3.7. Призрак бродит по России

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

3.7. Призрак бродит по России

С января 1878 царь и его младший брат — главнокомандующий армией великий князь Николай Николаевич Старший — явно уступали друг другу честь принять на себя ответственность за занятие Константинополя. 20 марта / 1 апреля 1878 царь телеграфировал к брату: «Что скажет Россия и наша доблестная армия, если ты не занял Константинополя!.. Я с трепетом ожидаю, на что же ты решишься»[657] — и это вместо прямого приказа!

Правда, с другой стороны, захваченный Константинополь сулил чрезвычайно сложные дальнейшие внутриполитические проблемы для царя: отказаться затем от уже занятого Константинополя означало бы бросить совсем уже отчаянный вызов всей своре российских славянофилов! В такой ситуации кто угодно на месте Александра II ощутил бы сильнейшие сомнения!

Тут Европа получила возможность аргументированно высказаться: угрозой английского флота в Босфоре и мобилизацией Австро-Венгрии Россию вежливо пригласили на Берлинский конгресс — сообща вырабатывать условия завершения войны.

В марте и апреле 1878 года на повестке дня стоял вопрос о войне России со всей Европой, снова ополчившейся против российских притязаний на Балканах. Напряжение достигло крайней степени; в то же время это оказалось фоном для дальнейшего развития внутриполитических конфликтов.

Между концом января (выстрелом Засулич) и началом мая в политической жизни столицы образовалась некоторая заминка, во время которой, тем не менее (вслед за оправданием Засулич), могло даже показаться, что вся общественность (не только радикальное студенчество!) вышла из повиновения властям.

В то же время сами заговорщики (местные кадры и выпущенные на волю участники процесса 193-х, которые знакомились и присматривались друг к другу) сохраняли относительную бездеятельность: приговор суда еще не получил утверждения царем.

Среди немногого, что себе позволили подпольщики, была организация похорон умерших соратников.

Сначала, 7 апреля, хоронили Сидорацкого, который погиб (как и рассказывал Д.А. Милютин) перед зданием суда при оправдании Засулич: по-видимому, его застрелили жандармы, безуспешно спешившие арестовать освобожденную террористку. Власти, стремясь потушить конфликт, заявили о самоубийстве Сидорацкого — версия очень неуклюжая. Так или иначе, панихида-демонстрация «прошла мирно. Не был арестован даже выступавший с речью».[658]

Более бурно проходили похороны А.А. Подлевского — пропагандиста, арестованного в 1877 году и не попавшего на процесс 193-х: «Подлевский безнадежно заболел в Доме предварительного заключения /…/ и был переведен в клинику /…/. Уже за два дня до его смерти врачи потеряли надежду на его выздоровление, и студенты, под влиянием агитации представителей «Земли и Воли», решили устроить демонстративные похороны. /…/ толпа студентов, собравшаяся во дворе Медико-хирургической академии, двинулась в госпиталь.

/…/ подняли гроб с телом и отправились с ним /…/ на Выборгскую сторону, где родные Подлевского хотели похоронить его на католическом кладбище. Когда гроб был вынесен из госпиталя, полиция сделала натиск на толпу с целью отнять у нее гроб /…/. Во время этой свалки тело Подлевского едва не вывалилось из гроба. Это-то обстоятельство и помогло демонстрантам отстоять гроб, потому что собравшаяся посторонняя публика была тоже возмущена надругательством над мертвым, и на полицию посыпались упреки /…/ со всех сторон. Полиция сконфузилась и отступила. Толпа /…/ двинулась /…/ мимо Дома предварительного заключения. Поравнявшись с ним, толпа на руках подняла гроб над головами со словами: «Вот жертва насилия и произвола!» Далее путь до кладбища был совершен беспрепятственно, и демонстрация закончилась погребением Подлевского».[659]

