3.5. Александр II ищет популярности

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

3.5. Александр II ищет популярности

Политика Александра II после 1866 года последовательностью не отличалась. С одной стороны, представители высшего дворянства, включенные в состав правительства, получили возможность руководить экономической перестройкой России в капиталистическом духе. С другой стороны, им не было позволено посягнуть на основное «достижение» Реформы 19 февраля — сохранение крестьянской общины. Смиряться с этим лидеры консервативной партии, прежде всего — граф Петр Шувалов, не собирались — и были совершенно правы.

В сентябре 1871 года Шувалов и А.Б. Лобанов-Ростовский обсуждали план использования земств для получения сведений о плачевном состоянии сельского хозяйства и необходимости продолжения реформ. Благодаря усилиям этой группы лиц П.А. Валуев был возвращен в правительство и 16 апреля 1872 года назначен министром государственных имуществ. Уже 2 мая он представил царю подробный доклад о необходимости составить под своим председательством Комиссию при Комитете министров для обследования нужд сельского хозяйства — и получил одобрение.

В мае-ноябре 1872 года Комиссия запрашивает экспертов на местах: из 928 опрошенных — 283 помещика и 17 крестьян.[588]

4 мая 1873 года Валуев представил заключение Комиссии Комитету министров, испросив разрешение отсрочки для вынесения окончательного решения и публичного обсуждения.

В то же время эти материалы были переданы (для ознакомления, но не для публикации) М.Н. Каткову и некоторым другим редакторам. При этом между Шуваловым и Б.М. Маркевичем (близким сотрудником Каткова) состоялась беседа, пересказанная 11 мая в письме Маркевича к Каткову в Москву: «Ш[увалов] сказал мне: «Вот документы чрезвычайной важности /…/. Они с полною объективностью представляют настоящее экономическое и нравственное положение России, таким, каким его сделало 19 февраля. Из этого нельзя не убедиться, что, преклоняясь пред тем благом, которое внесено этою реформою, рядом с ним возникли и такие уродливые явления, такое зло, которое требует радикального лечения. Мы в нашем настоящем составе не способны быть врачами его; нужны другие, более свежие силы. Поэтому, сообщаю Вам это доверительно, в принципе решено, что вопросы, исходящие из этих исследований Валуевской комиссии, послужат мотивами, не позднее будущей /…/ сессии [Государственного Совета], к ряду прений в законодательном порядке, с участием в них членов от земства, которые призваны будут сюда по выбору самих земств, а не как эксперты, назначенные самими нами». — «Но ведь это начало конституции?» сказал я ему на это. Он улыбнулся. «Ясно, — отвечал он, — что для России это последнее самодержавное правление. Император умрет самодержцем, если он этого хочет, но нельзя допустить, чтобы его обогнала сила вещей, а она такова, что вынуждет нас прибегнуть к живым силам страны». — «Но думаете ли Вы, — сказал я, — что земства Вам дадут благонадежные, консервативные силы? Кем, какой литературой, какими примерами и поучениями воспитались у нас эти земские люди, и сидят ли у нас в земствах лучшие и просвещеннейшие люди?» — «Это нужно насаждать!» — отвечал Ш[увалов] и, по некотором молчании, промолвил: «Вы мне окажете услугу, сообщив об этом М[ихаил]у Н[икифорович]у [Каткову]; его мнения высоко ценит Государь, не говоря уже обо мне; время терпит, он поразмышляет на досуге о том, что я Вам только что сказал, и его мнение будет нам ценно».[589]

Шувалов оказался чересчур оптимистом: никакого обсуждения доклада Валуевской комиссии с участием земцев не состоялось. Насилу Шувалов убедил царя в октябре того же года в Ливадии согласиться с обсуждением выдвинутых предложений в Комитете министров.

