3.8. Свои среди чужих, чужие среди своих
3.8. Свои среди чужих, чужие среди своих
Официальная версия, вошедшая в канонизированную летопись революционного движения, таким образом сообщает о событиях, последовавших в Харькове вслед за арестом Медведева-Фомина 1 июля 1878 года.
Медведев-Фомин продолжал сидеть под следствием в Харьковской тюрьме приблизительно до конца августа, потом с помощью уголовных преступников бежал (справочники называют даже дату — 28 августа 1878), но вскоре (уже без даты) был пойман, избит и водворен на место. Затем, предположительно в сентябре, произошла новая экзотическая попытка его освобождения, закончившаяся неудачно.
Приведем показания очевидцев.
Сидевший в Харьковской тюрьме еще с ранней весны 1877 года С.В. Ястремский пишет так: «Я с ним очень сближаюсь. Он убегает с помощью уголовных из тюрьмы, но вскоре его арестовывают близ Харькова.
Делается попытка освободить его. Приходят два человека, переодетых жандармами, за Фоминым, но их сейчас же арестовывают в тюремной конторе, благодаря предательству письмоводителя тюремной конторы. Один из этих переодетых жандармами был Иван Иванович Тищенко, более известный всем под вымышленным именем Гаврилы Березнюка, бывший матрос Черноморского флота, человек очень хороший и убежденный. Он много мне рассказывал и о матросе Логовенко и о Виттенберге. Вскоре в связи с этой попыткой освободить Фомина попадают в тюрьму Яцевич и Ефремов».[710]
Ну что бы абсолютно не заинтересованному в искажении истины Ястремскому, писавшему эти заметки в декабре 1925 года, не попытаться оснастить свой рассказ хотя бы приблизительными датами! Впрочем, не исключено, что его подкорректировали редакторы издания во главе с В.Н. Фигнер.
Не очень конкретно пишет и историк революционного движения Ф.Я. Кон, имея в виду весьма широкий интервал времени от мая до сентября 1878: «Тогда же матрос Березнюк и студент Яцевич делают неудачную попытку освободить Медведева-Фомина».[711]
Имеется и еще одно свидетельство, на этот раз — заведомо с чужих слов, поскольку сам Тихомиров в данный момент находился далеко — на Кавказе: «Я не помню, кого именно они хотели освобождать, но задумали очень своеобразную комбинацию. Впоследствии эта мысль повторялась вторыми изданиями, но изобретение ее принадлежит харьковскому кружку.
Сентянин был наряжен в форму жандармского офицера и отправился в обычной закрытой карете в тюрьму с предписанием жандармского управления прислать с ним какого-то арестанта. Предписание было подделано безукоризненно и не возбудило никаких подозрений. Но в жандармской форме Сентянина была сделана какая-то неточность. В тюрьме сначала чуть не выдали ему узника, но, заметив эту неисправность формы, сделали запрос в жандармское управление. Сентянину же сказали, что арестанта одевают. Он спокойно ждал, как вдруг является подлинный жандармский офицер и арестовывает его самого.
Это был конец бедняги Сентянина. Арестованный, он себя держал совершенно хладнокровно и с обычным удальством. На допросе объявил себя секретарем исполнительного комитета, по приказанию которого и действовал. Но здоровье его не долго выдержало в тюрьме. Он стал болеть и умер, не дождавшись суда».[712]
Фроленко, вроде бы тоже не имевший к этим делам никакого отношения, рассказывает так: «один Фомин пострадал за всех. Его положение ухудшилось еще потому, что, во-первых, ему вскоре с уголовными удалось бежать из тюрьмы и они спрятались было в каком-то соседнем леску, но облавой, устроенной полицией и крестьянами, были все пойманы; во-вторых Осинский попробовал еще иным способом его вытащить, но тоже вышла неудача. Два радикала, одевшись в жандармскую форму, явились в канцелярию тюрьмы и предъявили бумагу о переводе Фомина куда-то в другое место. Канцелярия, однако, была уже уведомлена о фиктивности бумаги, и освободителей тут же арестовали. Вот эти-то попытки и навели жандармов на мысль, что Фомин представляет собою нечто большее, чем обычный революционер. И потому, хотя у них ничего не было в руках, кроме того, что он жил с Квятковским и на дело не попал, его все-таки судили очень строго. Причем, когда приходилось его возить из тюрьмы на суд, то назначался большой конный наряд, из боязни, чтоб его не отбили радикалы. Затем, мало того, что его строго осудили, его еще повезли не на общую каторгу, а отправили в Тобольскую, кажется, тюрьму, и там буквально замуровали в отдельной камере, изолировав даже от уголовных».[713]
Свидетельство Тихомирова, по фабуле совпадающее с остальными, заведомо верно в том, что Сентянин (хорошо знакомый раньше и с Фроленко, и с Медведевым-Фоминым) действительно стоял за кулисами этой хитрой комбинации (а может быть — и сам участвовал в костюмированном спектакле, если в этой детали ошибается Ф.Я. Кон), именно за это он и был арестован, оказав еще и вооруженное сопротивление. Отметим как существенный факт, что Тихомиров (не летом 1878, а, конечно, гораздо позже) связывал эту историю напрямик с Сентяниным.
Помимо чисто кинематографического сюжета с переодеванием, история эта характерна тем, что от нее веет густым запахом предательства.
Пусть непосредственных участников освобождения арестовали за неточность в форме одежды, в личном поведении или в оформлении документа, но ведь при этом заведомо арестовали не всех, а только присутствующих исполнителей; остальных-то арестовали позже! При подобном провале (его вполне следовало заранее предполагать) все участники, не задействованные в исполнении и еще не арестованные, должны были бы при первых признаках опасности сразу пытаться бежать подальше от Харькова — как сделали, например, те же участники попытки освобождения Войноральского. А если они не бежали, то были уверены в собственной безопасности. А если их все равно все-таки арестовали, то значит, что кто-то их заведомо выдал: или кто-то из только что арестованных, или кто-то совсем другой.