Однако 17 апреля (помимо дня рождения царя это была просто суббота — банный день) решились и на большее. По тому же сценарию, как успешно освободили в 1876 году П.А. Кропоткина и как безуспешно пытались организовать в 1877 году побег пропагандиста «Петро», был организован побег рабочего-революционера А.К. Преснякова, сидевшего в одной из столичных полицейских частей: «в пролетке, запряженной Варваром, подъехали /…/ два революционера, один в качестве кучера, другой — седока. Пресняков об этом знал и был снабжен нюхательным табаком. Проходя в баню, он засыпал табаком глаза провожавшему его в баню надзирателю и, бросившись на улицу через открытую калитку, сел рядом с седоком в пролетку. Очевидно, Преснякову не совсем удалось засыпать табаком глаза надзирателю, ибо надзиратель побежал догонять Преснякова, и, когда Пресняков сел, надзиратель налег на крыло пролетки. /…/ [А.А.] Хотинский[660]/…/ ударил надзирателя по рукам кистенем и тем /…/ заставил его взять свои руки с пролетки прочь. Раз это было сделано, на Варвара можно было положиться, — Варвар умчал пролетку с седоками. /…/ Это освобождение произвело впечатление на публику. На другой день один из выпущенных по процессу 193-х принес нам, как заслуженную дань, пасхальный кулич».[661]

В то же время революционеры продолжали вымирать по тюрьмам и ссылкам: «чайковцы потеряли двух членов, работавших с основания кружка — А.И. Сердюкова и М.В. Купреянова. Анатолию Ив[ановичу Сердюкову] принадлежала инициатива социалист[ической] пропаганды среди рабочих. Кроме того, до самого ареста он заведывал заграничн[ыми] сношениями кружка. Во время заключения в крепости он заболел психически, а потому не был предан суду и выслан в Тверь, где под влиянием меланхолии лишил себя жизни, а /…/ М.В. [Купреянов] скончался в крепости, куда были переведены многие подсудимые после отказа присутствовать на суде. Скоропостижная смерть М.В. поразила всех и породила слухи, будто бы он отравился, но близко его знавшие не верили этому»[662] — Купреянов был на процессе 193-х приговорен к каторге, и, как и остальные, должен был дожидаться утверждения приговора.

«Еще немного дней, и нам стало известно, что по докладу Мезенцева Александр II отклонил ходатайство «Особого Присутствия Сената» «о смягчении участи приговоренных по делу 193-х». «Злоумышленники, — говорилось в докладе, — желают запугать правительство; правительство должно проявить твердость». Для обсуждения положения был созван «совет» нашей организации. «Совет» не составлял отдельной группы в организации: в него входили, кроме членов «центра», все наличные в Питере члены организации. На собрании были оглашены только что полученные сведения о смерти в Петропавловской крепости Купреянова /…/. Сергей Кравчинский /…/ заявил: «/…/ Позвольте мне завтра представить свой проект». — На следующий день собранию был представлен проект Сергея. Это был обвинительный акт против правительства /…/. Заканчивался проект словами: «Все эти жестокости требуют ответа. Он будет дан. Ждите нас!» /…/ За ночь обращение было отпечатано и на утро 15 мая 1878 г. выпущено.

Этим «ждите нас» горсть революционеров объявила войну правительству»[663] — вспоминал Адриан Михайлов.

Вот и прозвучало почти что официальное объявление о начале гражданской войны. Причем инициатива, как и раньше, снова принадлежала правительству.

