2.6. Последствия реформы как основа революционного движения

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

2.6. Последствия реформы как основа революционного движения

В конечном итоге Россия избежала в 1861–1863 годах кровавой трясины гражданской войны. Недовольные друг другом помещики и крестьяне втянулись в тяжелый процесс размежевания взаимных интересов и продолжили самостоятельную деятельность по производству сельскохозяйственной продукции и ее рыночной реализации. В скорейшем времени выяснилось, что все опасения помещиков, боявшихся крестьянского освобождения, полностью оправдались — и даже в гораздо большей степени, нежели можно было ожидать!

Накануне реформы упоминавшийся энтузиаст крестьянской эмансипации А.М. Унковский демонстрировал собственные оптимистические расчеты: «при наемном труде для обработки господских полей потребуется гораздо меньше рук, а излишние руки облегчат наем рабочих. /…/ Помещикам при введении наемного труда потребуется лишь две трети рабочих рук из прежнего их количества. Многие утверждают, что помещики при этом обойдутся только половиной /…/»[453]

Блестящий анализ того, что практически осуществилось позднее, проделал М.Н. Покровский:

«Для «знатных и богатых» результат реформы получился именно тот, какой им был нужен. Крупнейшее землевладение и после 19 февраля 1861 г. осталось господствующим, как оно было до него. По статистике 70-х годов 10 % помещиков, владевший каждый более чем 1000 десятин земли, принадлежало ? всей дворянской земельной собственности, причем 3/5 этой крупной собственности [т. е. 45 % всей помещичьей земли] было в руках крупнейших владельцев, имевших более 5000 десятин на каждого. Наоборот, трем четвертям всей дворянской массы принадлежало всего 14 % общего количества дворянской земли. Гибли и разорялись именно мелкопоместные — крупные имения, за индивидуальными исключениями, благополучно дожили до 1905 года. Арендные цены росли, /…/ и с начала 60-х до начала 80-х годов поднялись в 2? — 3? раза, местами даже и гораздо больше, в 8 — 10 раз. «Арендатор» оказывался гораздо выгоднее «оброчного мужика» — и хлопот с ним было меньше. Сохранение крестьянского тягла оказалось очень мудрой мерой, — и освобожденный от обработки барской земли крестьянин мог лучше заняться своей землей, и урожайность крестьянской пашни как надельной, так и арендованной повысилась /…/. Зато надежда тех средних помещиков, которые мечтали об интенсивном хозяйстве, развеялись как дым, особенно в нечерноземной полосе.

Уцелевшее крестьянское хозяйство оказалось грозным конкурентом помещичьего — и конкуренция эта давала себя чувствовать самыми различными и подчас неожиданными способами. Расчет на дешевые рабочие руки оказался мифическим — руки в деревне были дешевы, когда был неурожай, т. е. когда и на барской пашне делать было нечего; при хорошем урожае крестьянам было достаточно работы на своих наделах и они «ломили» цену, от которой барин приходил в ужас. Оборотного капитала было мало — полученные за крестьянские наделы выкупные свидетельства были проедены в переходный период /…/; частный кредит, при огромном спросе на капиталы для постройки железных дорог, был неимоверно дорог (не менее 7 % годовых номинально — фактически еще более).