Заметим, что власти явно постарались сгустить туман вокруг харьковских дел этого периода — и об этом говорит не только судьба Медведева-Фомина, которого в феврале 1879 присудили к смертной казни, а затем заменили ее двадцатью годами каторги. Он ее действительно до 1885 года отбывал в полной изоляции — сначала в Тобольской, затем — в Омской тюрьмах.
Помимо этого, зимой 1878–1879 года в Киеве были переловлены или перестреляны почти все участники призрачного «Исполкома» — члены кружка Осинского. Их судили уже в апреле-мае 1879 года в Киеве же и вынесли суровые приговоры: многих, включая Осинского, повесили.
«Секретаря» же «Исполкома» не привлекли ни к следствию, ни к суду по этим делам: Сентянина перевезли из Харькова в Трубецкой бастион Петропавловской крепости, где он и умер в 1879 году — точная дата не известна.
Не привлекли Сентянина и к суду над Медведевым-Фоминым. Да и вообще непонятно, когда и за что собирались судить Сентянина — поэтому его смерть выглядит весьма зловеще.
В 1885 году властям стало уже наплевать на то, будет ли Медведев-Фомин держать язык за зубами: ниже станет ясно — почему. Его «выпустили» на обычную каторгу — на Кару, а в 1891 году отпустили на поселение; умер он затем в 1926 году в 74-летнем возрасте, вроде бы не оставив воспоминаний.
Имеются, однако, указания, что после суда он дал властям «откровенные показания»;[714] не исключено, что это клевета со стороны заинтересованных лиц — чтобы опорочить содержание его возможных рассказов. Но и на Каре Медведев-Фомин сумел наговорить достаточно, чтобы не оставить камня на камне от изложенной выше версии.
Цитированный Феликс Яковлевич Кон (1864–1941) был не только историком, но и участником российского и польского революционного движения (а в 1917–1935 годах пребывал если и не в самых первых рядах, то все же посреди вождей Мировой революции!), а потому сам в молодости отбывал срок в 1886–1891 годах на Каре и тоже затем вышел на поселение. Он, разумеется, был отлично знаком с Медведевым-Фоминым, и Кон к нему не благоволил.
Вот как Кон, в частности, описывал упомянутые события 24 июля 1878 года в Одессе, когда был провозглашен приговор суда: «когда в эту массу проникает известие о том, что Ковальский приговорен к расстрелу, она бросается к зданию суда. В ответ на это стоявшие на часах у здания суда солдаты дали залп. Виттенберг (именно Виттенберг, а не Медведев, как это широко распространялось со слов только самого Медведева, хваставшегося этим, начал первый стрелять), а за ним и другие на залп ответили выстрелами, причем два революционера, Полтавский и Погребецкий, были во время этой перестрелки убиты».[715]
Нам абсолютно не интересно, кто именно первым открыл малоосмысленную и едва ли не провокационную пальбу. Важно то, что 24 июля Медведев-Фомин якобы находился в Одессе, а Кон обвиняет его во лжи не по этому поводу, а только в связи с эпизодом со стрельбой. Очевидно, кстати, что Кон обязан был разобраться во всех доступных ему мнениях, чтобы настаивать именно на такой детали, в общем трудно поддающейся достоверному выяснению.
Врать же Медведеву-Фомину на Каре о том, что он был в Одессе, если он там вовсе не был (поскольку сидел в тот момент в тюрьме в Харькове), совершенно невозможно: там же, на Каре, находился в то время и упомянутый матрос Березнюк, в тех же гиблых каторжных местах пребывали тогда же и такие активнейшие участницы одесских событий 1878 года, как Прасковья Ивановская и Фанни Морейнис (упоминаемые и Коном), да по России и загранице имелось немало и других свидетелей тех дней. Уж такую чудовищную ложь Кону и другим недоброжелателям хвастливого Медведева-Фомина было бы нетрудно опровергнуть!
Участие же в попытке освобождения Медведева-Фомина именно Березнюка (которое никем не оспаривается, и именно за это Березнюк и был осужден на каторгу), игравшего одну из главных ролей в Одессе в июле-августе 1878, придает заявлениям Медведева-Фомина дополнительное косвенное подтверждение: не один Медведев-Фомин оказался близ Харькова на рубеже августа-сентября 1878 года, но еще и один из героев Одессы оказался там же, тогда же или немного позже; да и так просто Березнюк, как и всякий нормальный человек, не полез бы в пасть льва заради какого-то незнакомца.
Следовательно, события в Харькове в июле-сентябре 1878 происходили как-то совсем по-иному.
Обнаруживается, что туман относительно событий в Харькове напускали не только власти, но и сам Михаил Фоменко — главный герой неудачного покушения на освобождение Войноральского. Вот как в одной из опубликованных версий (их оказалось несколько — что интересно само по себе) завершал он описание этой эпопеи: «мы, когда повезли жандармы Войнаральского, напали на них. Одного из них убили, но раненые лошади умчали их с Войнаральским, и освобождение не состоялось.
После этого некоторое время я живу в Харькове, с целью попытать счастье вырвать кого-нибудь из централки, но не удалось даже устроить правильные сношения».[716]
Автор этой книги впервые прочитал данные строки еще в далекой юности, а с тех пор, многократно по разным поводам перелистывая этот том словаря Гранат, неизменно вздрагивал, снова натыкаясь на них. Но тут же старался себя успокоить: ну мало ли что вздумалось написать старичку, пережившему почти четверть века заключения в страшном Алексеевском равелине и затем в Шлиссельбургской крепости, а писались эти строчки еще позднее — накануне семидесятисемилетия Фроленко, в 1925 году. Со временем, однако, неуклонно продвигаясь к старости, я уяснил, что последняя — все-таки не оправдание для лжи. И постарался затем выяснить, зачем же могло понадобиться старичку Фроленко столь беспардонное вранье.