«Ходатайство суда перед царем об облегчении приговора касалось многих подсудимых, и до разрешения вопроса царем мы оставались в неопределенном положении и продолжали сидеть в крепости и Д[оме] П[редварительного] З[аключения]. Царь, вероятно, колебался, но потом, после выстрела Веры Засулич, отказал в замене каторги поселением и только велел зачислить нам в срок каторги и время, проведенное в предварительном заключении. Только один Мышкин, которого Сенат исключил из своего ходатайства за выстрел в казака в момент ареста, был сейчас же отправлен в Новобелгородскую Централку, а мы продолжали сидеть сидеть в крепости /…/. После решения царя /…/ нас скоро стали отправлять — одних /…/ на Кару, а четырех человек — меня, Войнаральского, Рогачева и Муравского — в Ново-Борисоглебскую Центральную каторжную тюрьму, находившуюся около села Андреевки Змиевского уезда»[664] — вспоминал Ковалик.

Из 28 приговоренных к каторге реально на нее было отправлено 12 человек, в том числе Е.К. Брешко-Брешковская — будущая «Бабушка русской революции», первая женщина в истории России, приговоренная к каторжному сроку за политическое преступление. Добровольский, как упоминалось, бежал за границу, Купреянов умер, а большинству осужденных на каторгу все-таки заменили ее на поселение.

«Ходатайство суда, по настоянию Мезенцова, не было утверждено, да кроме того до 80 человек оправданных были отправлены в ссылку. Ходатайство обо мне тоже не было уважено, и административным порядком определили выслать меня в Пермскую губ[ернию]. За 2 месяца до отправки, в Литовском замке я впервые столкнулась с Брешковской и оценила ее выдающуюся энергию»[665] — вспоминала Корнилова-Мороз.

Поразительное дело: подавляющее число оправданных по суду (притом, что многие из них провели по нескольку лет в одиночном заключении!) должно было теперь (за какую вину?) отправляться еще и в административную ссылку! Среди них оказались и Перовская, и Тихомиров.

Последний к концу пребывания на процессе казался уже несгибаемым революционером. На самом деле это было вовсе не так (дальнейшие его жизненные кульбиты продемонстрировали и необычайную гибкость его морали, и артистичность поведения). Связанный до утверждения приговора суда подпиской о невыезде, Тихомиров все-таки нелегально съездил в Москву — выяснить возможность восстановления на учебу в университете. В этом ему было отказано. Приговор же, вынесенный царем, и вовсе лишал его малейших надежд на нормальное существование:

«Государь Александр II усилил мне наказание, т. е. не безусловно выбросил, как суд просил, в наказание 4 [и] 1/3 года предварительного заключения, а приказал выслать административно, с тем, что если окажусь неблагонадежным, то применить ссылку на житие в Сибирь. /…/

Ну что я должен был делать в административной ссылке, где не мог ни служить и вообще даже зарабатывать хлеб?

Сверх того, малейшая ссора с полицией или чей-нибудь донос, — и я мог быть сослан на жительство в Сибирь. Положение это совершенно невыносимое для молодого человека, полного жизни и жажды деятельности /…/.

Я моментально убежал, и с тех пор начинается моя долголетняя (почти десятилетняя) нелегальная жизнь.

Считая тюрьму, правительство отняло у меня, насколько в его силах, почти 15 лет жизни, лучших лет силы и развития. Со своей стороны, немногие сделали столько вреда правительству, как я, за это время своей нелегальности, т. е. с 1878 по 1885 год».[666]

Вопрос что делать перед ними не стоял: «Ближайшая практическая задача была для нас ясна. Имя шефа жандармов Мезенцова, как главного виновника жестокостей правительства /…/ было у всех на устах. На него и должен быть направлен первый удар. Но тут же рядом встала и другая задача, требующая немедленного разрешения. Осужденные на каторгу большепроцессники были разделены на две группы: женатые должны были отбывать каторгу на Каре (в Забайкалье), неженатые — в «централках» близ Харькова. Нам стала известна инструкция для содержания «государственных преступников» в централках. Ею устанавливался режим «заживо погребенных» (так озаглавлена была напечатанная подпольной типографией брошюра[667]). Именно эту группу нужно было освободить. /…/ Не успели /…/ закончить обследования, как Мышкина уже увезли в одну из централок. Увезли его ночью, нам стало известно утром. Было ясно, что для него мы уже ничего не сможем сделать»[668] — вспоминал Адриан Михайлов.