Наконец, самое проведение железных дорог, — мера, о которой прогрессивные помещики и их представители в литературе хлопотали уже с конца 30-х годов, — дало совершенно неожиданные результаты. Ближайшая цель — оживление сношений с европейским рынком и поднятие хлебных цен — была, правда, при этом достигнута /…/. Но от этого выиграли не те губернии и не те слои населения, которые возлагали на железные дороги такие большие надежды. С проведением юго-восточных железных дорог, главным образом, линии Орел-Царицын (1870 год), за границу хлынул поволжский хлеб. Ранее отсюда вывозили, ввиду дороговизны транспорта, только самые ценные сорта хлеба /…/, — теперь пошла и русская пшеница, и даже рожь. В результате, в то время как в Саратове хлебные цены поднялись на 100 %, в Орле они поднялись только на 66 %, а в Рыбинске даже только на 50 %. Между тем, в нижнем Поволжье земля продолжала еще давать урожаи при очень экстенсивном хозяйстве, без больших предварительных затрат, — тогда как в нечерноземной полосе экстенсивное хозяйство уже не давало урожаев /…/. И в довершение своих бед, как раз от проведения железных дорог помещик центральной России потерял главное свое преимущество, всей выгодности которого он не сознавал при крепостном праве: монополию сбыта хлеба на рынке. Только располагая сотнями даровых крестьянских подвод можно было доставить хлеб туда, где стояли выгодные цены — на один из главных рынков. Теперь, где была железнодорожная станция, там был и рынок; из любого захолустья хлеб шел без перегрузки в Ригу или Одессу. Вместе с железною дорогой появились рои мелких агентов, которые покупали хлеб у кого угодно — у помещика, у крестьянина, у мелкого частного скупщика. Прежде мужик должен был терпеливо дожидаться, пока продаст свой хлеб барин, да еще возить барский хлеб в город на своей лошади — теперь барин должен был равняться под «мужицкие» цены. Но мужик, не знавший наемного труда и интенсифицировавший свое хозяйство при помощи своих мускулов — которые он, в простоте своей, считал даровыми — всегда мог продавать хлеб дешевле помещика».[454]

Это оказалось финишем существования помещиков в качестве самостоятельного землевладельческого класса: помещик не мог конкурировать с крестьянином, который, не используя наемного труда, действительно всегда имел меньшие издержки, а потому мог довольствоваться и более низкой продажной ценой зерна. Простейший закон капиталистической конкуренции полностью разорил подавляющее число помещиков.

За период от 1861 до 1905 года помещики потеряли только треть земельной собственности, закрепленной за ними реформой 19 февраля, но поскольку в первую очередь разорялись беднейшие, то при этом 66,4 % помещичьих семей полностью утратили земельные владения,[455] а 45 % от оставшихся имело владения площадью менее 50 десятин, т. е. по существу — усадьбы с дачными участками, правда достаточно больших размеров по современным масштабам (мог там умещаться даже солидный «вишневый сад»!); большинство из них, однако, было вновь заложено в банках.[456] К 1917 году этот процесс продолжал прогрессировать.

Таким образом, более 80 % помещичьих имений дореформенного времени либо сменило хозяев и перестало принадлежать дворянам, либо перестало играть сколь-нибудь существенную экономическую роль даже для своих владельцев. Да и из громадной площади, сохранившейся в руках богатых землевладельцев, подавляющую часть составляли непахотные земли: леса, луга, сады, парки и собственно усадебные хозяйства; всего в 1917 году только порядка 12,5 % площади помещичьей собственности было занято пахотной землей;[457] с другой стороны, доля, относящаяся к помещикам, составляла менее 10 % пахотного земельного фонда всей Европейской России.[458]

В коммунистические времена официальная пропаганда создала и поддерживала миф о том, что «кулачество» при Советской власти было уничтожено «как класс». На самом же деле «кулаков» (еще и большой вопрос в том, кого именно зачисляли в эту категорию!) уничтожали просто физически. Зато приведенные выше данные вполне позволяют утверждать, что «как класс» подверглись уничтожению именно помещики в период с 1861 и до начала революции 1917 года: они сохранились физически (насколько это возможно для смертных!), но подавляющее большинство из них было расклассировано — перестало быть помещиками; позднее, как известно, и их принялись уничтожать просто физически!

Сбылась, таким образом, мечта Н.А. Милютина.

Но к каким же политическим последствиям это привело?

А к тем самым, о которых предупреждал еще С.С. Уваров!

Претензии, которые разорявшиеся помещики должны были выдвигать в адрес виновников происшедшей несправедливости (ведь для всякого разоренного разорение — это несправедливость!), относились, как объективно следовало, не столько к злым нехорошим людям (разве что к царю и другим руководителям государственной экономической политики), сколько к социальному устройству общества: понятно, что именно обезличенная капиталистическая конкуренция и породила это разорение.