Комитет заседал по этому вопросу с ноября 1873 по февраль 1874; противниками Шувалова выступали председатель Комитета граф П.Н. Игнатьев, министр финансов М.Х. Рейтерн и Д.А. Милютин — как ярый противник «дворянской» партии. Игнатьев даже обращался к Александру II с письмом, жалуясь на конституционные замыслы шефа жандармов и прося указаний. В результате все предложения Шувалова и Валуева были провалены, а в июле 1874 года были уволены Шувалов (отправлен послом в Лондон) и самый близкий его соратник в правительстве — министр путей сообщения граф А.П. Бобринский, еще в 1858 году выступавший за преобразование крестьян в земельных собственников.

Таким образом, аграрная реформа, которая могла на треть века предварить начало Столыпинской, не состоялась — это оказалось одним из самых трагических событий царствования Александра II.

А ведь именно в это время кулаческие идеалы, царившие в русской деревне, вполне могли дать почву для создания класса фермеров-собственников; вместо этого растущая плотность сельского населения продолжала загонять в тупик энергию мужицких эмоций и устремлений, красочно описанных А.Н. Энгельгардтом, что позже привело и к срыву Столыпинской реформы, и к разгрому всех поместий зимой 1917–1918 года, и к последующей Гражданской войне, и к ужасам «раскулачивания».

Не состоялось и рождение представительного органа, аналогичного Думе, также появившейся только через тридцать лет с небольшим.

Клубок обстоятельств, сопровождавших эту трагедию, заслуживает внимательного рассмотрения.

Главной тактической ошибкой Шувалова и его единомышленников, как уже указывалось, было связать вопрос о реформе крестьянского землепользования с вопросом об уничтожении самодержавия: они погнались одновременно за двумя зайцами — с соответствующим результатом. Ведь эти два вопроса никак не были завязаны единым узлом: даже в 1906 году, повторяем, П.А. Столыпин вынужден был и должен был проводить законодательные основы аграрной реформы помимо Думы и вопреки ее мнению. Совершенно очевидно, что несостоявшаяся Валуевская реформа была использована Шуваловым как предлог, с помощью которого он надеялся протащить гораздо более важный для себя вопрос о введении представительного правления.

Замысел Шувалова был шит белыми нитками, и об аристократической партии, возглавляемой им, Кавелин так писал в 1875 году: «План ее, проступивший сначала только в отдельных чертах, созрел вполне для осуществления, и было уже приступлено к его исполнению. Знаменитая комиссия для исследования положения сельского хозяйства в России должна была подготовить введение дворянской конституции сверху».[590]

Но именно в вопросе об ограничении самодержавия царь не был намерен уступать в 1873–1874 годах, как не уступил ни в 1862 и 1863, ни в 1866 годах.

Об этом прямо написал в дневнике 15 июля 1874 года видный государственный деятель А.А. Половцов (государственный секретарь при Александре III), комментируя удаление Шувалова и Бобринского: «Увольнение Шувалова с Бобр[инским] не есть перемена двух лиц, это решительный удар партии, которая, в глазах государя, хотела стеснить его власть. /…/ Шувалов не раз высказывал мысль, что, несомненно, правительству следует перейти от самодержавия к представительным учреждениям и для начала положено рассмотреть с участием местных депутатов все вопросы, возбужденные комиссией, учрежденной Валуевым. /…/ Власть Петра IV и так начинала делаться тягостной императору: прибавить надо к этому ненависть [Е.М.] Долгоруковой, которую графиня Шувалова не пускала к себе, а гр[аф] Бобринский обделял железнодорожными концессиями»[591] — и в этом вторая решающая ошибка высокопородных оппозиционеров: они испортили отношения с фактической женой императора.

Причем если Бобринский, допустим, руководствовался государственными интересами (как ранее и цесаревич Александр Александрович), то Шувалов и вовсе не смог справиться с амбициями собственной жены, предпочитавшей унижать мать незаконнорожденных детей царя.