Оно, конечно, не в первой части цитаты — тут показания всех свидетелей, различаясь в деталях, совпадают по существу. Вранье в другом — в том, что якобы было потом — после неудачной попытки освобождения.
Один элемент сообщения является сомнительным, но не более того: после этого — не обязательно сразу после этого. Другой элемент отдает откровенной ложью: до 1 июля у заговорщиков были тесные сношения с тюрьмой, у Сентянина они заведомо сохранялись и до сентября. Сам Фроленко выше приводил сведения, полученные от Фомина из тюрьмы — когда и от кого он мог их получить? Утверждать же при этом, что не удалось даже устроить правильные сношения с заключенными — это нечто очень странное!
Попытаемся все это проверить.
Сразу после неудачной попытки освобождения, в тот же день, Фроленко, как и почти все остальные, постарался бежать из Харькова: «Я с Баранниковым не поехали прямо на вокзал, а наняли фаэтон и отправились в нем на соседнюю станцию, откуда я поехал на Кавказ к родным, а Баранников — не знаю куда, должно быть в Питер. Другие, бывшие в Харькове, тоже все благополучно выбрались, и только, значит, один Фомин пострадал за всех»[717] — последние слова и их продолжение мы уже цитировали.
Если Фроленко действительно ездил на Кавказ (это уже смахивает на симуляцию амнезии памяти), то пробыл он там одно мгновение, поскольку сразу же оказался в Воронеже. Ни расчетом времени, ни свидетельскими показаниями пребывание на Кавказе не подтверждается. Впрочем, вполне возможно, что прощаясь с Баранниковым, Фроленко действительно направлялся на Кавказ, но затем, придя в себя после пережитого, круто изменил маршрут.
Все, знавшие Фроленко, характеризуют его как человека, абсолютно уравновешенного. При этом он был личностью совсем не бесстрастной, но переживал события быстро, иногда — почти мгновенно, не создавал из своих эмоций комплексы, но все происходившее старался анализировать и обращать в руководство к действию. Это отличный образец авантюриста, заговорщика и террориста, заслуживающий почитания и подражания, если бы таким личностям можно и нужно было подражать!
Также бежавшие из Харькова Ошанина и Квятковский вскоре встретились, как и договаривались, с М.Р. Поповым в Воронеже. Попов, напоминаем, отвозил Стефановича и других киевских беглецов в Петербург, а Квятковский вместе с Фроленко непосредственно участвовал в харьковской операции. Тогда для обоих (Попова и Квятковского) это было только эпизодами — оба они не отчаялись еще в ведении пропаганды среди крестьян, и оба возобновили это занятие сразу же и продолжали им заниматься вплоть до октября текущего 1878 года. Они решили изображать из себя странствующих торговцев, и обзавелись для этого повозкой-лавкой. Вот тут-то к ним и присоединился Фроленко: разбираясь в лошадях, он помог им правильно выбрать коня.
Значит, не сразу он остался в Харькове. Но особого криминала в этом эпизоде нет: не сразу — так не сразу. О встрече в Воронеже неоднократно письменно упоминали и Попов,[718] и сам Фроленко.[719]
Итак, «покупали лошадь. В пробе ее принял участие и я, но затем меня спешили отправить в Питер, где велось мезенцовское дело. В Питере я был уже принят, как свой, но не знаю, была ли моя баллотировка или нет. В это время главную роль играла группа Ольги Натансон и так называемого Алешки[720]. Дело Мезенцова подходило к концу. От меня ничего не скрывали, и я стал считать себя членом этой организации со своего приезда. Здесь я познакомился со всеми ее членами, но, кроме писания адресов на пакетах для рассылки разным лицам газет и прокламаций, ничего общественного делать не пришлось. В это время я впервые полюбил и встретил сочувствие. Однако, скоро она была арестована, и роман прекратился на первых страницах.
В конце 1878 года я поехал в Нижний /…/»[721] — на этом прервем изложение и дадим некоторые комментарии.
Во-первых, в этом тексте нет никакого Харькова — и это вроде бы уже до конца 1878 года (!).
Во-вторых, пребывание Фроленко в середине июля (по контексту) 1878 года в Петербурге могут подтвердить свидетели. Одного из них Фроленко называет в другом месте — это Адриан Михайлов, с которым Фроленко пересекся в Москве по дороге в Питер — Михайлов тогда еще не начал готовиться к покушению на Мезенцова.[722] Адриан Михайлов сам писал воспоминания в 1926 году, а умер в 1929, и, следовательно, утверждать то, что мог бы опровергнуть Михайлов, Фроленко не должен — тем более, что сам он писал и последний процитированный текст, и ссылку о встрече с Михайловым еще в 1907 и 1908 годах — все упомянутые, выжившие к тому времени, находились тогда в относительно твердой памяти.
В-третьих, Фроленко (а ему в 1878 году было уже почти тридцать лет!) мог влюбиться только в кого-то другую, а не в хорошо ему знакомых Ольгу Натансон (с которой явно не ладил) или в Марию Коленкину — этих арестовали в октябре 1878, но ни одна из них, очевидно, не могла быть дамой его сердца. Всего же в столице в октябре 1878 года было арестовано только три женщины (других подобных арестов во второй половине 1878 года там и вовсе не было), третья — художница Малиновская, Александра Николаевна, ровесница Фроленко. Она только что примкнула к организации, и ее квартира была одной из основных явок. Если Фроленко (или кто-либо другой) влюбился бы в нее, то это действительно явилось бы непоправимым несчастьем: после ареста Малиновская четырежды покушалась на самоубийство, а потом до конца дней находилась в Казанской психиатрической больнице.