О восстановлении крепостнических порядков потомкам прежних помещиков и еще уцелевшей их части мечтать уже не приходилось. Но зато можно было мечтать об уничтожении капиталистических порядков.

При этом всей этой расклассированной публике не приходило в голову, что реально возможны только два пути — дальнейшего развития капитализма (к чему он привел — демонстрирует современный Запад — нравится ли это кому-нибудь или нет!) или разрушения развивающейся экономики (к чему это приводит — демонстрирует вся история Советского Союза!). А для разрушенной экономики становятся уже естественными и привычными все те же крепостнические порядки. Ведь в марксисткой догме: каждому уровню развития производительных сил соответствуют определенные производственные отношения — совсем не так уж мало дельного смысла!

Дворянские идеологи с прискорбием констатировали:

П.Б. Струве: «Крепостное право было отменено вопреки интересам помещичьего класса».[459]

А.А. Корнилов: реформа «укрепила крестьянское землевладение и расшатала помещичье, подготовляя неизбежную будущую его экспроприацию путем экономического разорения помещичьих хозяйств /…/.»[460]

Вспоминая о том, что не одни дореформенные помещики пользовались благами экономического привилегированного положения, но и гораздо более широкий и многочисленный слой прихлебателей (или постоянно кормившихся при поместьях, или прибегавших к помощи помещиков в качестве общепринятой тогда формы социальной взаимопомощи), легко уяснить природу антикапиталистических настроений российской интеллигенции после 1861 года.

П.Л. Лавров — убежденный крепостник, еще недавно упрекавший Герцена в легковесной и безответственной пропаганде отмены крепостного права,[461] вдруг превратился в ведущего идеолога борьбы за социализм:

«Социализм в настоящую минуту имеет перед собой задачу спасения общества от грозящего ему разложения во всеобщей конкуренции, во всеобщей борьбе всех против всех, и его первое требование есть искоренение монопольного хозяйства, уничтожение эксплуатации человека человеком. Но все это входит самым существенным элементом в современный государственный строй, который постепенно становится все более подчиненным экономическому и все более обращается в защитника последнего. Все органы, все формы современного государства проникнуты (и проникаются более и более) принципом безусловной конкуренции и господства капитала.

/…/ современное государство, отказавшись от своей основной роли охранителя общей безопасности, сделалось органом охранения современного экономического порядка и тех лиц, которые им пользуются. Мы видели, что таких лиц становится все меньше и меньше, остальные неизбежно обращаются в их жертвы, причем для меньшинства, состоящего из мелких собственников, экономическое обеспечение, безопасность личности и собственности обращается в иллюзию в буре повторяющихся и растущих кризисов; большинство же, составленное из пролетариата, лишено всякой возможности добыть себе экономическое обеспечение, всякой возможности обезопасить себя от самых крайних случайностей, умственного, нравственного и физического вырождения, от хронического голодания, от экономической гибели».[462]

Попробуем призадуматься над этой эквилибристикой игры в большинство и меньшинство.

Все это, разумеется, обычный марксистский бред, и для нас не так важно, додумался до него Лавров самостоятельно или уже успел поближе познакомиться с марксятиной. Важно то, какое это имеет непосредственное практическое отношение к тогдашней российской реальности.

Легко видеть, что почти никакого.

В реальности же огромную, подавляющую массу населения России составляли крестьяне — они-то и были большинством. Почти все они были собственниками — полностью разоренными оказались тогда лишь только что освобожденные дворовые, которых чисто умозрительно можно было отнести к этой же категории; да и этих было ничтожное количество по сравнению с деревенщиной. И вся эта огромная масса в течение многих десятилетий продолжала затем более или менее успешно существовать в иллюзиях и бурях повторявшихся и растущих кризисов — пока ее не подвергли с 1930 года сплошной принудительной коллективизации, а не то иллюзии затянулись бы и на подольше (хотя, разумеется, эта масса частично сокращалась: продолжали выбывать из крестьянства и немногие разбогатевшие, и многие разоренные; последние, перемещаясь в города, совсем не обязательно становились пролетариатом).