Наконец, укажем третью, возможно самую важную ошибку. В 1867 году Катков еще оставался сторонником введения представительного правления; в 1879 году он был столь же решительным противником этого. 1873 год — как раз посредине этих дат. Когда же мнение Каткова сменилось на прямо противоположное?

Точно ответить невозможно, но ясно, что это произошло незадолго до мая 1873 года, поскольку близкий сотрудник Каткова Маркевич уже это понимал, а «всезнающий» шеф жандармов — еще нет. Сам Катков в это время не очень стремился высказываться на эту тему: в 1869–1871 годах он весь свой пыл-жар отдал дискуссии о реформе среднего образования, призывая в основу положить классические языки — латынь и древнегреческий. Это, по мнению Каткова, должно было оберегать молодежь от революционных влияний. Удивительно, но эта идиотская точка зрения была принята правительством.[592]

Так ли на самом деле проходила беседа Шувалова с Маркевичем, как это описано в письме последнего, но Маркевич явно подчеркивал перед своим шефом собственные возражения против шуваловских тезисов. Очевидно, Маркевич лучше себе представлял мнение Каткова, нежели Шувалов. Скорее всего Катков и сам к этому времени усомнился в государственной мудрости земских депутатов. С учетом же действительно высокого авторитета Каткова в глазах государя нетрудно понять, что опорочить позицию Шувалова не составляло труда: достаточно было лишь соответствующим образом подать содержание того же диалога последнего с Маркевичем. Что-то подобное, несомненно, и произошло.

В итоге работа Валуевской комиссии, непреложно установившей факт чудовищного аграрного перенаселения и продолжения его возрастания, не только не вызвала необходимых энергичнейших мер против надвигающегося бедствия, но даже не стала и достоянием широкой гласности. В результате российские «мудрецы», включая П.Н. Милюкова, еще через тридцать и сорок лет выступали против Столыпинской реформы, и без того безнадежно запоздавшей.

Однако, к концу второго десятка лет собственного правления Александр II подходил с печальными итогами: наверху его окружали недовольные аристократы, а внизу сопливые студенты пытались возбудить недовольство народных масс — в совокупности это означало практически всеобщее недоверие и беспокойство почти всей образованной среды.

Терпеть это было просто тяжело и неприятно, и совсем нетрудно оценить желание царя поднять собственную популярность — благо за рецептами было недалеко ходить.

В 1863–1864 годах практическое единство нации было достигнуто через патриотическое возмущение совершенно необоснованным, с российской точки зрения, стремлением западных славян (поляков) к свободе и независимости. Теперь же патриотически настроенное общество было готово с такой же страстью поддержать совершенно обоснованное, с российской точки зрения, стремление юго-западных славян (сербов и болгар) к точно такой же свободе и независимости.

Начиная с Всеславянского съезда в Москве в 1867 году, разрешенные страсти разгорались. В мае 1867 Валуев записал в дневнике: «Здесь теперь гостит славянская депутация. Странное явление. Она имеет немалое значение для будущности и имела бы большее, если бы мы были подготовленнее и вообще пригоднее и пригожее. Все эти славяне — австрийские или турецкие подданные, а между тем как будто игнорируют свои посольства. /…/ Государь, по-видимому, смотрит на это не без удовольствия. Он сказал ген[ералу] Трепову, спрашивающему, какие демонстрации можно допускать: «Чем больше, тем лучше». — Имеющий уши да услышит».[593]

Тушить такие настроения позже оказалость вовсе не просто — лучше было бы этих патриотов водить на бокс, или футбол, или, на худой конец, на бои быков или гладиаторов! (Просим нас правильно понять: мы ничего не имеем против патриотизма как такового и не питаем кощунственного неуважения к славянской крови, пролитой в 1875–1878 годах, равно как и в 1863–1864; мы только констатируем определенную свихнутость мозгов и потерю логики у тогдашних разоряющихся помещиков и их бытового окружения.)