В-четвертых, Фроленко кривит душой, заявляя, что считал себя полноценным членом организации. Не для того, чтобы надписывать конверты, ехал он в столицу, и наверняка должен был быть возмущен и разочарован происходившим.
До сего момента повествование Фроленко выглядит психологически совершенно оправданным: сначала он унес ноги из Харькова, потом постарался встретиться с ближайшими товарищами (Поповым и Квятковским), занявшимися, к сожалению, другими делами, а затем выехал в столицу — выяснять, как же обстоит дело, к которому у него явно лежала душа и по которому у него оставались обязательства. Тем более именно в Воронеже он мог впервые получить сведения об аресте Медведева-Фомина, происшедшем уже после бегства его самого вместе с Баранниковым. Эти сведения, принесенные Ошаниной, мог подтвердить (и, несомненно, подтвердил) Александр Михайлов, к которому (как и к остальным) и двинулся Фроленко.
Встреча с Адрианом Михайловым в Москве была, очевидно, условлена при расставании, а от него Фроленко получил явку в Питер (скорее всего — к той же Малиновской, с которой таким образом и познакомился) — добираться до «троглодитов» было по-прежнему не просто. Приехав же, заведомо испытал разочарование: вчера он был «атаманом», а сегодня, не скрывая от него замысла, его даже не пригласили участвовать в покушении на Мезенцова. В этом можно и нужно было усмотреть элемент недоверия — недоверия к его способностям и возможностям, а не к политической честности, которая никогда — до сего дня! — не ставилась под сомнения.
И основы для проявленного тогда недоверия, положа руку на сердце, имелись: операция по освобождению каторжан была провалена, а один из ее участников арестован. Логичнее всего было бы предположить, что именно в тот момент Фроленко должен был бы бросить конверты и устремиться в Харьков — это было его долгом и делом чести. Тем более, что в столице никто ему ничего более стоящего не предложил.
Как было на самом деле — это мы постараемся выяснить, а сейчас вернемся к прерванному повествованию.
Итак, в «конце 1878 года я поехал в Нижний, чтобы поступить там в почтовую контору. Предполагалось, что я в качестве почтальона подвергнусь нападению со стороны своих же и дам им возможность завладеть казенными деньгами.
Почмейстер не принял меня: плохи были документы. И, странно, живя в Нижнем, я чувствовал такую тоску, что не утерпел и написал в Питер, спрашивая, не произошло ли там провала, какого-нибудь несчастья, и вдруг получаю извещение об арестах всех… Уцелел лишь Михайлов-Дворник. После их ареста ехать мне туда показалось не имеющим смысла, и я отправился в свою Одессу. Здесь была еще тишина и благодать. Я заболел [и болел с неделю] /…/.
Эта идиллия, однако, скоро прерывается. Соня Перовская, поселившись в Харькове, задается целью освобождения из централки Мышкина и кого еще будет возможно. Меня вызывают в Харьков; /…/ но вышла помеха в сношениях. Невозможно было получить необходимые сведения вовремя. И дело затягивалось, а между тем, начальство централки что-то почуяло, насторожилось, стало производить частенько обыски в тюрьме. Обыскали даже квартиру доктора, бывавшего у сидящих по службе в качестве врача. Все это заставляло и нас быть осторожными, не спешить, выжидая более благоприятных условий, а главное, более правильных сношений. Последними заведывала Перовская, но этой ей не удавалось. Оставалось лишь заниматься изучением условий жизни вокруг и около тюрьмы и терпеливо ждать и ждать. Пока же суд да дело, мне не раз пришлось съездить в Питер и Одессу.
Начался 1879 год».[723]
Отметим нелепости в последовательности изложения и некоторые верные и неверные детали.
Поездка в Нижний относится, как следует из текста, к концу 1878 года. Подтвердить ее не может никто, хотя кратковременная поездка Фроленко в Нижний по указанному поводу или какому-либо другому не исключается во второй половине 1878 года. Все же ее описание выглядит плагиатом с известной неудачной попытки ограбления почты, предпринятой в 1880 году народовольцем Г.М. Фриденсоном, судившимся на одном процессе с Фроленко в 1882 году.
Много времени неудачная попытка устроиться на почту занять у Фроленко, тем не менее, не могла, и поэтому тем более непонятно, почему он оставался в Нижнем столько дней, чтобы успели дойти письма до Питера и обратно. Очевидно, поездка в Нижний введена в рассказ в качестве солидного сюжета, на который Фроленко якобы сменил надписывание конвертов. Но это надписывание конвертов заведомо прекратилось еще в июле — иначе Фроленко что-то должен был бы писать о самом кануне покушения на Мезенцова (например, о реакции питерцев на сведения о суде над Ковальским в Одессе) и последствиях этого дела, чего в его рассказах нет.
Аресты в Питере — это середина октября. Узнать о них Фроленко должен был не позднее середины ноября, когда М.Р. Попов подыскивал именно в связи с этими арестами укрытие в Харькове скрывавшемуся Баранникову и встречался там с Перовской и Фроленко.[724] Поселился же последний в Харькове с Перовской где-то еще в сентябре или октябре — этому есть много свидетельств.
Совсем не удивительно, что сношений с тюрьмами у них не получилось: сам Сентянин и его связи были утрачены еще в сентябре. Попов подтверждает, что у Перовской не было с тюрьмой никаких контактов. Он сам, Попов, и познакомил Перовскую с доктором И.Г. Никольским, родственником Осинского, об обыске у которого (других кандидатур на эту роль нет) пишет Фроленко.