Пролетариат в России 1860-х годов тоже имелся, но был тогда в ничтожном меньшинстве. Хотя Россия и в XVIII, и в XIX веках была знакома с рабочими бунтами (память о которых услужливо постарались выудить из архивов марксистские историки), а экономические проблемы у рабочих действительно имели место, но, не вдаваясь в подробности, можно попытаться согласиться с Терпигоревым относительно того, что тогда любой кочегар был обеспечен лучше разорившегося дворянина. Даже признавая актуальность улучшения положения рабочего класса (не зря ведь столько сил отдала на решение подобных проблем западная социал-демократия за последние полтора века!), следовало считать, что в общероссийских масштабах это не могло играть тогда никакой роли — и не играло!

Заметим также — в качестве общетеоретического наблюдения — что марксистская теория о неуклонном количественном возрастании пролетариата не сработала нигде и никогда: ни позднее в России, ни в одной другой стране мира численность рабочих никогда не поднималась даже близко к половине общей численности населения, а теперь — в XXI веке — это и вовсе исчезающая социальная категория.

Таким образом, нарисованная Лавровым картина не имела, повторяем, почти что никакого отношения к реальностям существования тогдашней России. Но ни Лаврова, ни его читателей это нисколько не смущало. Ведь нарисованная им картина точно и адекватно отображала именно то, что и происходило и тогда, и позже с российским дворянством и с его непосредственным бытовым окружением. Вот только к этой социальной среде и относился в полной мере призыв Лаврова к защите обездоленных!

Эта среда, разумеется, составляла ничтожное меньшинство всего российского населения, но именно в этом меньшинстве и происходили процессы, изображенные Лавровым: действительно, ничтожнейшее меньшинство из них богатело и все более связывало собственные интересы с интересами государства и бурно развивающейся капиталистической экономики, из остающегося подавляющего большинства меньшинство продолжало барахтаться в тисках безусловной конкуренции, господства капитала и повторяющихся и растущих кризисов, а остальное большинство безостановочно продолжало катиться к итоговой экономической гибели.

Но ведь это было не надуманной, а вполне злободневной проблемой того времени — ведь среда эта представляла собой большинство тогдашней образованной России, притом лучшую ее часть в образовательном и культурном отношении, и пренебрегать ее интересами было просто невозможно. Тем более этого не могли себе позволить сами представители этой среды: волей или неволей они на каждом шагу сталкивались с необходимостью решать общие вопросы, опыта решения которых еще не имелось ни в России, ни во всех тогдашних самых передовых государствах.

Аналогичный опыт, притом сугубо негативный, имелся ранее во Франции, и мало чем мог помочь России XIX века: Великая Французская революция почти единым порывом уничтожила национальное дворянство и рассеяло его остатки по всей Европе — они и сделались упорными борцами контрреволюции, союзниками и идейными попутчиками всех врагов Франции; нечто подобное ожидало и Россию — но только после 1917 года.

Пока же, как и все обычные нормальные люди, разоряющиеся помещики нуждались в социальной защите, и, не получая ее в должном размере, вынуждены были брать ее дело в свои руки: добьемся мы освобожденья своею собственной рукой! — ведь не рабочие же сочиняли такие песни!

Изредка признание примата собственных проблем над проблемами «народа» прорывалось и на страницы интеллигентских идеологических опусов, например: «Мы, народники, мы, последовательные общинники, мы, которых преимущественно зовут народолюбцами, мы заявляем, что прежде «народного вопроса» должен быть разрешен «вопрос интеллигенции»: вопрос об элементарнейших правах умственного и образовательного ценза. Только свободная интеллигенция во всеоружии своих прав и свободной мысли может слить свои интересы с интересами народа и смело и плодотворно взяться за решение задач, логически неизбежно назревших для нашего поколения /…/. «Народный вопрос» был и есть у нас «вопрос интеллигенции». В этом вся суть. Обойти этого положения невозможно. Только свобода и признание прав интеллигенции могут быть гарантией быстрого и плодотворного решения «народного вопроса»»[463] — честно, откровенно и даже в определенной мере справедливо; только вот до решения народного вопроса у русской интеллигенции и в XIX, и в ХХ веках руки редко доходили. Зато всегда хватало уверенности и апломба для того, чтобы и рассуждать, и действовать якобы во благо народа.