Аналитики III Отделения совершенно отчетливо представляли себе в 1869 году, куда может завести Россию разжигание страстей по поводу бедственных судеб славянских народов: «Катков и Леонтьев /…/ остались и остаются до сей поры верными двум главным началам своей публичной деятельности: началам народного представительства[594] и необходимости соединения всех славянских племен в одно политическое тело.

Патриотизм, любовь к государю есть маска, дающая широкую возможность редакторам «Московских Ведомостей», пользуясь сочувствием некоторых правительственных лиц, возбуждать и поддерживать беспорядки в окраинах империи»[595] — здесь имеются в виду устремления явно насильственного характера, направленные против «инородческого» и «иноверческого» «засилья» на окраинах — в стиле продолжения гонений на польских помещиков северо-западного края, разжигания ненависти к немецким баронам в Прибалтике, зажима финских патриотов и т. д.

Далее: «Славянский вопрос, который под видом невинных и безвредных славянских съездов и славянского комитета всеми силами раздувается одними сознательно, а другими бессознательно, имеет задачею доказать необходимость национального начала в основах государственной власти.

Для правительства, несомненно, вреднее те органы печати, которые под личиною консерватизма, патриотизма и приверженности к царствующей династии возбуждают ропот и неудовольствие в русском обществе, чем те, которые высказывают ясно свои убеждения и дают таким образом возможность правительству принимать против них соответствующие меры».[596]

К сожалению, сам Александр II сознательно или бессознательно поощрял нагнетение страстей, ведущих Россию якобы по пути ее славы.

«Вскоре все слои общества, от дворянства до крестьян, от интеллигенции до купцов, были объяты экзальтированным бредом национального мистицизма. Лишь редко попадались люди, избегнувшие этой заразы, и еще реже такие, которые решались открыто в этом признаться».[597]

Основной тенденцией во внешней политике России было постоянное стремление ко все новым и новым захватам территорий по всему периметру ее сухопутных границ. «У нас в России в высших сферах существует страсть к завоеваниям или, вернее, к захватам того, что, по мнению правительства, плохо лежит»[598] — так это формулировал С.Ю. Витте уже в начале ХХ века.

Правоверные патриоты всегда оспаривали правоту этого тезиса, подчеркивая исключительное бескорыстие российских внешнеполитических устремлений. В их аргументах есть зерно истины: не только желание омыть русские сапоги в водах Индийского океана родилось задолго до провозглашения и тем более последующего упразднения Советского Союза, но и российские мирные инициативы имеют почти столь же славную историю.

Всеобщее и полное разоружение, например, было лозунгом не только Н.С. Хрущева, но и Николая II. Он еще в 1898 году выступил с инициативой Гаагской конференции, предложив ей соответствующую программу разоружения. Правда, и тогда движущие мотивы этой инициативы никого не могли обмануть: Австро-Венгрия проводила техническое перевооружение артиллерии, а у России не хватало средств на соответствующие ответные действия.

Но один серьезный не то что бескорыстный, но просто-таки идиотский поступок правители России действительно совершили: подавили революцию 1848–1849 годов в Австрйской империи и сохранили тем самым в целости наиболее последовательного и непримиримого внешнего противника вплоть до самого конца габсбургской монархии, т. е. до 1918 года.

Трудно переоценить масштабы этой ошибки Николая I!

Дело, однако, не в теоретических дискуссиях о существе агрессивности или миролюбия России, а в том, что практические решения об этом согласованно принимались правительствами зарубежных держав, и их совместный вердикт неоднократно приводил к глухой международной изоляции России.

Так получилось и во время Крымской войны, начатой нападением России на Турцию и едва не приведшей Россию к столкновению со всей объединенной Европой. Явное бессилие перед этой угрозой вызвало глубочайший внутриполитический кризис, из которого Россия выбралась с трудом, осуществляя серьезнейшие реформы; последние, как мы знаем, проводились далеко не оптимальным образом.