Версия, изложенная Фроленко, впервые опубликована в 1908 году и неизвестно в каких деталях дополнена и исправлена к изданию 1931 года. А в 1913 году (после смерти М.Р. Попова в 1909 году) Фроленко опубликовал несколько иную, но тоже странную историю: «Один Медведев /…/ остался в Харькове, был арестован и судим. В харьковском деле /…/ север, в лице отдельных лиц, познакомился и сошелся с югом, а дальнейшие события вскоре заставляют их сблизиться еще теснее.
Проездом через Москву попадаю к «троглодитам», сюда же приезжает из Саратова Плеханов. В Саратове произошел провал квартиры саратовских поселенцев[-пропагандистов]. Необходимо было сейчас же ехать туда и известить лиц, сидящих на местах, о провале, чтобы они не ездили на провалившуюся квартиру. Это поручили сделать мне».[725] Вот, значит, куда он направился, бросив подписывать конверты.
Фроленко успешно выполнил свою миссию в Саратове, но: «Зато теперь мне самому едва удалось скрыться вовремя из гостиницы и удрать в Москву. Номерному показалось странным, что ко мне в гостиницу вместе с хорошо одетыми барышнями заявлялись и люди в простых полушубках и валенках. Около гостиницы тотчас появляются шпики и так неумело шныряют, что нельзя было не узнать /…/».[726]
Плеханов, вполне дееспособный в 1913 году, не имел оснований опровергать Фроленко, но Плеханов появился в Питере после октябрьских арестов 1878 года. Фроленко же таким рассказом пытается создать впечатление, что сам в это время впервые возникает в столице после событий в Харькове. Кстати, даже в Саратове в полушубках и валенках летом и осенью никто тогда не ходил.
Цель всех этих частичных мистификаций и намеренных неточностей в многочисленных вариантах воспоминаний Фроленко, отчасти согласованных с ворохом свидетельств его современников, совершенно очевидна: стараясь не утверждать абсолютную ложь, совершенно запутать последовательность его личных обстоятельств в течение всей второй половины 1878 года и скрыть какие-то пункты его истинного пребывания.
При этом в итоге все же нетрудно вычислить, что полностью отсутствуют подтвержденные другими свидетелями сведения о том, где находился и что делал Фроленко с середины июля (когда он поехал неизвестно куда, но заведомо покинул Питер) и до конца сентября 1878 (когда он поселился в Харькове с Перовской и затем совершал короткие командировки по разным адресам).
Появление последней в качестве его напарницы заслуживает, в свете всего изложенного, особого внимания. Тем более, что Фроленко в 1928 году как-то отпустил в ее адрес очень странную фразу, имея в виду события сразу после 1 июля 1878 года: «Перовская, оставшись в Харькове, начала строить план новой попытки вытащить из централа Мышкина, Ковалика или еше кого-то».[727]
Что же происходило с Перовской 1 июля и позже? Выше мы уже цитировали М.Р. Попова: «Как успела избежать ареста Софья Львовна, не помню», — но ведь никто этого не помнит!
Зато в нашем распоряжении имеется книга Елены Сегал, очень несолидно написанная (из серии — «Жизнь замечательных людей»), но в качестве первоисточников указывающая весьма внушительный список редких публикаций, большинство из которых для нас в данный момент недоступно. Поэтому, скрепя сердце, несколько раз воспользуемся этим источником, оговаривая заметные неточности и небрежности.
Итак, 1 июля 1878 года, Харьковский вокзал: «Соня /…/ следит на вокзале за отправкой поезда /…/ и вдруг видит, как /…/ два рослых жандарма /…/ быстрым шагом направляются примо к тому месту, где стоит Фомин.
Предупредить Фомина уже нельзя. Соня /…/ бежит /…/ к лестнице, ведущей на платформу, и едва успевает сказать двум другим товарищам, чтобы подобру-поздорову уносили ноги.
В суете /…/ никого не удивляет молоденькая горничная, бегущая не к поезду, а от поезда. /…/
В ближайшие дни выехать из Харькова нет никакой возможности. На вокзале дежурят не только жандармы, но и дворники тех домов, из которых внезапно исчезли жильцы. Проходит некоторое время, и жандармы, решив, что злоумышленники удрали, прежде чем была установлена слежка, становятся менее бдительными. Маленький отряд осторожно, по одному, по два человека покидает Харьков»[728] — последняя фраза — исключительно на совести Е. Сегал.
Итак, по слухам, изначально исходившим от самой Перовской (другие ничего подобного не сообщали, только Фроленко примерно так же обмолвился о ней), она не уехала из Харькова 1 июля. Не принципиально, задержался ли в Харькове кто-нибудь еще из злоумышленников позднее 1 июля (мы не знаем даты отбытия из Харькова Н.А. Морозова[729] и не знаем, уезжали или оставались на месте их сообщники-харьковчане), но никто из них никуда не пропал, а все благополучно обнаружились в течение нескольких последующих дней. Иное дело — Перовская.
Следующие достоверные сведения о ней относятся только к середине августа — и далее о ее перемещениях известно практически все. В середине августа Перовская появилась (откуда — неизвестно!) в имении своей матери в Крыму. Буквально на следующий день она была там арестована: к ней (в числе других оправданных по процессу 193-х) относилось постановление царя об административной ссылке — и ее сразу повезли в Олонецкую губернию. На пересадке уже неподалеку от Петербурга она сбежала от двух уснувших жандармов и объявилась на явке в квартире А.Н. Малиновской. Появление Перовской и ее рассказы произвели фурор. Несколько дней она дожидалась, пока ей изготовят новые фальшивые документы, а затем выехала с ними… в Харьков!
