меликова, возбуждавшая столь разнообразные надежды у столь разных людей, имела весьма относительные результаты — и это должно было усиливать недовольство, тоже разное у разных людей.
Новейшие аналитики указывают на массу ошибок и просчетов, которые допустил «диктатор». Современники подвергали его еще более ожесточенной и неуважительной критике, которая постоянно возрастала на протяжении всего времени его пребывания у власти. Повторять и перечислять все эти упреки не имеет смысла, тем более, что в большинстве своем они были если не полностью справедливы, то достаточно обоснованы. Причем критики самых разных направлений (Победоносцев и Катков с одной стороны, Милютин и Валуев — с другой, народовольцы — с третьей и т. д.) единодушно указывали на такие его качества, как непоследовательность, поверхностность, кавказское интригантство, угодничество по отношению к царю, к наследнику и к новой жене царя (о которой ниже), безуспешному стремлению усидеть на двух или даже трех стульях и т. д.
Победоносцев писал о нем в одном из писем 2 января 1881 года: «Рецепт его легкий и ныне он всеобщий рецепт: не углубляться в коренные начала и уклоняться от борьбы /…/.
Он удивительно быстро создал себе две опоры и в Зимнем дворце, и в Аничковом. Для государя он стал необходимостью, ширмой безопасности. Наследнику облегчил подступы к государю и представил готовые ответы на всякое недоумение, ариаднину нить из всякого лабиринта. По кончине императрицы он укрепился еще более, потому что явился развязывателем еще более путаного узла в замутившейся семье и добыл еще в силу обстоятельств третью опору в известной женщине».[928]
Народовольцы (конкретно — Н.К. Михайловский) подвергли его через полгода после провозглашения «диктатуры» вовсе неуважительным издевательствам: «Говорят, что к фигурам Минина и Пожарского на известном московском монументе будет в скором времени прибавлена статуя графа Лорис-Меликова. Говорят, что благодарная Россия изобразит графа в генерал-адъютантском мундире, но с волчьим ртом спереди и лисьим хвостом сзади, в отличие от прочих генерал-адъютантов, отечества не спасавших».[929]