Внешнеполитическая изоляция, между тем, продолжалась, что значительно умерило агрессивные устремления России в те стороны, где она могла встретить прямое сопротивление европейских держав. Но это ничуть не помешало одновременно с либеральными реформами залить кровью Польшу, Кавказ, Среднюю Азию и утвердиться на берегах Амура. Последующим поколениям русских, вплоть до нынешнего, оставалось только удивляться тому, почему это малые народы норовят отделиться от России при первой возможности?!

Из европейской изоляции Россия ненадолго вышла к 1870 году — благодаря Пруссии. Та взялась вооруженной силой объединять Германию под своей эгидой и вела борьбу с соседями, пытавшимися этому помешать — с Австро-Венгрией, Францией и Данией. Безопасность восточных границ была жизненно необходима в то время Пруссии, и ее дружба с Россией стала реальностью.

Воспользовавшись победой Пруссии, Россия аннулировала унизительные и ограничительные условия Парижского трактата, завершившего Крымскую войну, реформировала армию и взялась усиленно поддерживать подрывные движения среди христианских подданных Турции. Это, разумеется, не могло не привести к столкновению с последней.

Одновременно укреплялась и российско-германская дружба: была заключена и тайная военная конвенция, существо которой так и осталось секретом, а действие ее прекратилось существенно позднее — когда перестали возобновлять и прочие союзнические соглашения.

В июне 1873 в Вене Александром II и Францем-Иосифом была подписана официальная декларация о взаимном миролюбии; в октябре к ней присоединился Вильгельм I. Так оформился новый союз, названный «Союзом трех императоров».

Англия немедленно реагировала на создание «Союза»: британская эскадра нанесла дружественный визит в Гавр. Пресса всей Европы заговорила об образовании двух блоков государств.

Еще более серьезные перемены происходили в это время на фондовых биржах: «С момента, когда /…/ при Александре Николаевиче Россия в поисках новых рынков завоевывает Среднюю Азию, угрожая таким образом «жемчужине британской короны», богатейший из финансовых рынков Европы, лондонский, захлопывается перед ней наглухо. И в 1870 годах русская кредитная, а следовательно и внешняя, политика переориентируется на германские рынки. Что удивительным образом совпадает с /…/ играми Бисмарка, провозглашенного /…/ Достоевским «единственным политиком в Европе, проникающим гениальным взглядом своим в самую суть фактов»».[599]

Поднимала голову и Франция. В сентябре 1873 досрочно закончились выплаты контрибуции и германские оккупанты были вынуждены покинуть Францию.

Еще в начале 1874 года германское правительство распространило по Европе циркулярную ноту, в которой подчеркивалось, что если Франция мечтает о реванше, то Германия не позволит ей выбрать для этого угодный ей час.[600] Похоже, однако, что вскоре после этого германские планы и попали под угрозу срыва — в связи с неожиданным изменением позиции Александра II.

Успехи совместной российско-германской дипломатии разрядили прежнее враждебное отношение к России со стороны западных держав, и русский царь, отправившийся в апреле 1874 года в дипломатический вояж по европейским дворам (официально — на свадьбы, помолвки и юбилеи родственников), встречал повсюду теплое и заинтересованное отношение. В Англии, где он пробыл девять дней, он и королева Виктория клялись во взаимной дружбе и любви — на этот раз совсем не в том смысле, как во времена их юности.

Здесь же Александр II заявил, что отныне политика России заключается в сохранении мира в материковой Европе.[601] Результаты такого его настроения проявились ровно через год.

Кризис наступил весной 1875 года.

В феврале 1875 было объявлено об окончательном установлении во Франции республики — вместо временного правительства: наглядно демонстрировалась консолидация нации перед лицом внешнеполитических угроз.

В марте французское правительство утвердило введение четвертых батальонов во французских пехотных полках (увеличение пехоты на треть). Хотя законопроект долго обсуждался в парламенте и французской прессе, что не вызывало видимого беспокойства в Германии, но после его принятия влиятельные немецкие газеты — «K?lnische Zeitung», «National Zeitung», «Post» — подняли крик об угрозе французского реванша.