По большей части интеллигенты настолько же оставались в рамках собственного социального эгоизма, как это имело место и ранее. Раньше они вовсе не из патриотизма, как вежливо предположил Герцен, а из чистейшего эгоизма игнорировали положение крепостных рабов. Теперь им так же становилось наплевать на интересы всей остальной России, продолжавшей жить и более или менее успешно развиваться — в тяжких муках и праведных трудах.

Любят ли людоеды народ? Еще как!

Они настолько оказались эгоистичны, что даже никак не могли усвоить, почему же те, к кому они пытались обращаться за помощью и поддержкой, не способны ни понимать, ни тем более заражаться пафосом теорий, проповедуемых Лавровом и иже с ним. Ведь к ним-то, рабочим и крестьянам, все эти теории действительно не имели никакого отношения — и своим безграмотным нутром они прекрасно это ощущали!

«Крестьянин слушал революционера точно так же, как он слушает батюшку, проповедывающего ему о царстве небесном, и после прослушанной проповеди, как только переходил порог церкви, жил точно так же, как он жил и до проповеди»[464] — со знанием дела свидетельствовал землеволец М.Р. Попов, сын сельского священника.

Различие интересов интеллигенции и крестьянства проявлялось и в том, что подъемы и спады недовольства колебались у них в противоположных фазах — это впервые отметил еще А.Н. Энгельгардт.[465]

Значение материальных факторов в жизни людей еще более велико, чем это провозглашается марксисткой теорией. Крестьяне периодически голодали или, мягче выражаясь, недоедали. Основой крестьянского рациона оставался хлеб и другие продукты пахотного земледелия. В урожайные годы хлеба было много и был он дешев — крестьяне благоденствовали. Трудные времена, естественно, приходились на неурожайные годы — хлеба было мало и был он дорог. Тогда на помощь крестьянам приходил их резерв — скот в крестьянских дворах. Крестьяне мяса ели всегда очень мало, а в неурожайные годы скот продавался, чтобы выручить деньги для покупки хлеба. Мяса, следовательно, в неурожайные годы было на рынке больше и было оно дешевле.

Рацион питания интеллигенции (в том числе революционной) был чисто барский, и мясо играло в нем ежедневно немалую роль. В урожайные годы мяса на рынке было мало и было оно дорого; подскакивали цены и в студенческих столовых, заставляя нерадивых школяров вспоминать о своем неоплатном долге перед народом. Не случайно «шальное лето» 1874 года — пик революционного «хождения в народ» — пришлось на самый урожайный год десятилетия; счастливые крестьяне, занятые уборкой богатого урожая, были, естественно, совершенно невосприимчивы к антиправительственной агитации.

Вот для интеллигентных читателей Лаврова и для него самого вся эта фантастическая галиматья была наполнена высоким и важным смыслом. И как сладко было всем этим Лавровым, Плехановым и Ульяновым воображать себя не взбесившимися от угрожающей бедности барчуками и недорослями, а самыми настоящими пролетариями, которым нечего терять, кроме собственных цепей!

Заметим, что для экспертов из III Отделения все происходившее не составляло никакой загадки. Один из них, А.П. Мальшинский, писал в 1880 году: «Вопрос желудка преобладал над всеми другими, хотя по наружному виду не было недостатка и в либерализме — «в этом экзотическом растении, не имеющим будущности на русской почве» (Герцен в письме к Мишле). /…/

Появился пролетариат из потомственных дворян; пролетариат в среде людей духовного звания всегда существовал, но в эпоху всеобщего возбуждения, начавшуюся с переустройства экономического быта сельских сословий, он сильнее чувствовал горечь своего положения. /…/ крайняя степень недовольства существующим порядком, выразившаяся в позднейшем движении, получила свое развитие от лиц духовного звания и нашла наиболее сочувственный отклик в среде молодежи из дворян. /…/ неблагоприятные условия для существования целого сословия должны принять в самой жизни чрезвычайно острый характер /…/.