Там устроилась по этим фальшивым документам учиться на курсы акушерок (ранее в Симферополе она закончила фельдшерские курсы и работала, как упоминалось, в госпитале во время войны; эти документы теперь не годились). Она благополучно проучилась в Харькове до лета 1879 года, когда после участия в Воронежском съезде «Земли и Воли» начался новый виток ее революционной деятельности.
Вскоре (в точности неизвестно когда, но никак не позже начала октября) она вызвала в Харьков Фроленко — якобы участвовать в подготовке побега из «централок». В течение нескольких месяцев Фроленко жил в Харькове, эпизодически отлучаясь, пока весной 1879 не скрылся оттуда совсем (куда — хорошо известно, и об этом ниже). На съезде в Воронеже их пути снова пересеклись — это было началом завершающего этапа и его революционной карьеры.
Последующую реконструкцию событий мы строим на следующих объективных фактах: отсутствии данных о местонахождении Фроленко с середины июля по конец сентября 1878 года, отсутствии данных о местонахождении Перовской с начала июля по середину августа 1878 года, наличии данных о пребывании Медведева-Фомина в Одессе в конце июля 1878 года и сведениях о всех последующих арестах революционеров в результате предполагаемых предательств.
Единственное, что мы не можем доказать и допускаем в качестве исходной гипотезы, это предположение об аресте Перовской 1 июля или несколькими днями позже. Если когда-нибудь обнаружатся сведения о том, что Перовская или Фроленко находились с середины июля по середину августа вместе или порознь не в Харькове, а где-нибудь в других местах, или если все-таки Медведева-Фомина не было в июле-августе в Одессе, то обрушатся все наши построения относительно этой троицы. Думается, однако, что этого не произойдет, и в дальнейшем будут обнаруживаться только факты, подтверждающую нашу версию.
Итак, что же должно было случиться, если Перовская действительно была арестована в Харькове 1 июля или в ближайшие несколько дней?
И у нее, и у начальства, произведшего арест, должно было возникнуть много неожиданностей и проблем.
Рассмотрим сначала проблемы начальства. Что, в сущности, оно могло предъявить арестованной? Только проживание под чужим паспортом — ни в чем другом Перовская в Харькове замешана не была. Да и это правонарушение предстояло нудно доказывать (списываясь с учреждением, якобы выдавшим фальшивое свидетельство), а пользы для правосудия не было при этом практически никакой. Максимум, чего можно было добиться (получив, например, признание арестованной) — это опознать ее в качестве Софьи Перовской — с неизбежной последующей высылкой в Олонецкую губернию, как поступили и крымские власти. Но и в этом никакого особого толку не было.
На руках же у харьковского начальства был уже один арестованный член опаснейшей преступной организации (убившей жандарма!), имелась задержанная вторая, и следовало что-то предпринимать для розыска остальных.
Сильнейший ход, который могло предпринять начальство, это склонить арестованных к сотрудничеству. Но в отношении Медведева-Фомина сделать это было довольно трудно: улик в его адрес было крайне мало (это подчеркивал и Фроленко), сам он был явно не дилетантом, арестован был публично, и за его судьбой уже должны были следить революционеры и их доброжелатели.
Если же Перовскую, как мы предполагаем, действительно арестовали, то получилось это крайне незаметно — именно так, что никаких сведений об этом не возникло и по сей день. На девчонку, производящую впечатление почти ребенка, схваченную с фальшивыми документами, можно было попытаться надавить — и сделать это (ввиду фактического отсутствия гласности в данном конкретном эпизоде) безо всякой оглядки на соблюдение законности.
Сопротивление, которое они встретили, гарантированно превзошло все их ожидания — нужно знать Перовскую, ее волю и упорство — они стократно описаны! В данном же случае сопротивление могло действовать на следователей только возбуждающе: они прекрасно чувствовали свою безнаказанность! — и, как это обычно бывает с полицейскими, легко пересекли допустимую грань насилия.
Нет числа рассказам о зверствах полиции царского времени по отношению ко всякой встречной шушере: Веру Засулич после покушения на Трепова избивали ногами, Марию Спиридонову изнасиловали — и т. д. К заведомо солидным и высокородным арестованным ничего подобного не применяли — это была страна очень четких сословий и каст. Но ведь тут, при задержании горничной из семейства преступников, не было, казалось, риска столкнуться с чем-то подобным!
А дальше, на каком-то этапе, их ожидал пренеприятнейший сюрприз: девочка оказалась дочерью очень высокопоставленного лица, пусть и находящегося в отставке, имела и без него кучу влиятельнейших родственников и знакомых, а за все следственные прегрешения и произвол нужно было отвечать головой. Вот это и был практически смертельный тупик!
Даже если при начале расследования не предполагалось ничего подобного, то теперь у полицейских было только два выхода: превратить арестованную в труп (имитировать самоубийство ничего не стоило!) или же довести дело до успешного конца, подчинить ее своей воле и привести ее в такое состояние, чтобы она никогда и пикнуть не могла в порядке протеста. Ее нужно было сделать предателем и провокатором — в этом и был единственный выход из создавшейся ситуации.
Все эти рассуждения могут показаться фантазией, и так оно и могло бы быть, если бы речь шла о любом другом городе тогдашней России, где правили заурядные Держиморды. Но в Харькове-то был в это время товарищем прокурора Антон Францевич Добржинский (1844–1897) — один из величайших асов розыска в истории России, главный герой последующего разгрома террористов, ставший на финише не очень продолжительной жизни директором Департамента полиции. Поэтому уникальная ситуация должна была получить уникальное развитие.