Мнения в германском руководстве разделились: начальник генерального штаба Мольтке был за немедленную превентивную войну, Бисмарк — против.[602]

Радовиц, приближенный Бисмарка, ездил в Петербург зондировать мнение России. Вернувшись в Германию, он высказал на обеде у английского посла 21 апреля 1875 года французскому послу Гонт-Бирону прежнюю германскую сентенцию: если затаенной мыслью Франции является реванш, — а она не может быть иной, — зачем Берлину откладывать нападение на нее и ждать, когда она соберется с силами и обзаведется союзами? Перепуганный французский посол немедленно донес об этом своему правительству. Последнее также заволновалось и конфиденциально довело об этом до сведения дипломатических канцелярий.

Неожиданно Франция нашла защитника в лице России. Император Александр II заявил французскому послу в Петербурге Ле Фло о безусловной дипломатической поддержке и тут же оказал ее: российское правительство снеслось с Берлином и Лондоном. Бисмарк дал отбой — неодобрения Лондона и Петербурга ему было достаточно, чтобы одержать верх над Мольтке и его сторонниками.

Этого Александру показалось мало: в сопровождении А.М. Горчакова он выехал в Берлин, и 11 мая, после свидания с Бисмарком, Горчаков заявил Гонт-Бирону: «Я вчера видел Бисмарка и могу вам подтвердить, что он мирно настроен и, следовательно, вы не должны опасаться с его стороны войны».[603] Но это было еще не все: Горчаков разослал из Берлина телеграмму российским посольствам за границей: «Отныне мир обеспечен».[604]

Вся Европа поняла происшедшее совершенно четко: Александр II и Горчаков публично приписали себе спасение Франции от войны, оскорбив тем самым Германию.[605]

Трудно оправдать такой дипломатический промах Александра II.

Чем он был продиктован? По-видимому, причин было несколько.

Во-первых, тайная военная конвенция с Германией: вероятно, она обязывала воевать и Россию, причем в этой ситуации непосредственно против прежних победителей в Восточной войне — это могло показаться возвращением пережитого кошмара: ведь и на Балтике, и на Черном море их превосходство снова было бы бесспорным — флот союзной Германии тогда никакой роли играть еще не мог.

Во-вторых, в Англии в это время уже ревниво поглядывали на рост влияния Германии, и окончательный разгром Франции явно противоречил традиционной британской политике поддержания равновесия в материковой Европе. Об этом в феврале 1877 года прямым текстом заявил премьер-министр Б. Дизраэли в беседе с русским послом графом Шуваловым.[606] Наверняка в таком же духе обрабатывали и Александра II во время его упомянутого визита в Англию весной 1874 года. Печально, однако, что в то время британская позиция оказала несомненное влияние на русских.

В-третьих, диктаторская роль, к которой стала примериваться Германия, начала вызывать беспокойство и у самих русских. Н.Н. Обручев свидетельствовал в 1885 году, что «опасность возродившейся Германии» осознавалась уже с 1873 года.[607]

В-четвертых, сверхъестественное миролюбие царя, возможно, имело еще один рациональный аспект: именно в это время начала обостряться политическая ситуация в Балканских провинциях Турции. Потенциальное вмешательство России в этот конфликт, развязанный, несомненно, при непосредственном соучастии российских дипломатов, требовал разумной разрядки взрывоопасных ситуаций на иных стратегических направлениях.

И, наконец, в-пятых, Александр II, с самого восшествия на престол ощущавший дефицит публичного признания — в особенности на внешнеполитическом поприще, оказался, по-видимому, слаб перед соблазном заработать популярность хотя бы за счет унижения непререкаемого авторитета Бисмарка.

И последний ему этого не простил!