Вся тяжестьэтих последствий легла, конечно, на более слабых. Мелкопоместные потеряли свою самостоятельность — независимые средства к существованию; безземельные, лишившись сословной поддержки, очутились в положении худшем рабочего пролетариата, потому что не могли заниматься ремеслами, не умели работать и не имели времени приготовиться к новым условиям жизни, наступившим совершенно неожиданно для большинства[466]. /…/

В первое время «новые люди» как бы изобрели свое учение исключительно для себя. В нем сказывалась крайняя эгоистичность и изолированность от интересов массы. /…/

Пролетариат из детей приходского духовенства, под влиянием «духа времени» отказавшихся от священнической рясы, из детей дворян и чиновников, /…/ отшатнувшихся от служебной карьеры /…/, с /…/ примесью мелкого мещанства, пробивавшегося к высшему образованию /…/, не был обременен ежедневною заботою об уплате недоимок по налогам и сборам, о прокормлении семьи, призрении стариков и увечных — этими насущными вопросами крестьянина и фабричного рабочего; для него весь вопрос сводился на устройство личной судьбы в новой жизни, связь с традициями детства порвана навсегда и бесповоротно».[467]

Однако же ни правоохранительные органы, ни правительство так и не сумели найти пути к мобилизации всей этой недовольной молодой интеллигентщины на благо общества и на их собственное благо — в этом наглядно выразилась ограниченность правительственных идеологов и их беспомощность перед лицом неожиданных и невиданных социальных проблем.

Земские учреждения, созданные реформой 1 января 1864 года, существовавшие за счет местных налогов, усиленно развивались, обеспечивая рабочими местами множество учителей, медицинских работников и иных лиц интеллигентного труда, но их деятельность разворачивалась постепенно и не могла сразу, революционным образом, помочь большинству «новых людей». Опять же, быть врачом или учителем — это нелегкий и не всегда благодарный труд, а подневольная обязанность трудиться и представляла собою наиболее неприятную сторону новейшего существования вчерашних бездельников, воспитанных помещичьим образом жизни.

Проблема также состояла в том, что «новые люди» не настолько уж бесповоротно порвали со своими социальными корнями, чтобы оказаться в полном одиночестве лицом к лицу с правительством и враждебными или равнодушными к ним классами и сословиями. Наоборот, сплошь и рядом они и ощущали моральную поддержку, и получали вполне материальную помощь от представителей старшего поколения, еще сохранивших свою принадлежность к прежде безраздельно господствовавшей социальной среде.

Характерные примеры, обнаруженные при следствии над участниками массового «хождения в народ» в 1874 году:

«1) Довольно богатый землевладелец и мировой судья Пензенской губернии Эндауров способствовал укрывательству одного из главнейших и опаснейших революционных деятелей Войноральского[468], бывшего прежде тоже мировым судьею в Городищенском уезде.

2) Жена начальника Оренбургского губернского жандармского управления полковника Голоушева не только не отклоняла своего сына от участия в деле преступной пропаганды, а, напротив, помогала ему советами и сведениями.

3) Профессор Ярославского лицея Духовской не только принимал к себе агитатора Ковалика, но познакомил его и, так сказать, ввел во внутреннюю жизнь студентов-лицеистов.

4) Весьма многие из уроженцев Вятской губернии, привлеченные по дознанию в качестве обвиняемых в государственном преступлении, оказались стипендиатами Вятского земства, а Председатель Вятской губернской управы Колотов в выборе лиц на земские должности советовался со студентом Казанского университета Овчинниковым (весьма сильно скомпрометированным по дознанию) и без его рекомендации никому не давал места.

5) Автор нескольких сочинений земский врач Португалов принимал у себя лиц, заведомо скрывающихся от розыска правительственных властей, и помогал им продолжать свою преступную деятельность.

6) Весьма богатая и уже пожилая женщина, помещица София Субботина не только лично и открыто вела революционную пропаганду среди ближайшего крестьянства, но склоняла к тому же свою воспитанницу Шатилову, а дочерей даже несовершеннолетних посылала доканчивать образование в Цюрихе.