Беда и начальства, и самой Перовской состояла в том, что выдавать ей практически было некого: ближайшие подельники разбежались, сама она не была ни членом «Исполкома» Осинского, не принадлежала и к «троглодитам» Ольги Натансон, кружок ее друзей-чайковцев уже не существовал в качестве организационного центра. В Харькове она никого не знала, и выдавать ей здесь тем более было некого. Перовская просто не могла стать предателем, даже если бы и захотела. И чем больше ее мучили (а мучить, не оставляя следов физических пыток, можно весьма разнообразными способами — распространяться на эту тему тяжело и противно), тем более мучители должны были убеждаться, что в этом нет никакого смысла. Выпускать же ее тем более было невозможно: она сразу же побежала бы жаловаться родственникам, а тайного содержания под стражей законы не допускали. Выпускать же с заданием, даже принудив к согласию на предательство, было так же невозможно: предатель только тогда становится настоящим предателем, когда уже кого-то действительно предаст и в результате утратит право признаваться в этом товарищам.
С другой стороны, положение Перовской было просто отчаянным: никто не знал, что она арестована, ни одна организация не считала ее своей и не числила ее пропавшей, родственники не знали ее местонахождения и фальшивого имени, влюбленный в нее Тихомиров находился на Кавказе и ни о чем не подозревал.
Словом, это был тупик — и тупик для обеих сторон!
Все, что оставалось делать полиции, твердо сговорившись с Перовской, это поместить ее под строжайшим контролем на мнимо вольное житье в Харькове таким образом, чтобы кто-то все-таки, начав ее разыскивать, нашел и попался бы в расставленную ловушку. В момент появления этого кого-то Перовская могла бы оправдать перед ним свое молчание отсутствием связи, отсутствием денег и, допустим, внезапной болезнью, застигшей ее в Харькове, но только что прошедшей, но затем этого прибывшего необходимо было схватить! Вот тогда бы Перовская стала уже настоящим предателем, и тогда ее можно было бы выпускать на вольный выпас: проговориться, возбудить жалобы, предать и подставить полицию она бы уже не могла.
Вот какая ловушка была расставлена на революционеров в Харькове. Не известно, кто бы в нее попался и попался ли кто-нибудь (если не попался бы, то ничего хорошего это, полагаем, Перовской не принесло бы!), если бы к Фроленко проявили большее участие в Петербурге и сразу же поставили его на боевые дела. А так именно Фроленко предстояло приехать в Харьков.
Причем он уже знал из разговоров в Воронеже, Москве и Питере, где успел побывать, что Перовскую после 1 июля никто не видел. Поэтому, разобравшись прежде всего с Медведевым-Фоминым, ее следовало бы тоже поискать.
То, как именно Фоменко разобрался с Медведевым-Фоминым, оказалось, вполне возможно, шедевром, совершить который мог только Фроленко: побег был организован буквально в несколько дней и 24 июля Медведев-Фомин уже находился в Одессе.
Возможно, решающую роль действительно сыграли уголовные. Фроленко, прошедший нелегкую школу скитаний и службу в Киевской тюрьме, был, вероятно, единственным тогда революционером, умевшим правильно поставить себя и подчинять себе «королей» этой непростой среды. Впрочем, налаживать впрок с ними контакты он мог начать еще в июне.
Арест Фроленко произошел почти наверняка только после того, как он расстался с Фоминым и тот уехал в Одессу — иначе вся революционная среда была бы извещена об этом аресте. А так, при тайном аресте Фроленко, и уголовные, и политические (Фроленко, приехав в Харьков, не должен был иметь никаких предубеждений против контактов с Сентяниным и его товарищами) просто должны были потерять его из виду и вполне могли полагать, что он скрылся вместе с Медведевым-Фоминым или вслед за ним.
Именно осуществив спасение Медведева-Фомина, Фроленко сумел найти Перовскую (начинаться это могло параллельно) и, естественно, сгорел.
Это снова был тайный арест, и снова следователи могли действовать, не считаясь ни с какой законностью, но теперь в их руках оказался человек, который многое знал и мог многих выдать. К тому же ярость его противников должна была усиливаться и потерей Медведева-Фомина, если только это тоже не было полицейской инициативой: такой подстроенный обмен оказался явно в их пользу! Тогда, конечно, побег Медведева-Фомина был шедевром не Фоменко, а Добржинского!
В последнем варианте получалось так, что Фроленко сначала нашел Перовскую, при этом она его выдала с потрохами, четко разъяснив полиции, кто именно появился, потом полиция разыграла побег Фомина, потом Фроленко был захвачен еще и с уликами последнего преступления. Вот только Медведев-Фомин (был ли он также завербован или нет) возможно незапланированно соскочил с крючка — за что его потом и били.
Есть и еще более зловещий вариант: полностью перевербованный Медведев-Фомин специально был послан в Одессу, чтобы стрельбой спровоцировать столь выгодные для властей беспорядки, повлекшие разгром южного подполья. Тогда Кон был не прав и в отношении детали со стрельбой! Но и в этом варианте Фомин сам мог не выдавать Фроленко и не знать об его аресте после собственного отъезда в Одессу.
Главное же состояло в том, что Фроленко очутился в совершенно аховой ситуации, а Медведеву-Фомину необходимо было впоследствии надолго и надежно заткнуть рот.
Попробуем теперь войти в положение Фроленко.
Он, конечно, попал в катастрофу, но она для него не должна была быть абсолютной катастрофой: все это входило в правила игры, в которую он вступил еще за семь лет до того. Просто случился проигрыш — хотя и очень крупный. Теперь же от Фроленко самого зависело, был ли этот проигрыш окончательным или игру можно было продолжить.