Возможно, война в данный момент действительно не входила в намерения Бисмарка, но одно дело — отказываться от нее по своей воле, хотя и вступая в спор с собственными генералами, и совсем другое — под чьим-то публичным внешним давлением, граничащим с угрозой, причем давлением со стороны собственного союзника, имеющего определенные договорные обязательства и совсем недавно получившего серьезную дипломатическую поддержку Германии при пересмотре Парижского трактата!

Были ли причины у Бисмарка для обиды?

Разумеется — да.

Тем не менее, в первой половине 1876 года были закулисно утрясены отношения России с Австро-Венгрией и Германией, хотя, очевидно, далеко не полностью: Австро-Венгрия получала в перспективе Боснию и Герцеговину, боровшиеся в это время за свою независимость, а вот Германии неприкосновенность Эльзаса и Лотарингии обещаны не были. Это, по-видимому, и стимулировало Бисмарка хранить еще один камень за пазухой. Россия, так или иначе, получила от своих союзниц карт-бланш на поход на Балканы.

Уступка Австро-Венгрии борющейся Боснии и Герцеговины, хотя и являлась подлостью сама по себе (равно как и ее принятие), но одновременно была необычайно коварным шагом. Об этом четко говорится в меморандуме Н.Н. Обручева 1885 года: «Уже в 1876 г., предположенная на известных условиях уступка Австрии Боснии и Герцеговины была допущена нами потому, что должна была вести к ее ослаблению, а не к усилению. Славянский элемент в Австрии угнетен, немцы и венгры дружно взяли над ними верх. Присоединение еще частицы славян к Австро-Венгерскому организму должно было разрушить эту стройность и как показывает опыт действительно разрушило»[608] — бойтесь данайцев, дары приносящих, а также и русских!

Но расчеты последних в 1876–1878 годах также окончились прахом.

С июня по октябрь 1876 года войну с Турцией вели поощряемые Россией Сербия и Черногория, но успехов не имели. В России же пресса развернула горячую кампанию поддержки единоверцев; началась вербовка и посылка на Балканы добровольцев.

В ноябре 1876 года, когда уже множество русских добровольцев сражалось на Балканах, Валуев записал в дневнике: «я докладывал утром и обедал у их императорских величеств. Странно слушать иные невинные по наивности речи. Императрица говорила о корыстной политике других и бескорыстной с нашей стороны. Но разве можно иметь бескорыстную политику? При чьей помощи, на чей счет и по какой цене можно ее вести? Разве кровь русских, смерть в госпиталях, страдания и слезы семейств, разорение частных лиц и государства не имеют цены? Кто ими распоряжается? Кто рыцарски приносит их в дар фразе о бескорыстии?

Подобный бессознательный эгоизм чудовищен. Мягкосердечные дамы говорят об устройстве лазаретов на 40 тысяч кроватей. Они, следовательно, предполагают возможным уложить в них 40 тысяч русских. И ради кого?»[609]

Но таких трезвомыслящих людей в России оказалось немного; к тому же и Валуев не рисковал высказываться вслух на эту тему.

Отметим важнейший мотив внешней политики Александра II в 1875–1878 годы.

К этому времени серьезнейшие политические решения императора стали в значительной степени определяться влиянием его сложной двойной семейной жизни — в истории с Шуваловым и Бобринским это четко было зафиксировано внимательными наблюдателями. То же имело место и во внешней политике, но сюжет здесь был еще более изощренным.

Императрица Мария Александровна, будучи отлучена от супружеской жизни с собственным мужем, сохраняла не только все свои официальные права, но и значительное личное влияние — и на царедворцев, и на самого царя. Тут-то она вдруг и ощутила истинное призвание к международной политике. Речь ее уверенно зазвучала в кулуарах высшей власти, отчетливо доносясь и до общественного мнения.