7) Плетнев-отец (бывший чембарский казначей), прочитав найденную им у сына-гимназиста книгу революционного содержания, прямо заявил, что он готовил сына «для народа», но, к несчастью правительство это преждевременно обнаружило.

8) Дочери действительных статских советников: Наталия Армфельд, Варвара Батюшкова и София Перовская, генерал-майора София Лешерн-фон-Гарцфельд и многие другие шли «в народ», занимались полевыми поденными работами, спали вместе с мужчинами, товарищами по работе, и за все эти поступки, по-видимому, не встречали порицания со стороны некоторых своих родственников и знакомых, а, напротив, сочувствие и одобрение. И таких примеров много».[469]

Как могло быть иначе? Ведь уже полтора десятка лет прошло с того времени, как революционный полковник искал к ребенку преподавателей революционной арифметики! Теперь ребенок успел подрасти, а условия его жизни существенно ухудшились!

Образовалась, таким образом, совершенно четкая и достаточно сплоченная общественная среда, только частью которой оказались революционные экстремисты.

Но главное было не столько в моральной и бытовой поддержке, а совсем в другом. В том-то и состояла особенность эпохи, растянувшейся на многие десятилетия (вопреки опасениям П.Н. Ткачева!), что пока еще многие уцелевшие помещичьи хозяйства сохраняли значительные материальные ресурсы, неподотчетные государственной власти. И среди помещиков далеко не все проникались черствым эгоизмом, а сохраняли еще верность старым дворянским традициям, требующим оказания помощи менее удачливым собратьям. Это давало мощный стимул революционному спонсорству, обеспечивающему достаточными средствами всех новоявленных борцов за общее дело.

Только симбиоз разоряющегося, но еще не разорившегося дворянства, со страхом вглядывающегося в безрадостное будущее, с интеллигентными «пролетариями», многим из которых действительно уже нечего было терять, и обеспечил долговременное существование такого социального и политического феномена, как российское революционное движение.

А уж волонтеров для этой борьбы имелось хоть пруд пруди — в каждом дворянском семействе, в каждой семье полунищего священника или мелкого чиновника. Все они варились в одном котле — в гимназиях и университетах, и всем им было не до учебы: нужно было решать современные вопросы!

Коллективный портрет революционера 1870-х годов создан статистическими оценками советских историков Б.Н. Миронова и З.В. Степанова: 83 % революционеров 1870-х годов к моменту начала участия в движении не достигло 26 лет[470] (напомним, что акселератов тогда не было, и люди взрослели позднее, чем теперь).

Образовательный уровень у них был такой: 7 % имели высшее образование, 45 % продолжало учиться в высших учебных заведениях, 4 % выбыло до их окончания, 11 % получило среднее образование, но не училось дальше, 18 % продолжало учиться в средних учебных заведениях, 4 % выбыло до окончания этих последних; итого в сумме 89 % всех революционеров-дебютантов относилось к учащейся, учившейся или выучившейся молодежи.[471]

Сословный состав революционеров также четко соответствовал сословному составу учащейся молодежи. Студенчество состояло из 57 % дворян, 23 % представителей городских сословий (купцы, почетные граждане, мещане и цеховые) и 15 % духовенства; учащиеся средних учебных заведений — из соответственно 47 %, 34 % и 5 % лиц тех же категорий; участники революционного движения состояли из 40 % дворян, 29 % — выходцев из городских и 22 % — из духовных сословий.[472] Как видим, детей дворян чуть более тянуло в учебу, а детей священников — чуть более в революцию. Это — количественное подтверждение содержательных наблюдений Мальшинского и иже с ним.

Евреи (вопреки уверениям пропагандистов вполне определенной направленности) не составляли в 1870-е годы количественно сколь-нибудь значимой части революционеров, хотя уже тогда явили нескольких выдающихся революционных вожаков.

Среди всей этой молодежной революционной массы попадались, естественно, и честолюбивые, и самоотверженные, и талантливые люди.

Взявшись за оружие, они получали возможность ввергнуть Россию в тяжелейшую трагическую судьбу — и действительно сумели добиться этого!