Давление, которому он подвергся, можно только вообразить. Обратим внимание и на то, что для этого можно было использовать и Перовскую, угрожая Фроленко тем, что его неуступчивость пагубно отражается не только на нем, но и на ней — и продемонстрировать недвусмысленность этих угроз; страшноватая тема! Но Фроленко поначалу не поддавался, не уступил, не унизился и не стал искать прямых путей для спасения.
Вспомним, что на руках у него был великолепнейший козырь: он знал (пусть и без технических деталей) о покушении, готовящемся на Мезенцова. Следовательно, Фроленко мог как минимум спасти Мезенцову жизнь — для этого ему не нужно было даже никого выдавать, а просто достаточно серьезно и убедительно предупредить об опасности, угрожающей шефу жандармов, после чего для спасения было бы достаточно приставить к Мезенцову элементарную охрану или даже попросту попросить его прекратить пешие прогулки. Но Фроленко этого не сделал. Судя по раскладу времени, весть об убийстве Мезенцова должна была дойти до Фроленко тогда, когда он уже далеко не первый день сидел взаперти в Харькове.
Жандармы могли об этом не подозревать, но он-то первый раунд схватки с ними заведомо выиграл! И теперь он мог приступить к продолжению игры, имея притом такое моральное превосходство и такие степени свободы, о каких они даже не догадывались.
Зато происшедшее убийство Мезенцова дало и жандармам дополнительный козырь в уговорах Фроленко: «После убийства Мезенцева объявляется указ о том, что все дела по политическим убийствам передаются военному суду, действующему по законам военного времени».[730] На Фроленко вполне могли и раньше навесить убийство жандарма 1 июля: его запросто опознали бы (а может быть — и опознали) оставшиеся свидетели (кучер и уцелевший жандарм) — не обязательно узнав, а просто по указанию начальства. Теперь в этом был дополнительный смысл: прямая угроза смертью. Придать же обратную силу новому указу — к этому царским властям было не привыкать!
И перед Фроленко возникли теперь не только физические угрозы, которые, возможно, не оставались только угрозами, и не только перспектива долгих лет жестокого заключения, но и вполне реальная возможность близкой смерти на почти что законных основаниях. Это, по-видимому, и внесло перелом в ход неравной схватки.
Несомненно, Фроленко не мог и подумать о том, чтобы сдаться и стать настоящим предателем — таковым он в своих глазах никогда и не был: только этим можно объяснить его душевное спокойствие во все последующие годы, а оно отмечалось всеми, кто сталкивался с ним. Его задачей оставалось переиграть все тех же противников, пусть и в заведомо невыгодной теперь позиции. Но Фроленко ведь и начал всю свою карьеру с того, что сам признал себя учеником и последователем Нечаева.
Цель оправдывает средства — это краеугольный камень всякой «нечаевщины», а также и ее двойника и антипода — в лице Добржинского и его коллег, с которыми Фроленко столкнулся в Харькове и которые (наивные люди!) попытались его обыграть и даже вообразили, что это получается!
Фроленко было ясно, что без предательства (с его точки зрения — без сбрасывания мелких козырей) теперь не обойдешься. Решать предстояло теперь так: кого не жалко. Жалко ему оказалось, например, Перовскую, хотя едва ли он в то время мог считать, что от нее может быть какая-то польза. К тому же, она его и предала. Но Фроленко, несомненно, был тонкий моралист, и самого себя судил хотя и по извращенному, но строгому кодексу (подтверждение этому утверждению предстоит более чем убедительное!), а несчастья Перовской, все-таки, вытекали из того, что он сам, как руководитель операции 1 июля, подкачал в организации деталей дела. Вот Перовская и попалась, и капитулировала — Фроленко прекрасно понимал, что иного выхода у нее не было, за исключением того, что она убила бы себя или убили бы ее.
Единичным предательством (оказавшимся, как выяснилось, достаточным для Перовской) Фроленко обойтись не дали бы — это он прекрасно понимал. Основной выбор Фроленко сводился поэтому к тому, какую группу выдавать, а какую нет. Здесь нужно было считаться и с собственными вкусами, и с интересами дела, на службе которому Фроленко продолжал себя числить.
Еще при подготовке операции по освобождению он сам отказался от помощи и Ивичевичей, и Попко (и Николая Морозова, которого знал еще с 1874 года), и предпочел опереться на ведущую группу «троглодитов». Хотя они-то его и отшили от мезенцовского дела, но теперь обижаться не стоило (вот тут-то и важна подчеркнутая им самим фраза, что в Петербурге он уже считал себя членом этой организации). К тому же то, как они провернули мезенцовское дело, было просто здорово: это было не четой убийству Гейкинга или нападению на Котляревского, которому не смогли даже шубу прострелить.
И Фроленко сделал однозначный выбор. Он хладнокровно взялся добиваться свободы себе, и развернул операцию по сдаче властям «южных бунтарей», то бишь призрачного «Исполкома».
Быстро и сразу он мог выдать Сентянина и его соратников — и полиция могла путем наблюдения убедиться в достоверности полученных сведений. Но немедленный арест произведен не был: более выгодно было схватить преступников с поличным, что и было вскоре осуществлено. Теперь уже Фроленко мог распоряжаться и ставить свои условия, а его оппонентам приходилось с ним считаться: взаимовыгодное сотрудничество было налажено.
Фроленко вывел Перовскую из игры (кроме всего прочего — чтобы не мешала), добился ее освобождения, получил возможность самолично и бесконтрольно проинструктировать ее, обязал ни в коем случае не выдавать полиции петербургских знакомых, снабдил ее явкой к Малиновской на всякий случай — и выпроводил к мамочке домой.
Очевидно, Медведев-Фомин, потеряв Фроленко из виду, начал наконец его разыскивать — иных мотивов возвращения в столь опасный для него Харьков у него просто не было. Он отправился назад как бы по собственным следам, но угодил при этом в ловушку.