Супруг, не способный избавиться от комплекса вины перед оставленной женой, не мог и не хотел этому препятствовать. Мария Александровна, к тому же, избрала направление, вызывающее горячее одобрение большинства российской публики — она сделалась глашатаем русского патриотизма! В русском патриотизме Гессенских принцесс явно было нечто фатальное — в следующих поколениях он сыграл еще более трагическую роль для России!

И Александр II пошел на поводу у своей законной супруги, наивно посчитав, что это приведет и его к славе и популярности.

В глубине души, однако, Царь-Освободитель (этим громким именем по сей день именуются улицы и площади в Болгарии!) чувствовал сомнительность собственной моральной позиции, а потому проявлял нерешительность, на этот раз намного превосходящую осторожность и сдержанность, присущие его внутренней политике.

Он долго тянул время, не рискуя объявить мобилизацию, которая была проведена только осенью 1876 года, когда, по мнению военных экспертов, выступать было уже невозможно — зимняя кампания в Балканских горах представлялась немыслимой.

В результате, во-первых, содержание бездействующей отмобилизованной армии всю зиму 1876–1877 года легло непомерной тяжестью на российскую казну.

Во-вторых, военные действия, начавшиеся весной 1877 года, были лишены фактора внезапности и преимущества в развертывании, а поэтому не привели к решительным успехам вплоть до глубокой осени, и Россия получила-таки зимнюю кампанию на Балканах, но только уже на следующую зиму.

В-третьих, все замедленные действия и царской армии, и царской дипломатии дали время всем недоброжелателям России выяснить отношения между собой и разработать четкие планы на случай всех вариантов дальнейшего развития событий.

12/24 апреля 1877 года в Кишиневе (теперь — не русский город!) военный министр Д.А. Милютин записал в дневнике: «Сегодня совершилось историческое событие: объявлена война Порте, и в прошлую ночь войска наши уже перешли границу как европейскую, так и азиатскую. Подписанный сегодня, в Кишиневе, манифест появится в завтрашних газетах. /…/

Когда же государь, проехав сквозь массу собранных войск, окруженный офицерами, высказал им несколько теплых, задушевных слов, то вся толпа и офицеров, и солдат одушевилась таким энтузиазмом, какого еще не случалось мне видеть в наших войсках. Они кричали, бросали шапки вверх, многие, очень многие навзрыд плакали. Толпы народа бежали потом за государем с криками «ура». — Очевидно, что нынешняя война с Турцией вполне популярна»[610] — и Милютин в тот момент не ошибался.

Но и единомышленники Валуева в России имелись, и число их росло — по мере того, как война затягивалась. Вот какую оценку она получила у старой крестьянки из-под Воронежа, у которой на войну забрали сына (свидетельство землевольца М.Р. Попова): «И чего только нашему царю да этому турке нужно: чего-то они все не поделят. И все-то наш с туркой воюют. На моем веку вот уже во второй раз они сцепились. Какого им ляда, прости господи, недостает? С жиру, милый человек, поди, все воюют. Им-то чего, не сами ведь воюют, а солдатики свою кровь проливают за них. Вот коли б они сами промеж себя воевали, скажем, наш царь против турецкого грудью выступил, тогда бы, небось, подумали да подумали прежде, чем войну объявлять».[611]

Планы враждебных России дипломатов чуть было не опрокинулись полной и безоговорочной победой русских на рубеже 1877 и 1878 годов, которой уже никто не ожидал.

До Индийского океана дело не дошло, но и на Балканах русские сапоги произвели фурор: их обладатели смазывали их знаменитым болгарским драгоценным розовым маслом.[612] Накануне нового 1878 года благоухающая сапогами армия вышла на подступы к турецкой столице и на повестку дня встал вопрос о ее штурме.

Но тут же Александр II предпринял новую задержку: вместо того, чтобы легко захватить Константинополь на плечах разгромленной и бегущей турецкой армии и под носом уже прибывшего в Мраморное море Британского флота, а затем использовать захваченную турецкую столицу в качестве главного козыря на дальнейших дипломатических переговорах, армия остановилась у ее стен.