Так же писал и Михаил Попов, находившийся там же и тогда же: «Мало того, что некоторых из молодых людей этого процесса, виновность которых заключалась лишь в том, что они читали Лассаля или имели при себе /…/ «Капитал» Маркса, посылали на каторгу, но Мышкин, Ковалик, Войнаральский и Рогачев, по личному распоряжению Александра II, должны были весь десятигодичный срок отбывать в центральной тюрьме в оковах. Мышкин, со времени этого процесса, в глазах революционеров тогдашнего времени и всей молодой России стал ярким представителем революционной партии. /…/ Решено было употребить все силы и средства, /…/ чтобы вырвать его из рук правительства. На Николаевском вокзале было учреждено дежурство, задачей которого было следить за отправкой Мышкина из Петербурга. /…/ Жандармы перехитрили товарищей Мышкина /…/, несмотря на всю их бдительность. В то время, как следили за пассажирскими поездами, отходившими по Николаевской дороге, жандармы увезли Мышкина в товарном поезде».[669]

Что человеку нужно, чтобы ощущать себя полноценным членом общества? Ответы могут быть разными, но почти очевидно, что для этого необходимо признание со стороны общества. Приобрести же его далеко не всегда просто.

Молодому поколению почти во всех странах и в любые эпохи приходится несладко: все тепленькие местечки заняты старшими поколениями, вовсе не радующимися приходу молодых. Правда, бывают эпохи, когда старшие легко и охотно уступают свое первенство младшим — если не на индивидуальном уровне (тут бывает по-всякому), то на общественном: когда ради общего блага нужно идти на гибель.

В этом смысле российской молодежи ХХ века грех жаловаться на судьбу: она почти всегда была востребована, ее почти всегда хвалили и награждали, охотно посылая на всякие гиблые дела: то на баррикады, то в пекло гражданской войны, то в борьбу за или против Троцкого, то на раскулачивание и стройки социализма, то в ГУЛАГ (кого — в зэка, кого — в вертухаи), то под пулеметы линии Маннергейма, то на фронты действительно Великой войны, и снова — на целину и стройки коммунизма, на БАМ и т. д. Даже в начале века молодежь рвалась и на японский, и на германский фронты, а в конце века пытались сделать героев и из участников Афганской и Чеченской войн. Словом, скучать не приходилось.

Но даже и у молодежи ХХ века случались моменты упадка и уныния. Например, с октября 1920 по октябрь 1922 численность комсомольцев упала с 482 до 260 тысяч человек, а коммунисты, среди которых тогда тоже преобладала молодежь, сократились с 730 тысяч в марте 1921 до 446 тысяч в январе 1924[670] — легко ли Павкам Корчагиным было глядеть на жирующих нэпманов?!

В целом же у правительств России (даже предреволюционной) и СССР складывались нормальные отношения с собственной молодежью — и происходило так не само по себе, а в результате неустанной заботы со стороны правительств.

Каждый, кто видел настоящую амбразуру, понимает, что заткнуть ее грудью невозможно. Тем не менее множество молодых людей отправлялось в пекло, искренне в душе считая себя заранее Александрами Матросовыми; многие погибали в первом же бою, так и не узнав, что такое война. Что ж, честь и хвала за такое великолепной пропаганде Ленина, Троцкого и Сталина, да и Гитлер с Геббельсом неплохо поработали над собственной молодежью!

Все это мы пишем, конечно, только для сравнения с российской интеллигентной молодежью 1870-х годов.

Ее беды и проблемы явно оказались обузой и для царя, и для его правительства. Ничуть не хуже коммунистов последние могли бы посылать российскую молодежь и на военные фронты, и на «комсомольские стройки» — всего этого в России хватало и во второй половине XIX столетия. Не хватало лишь только понимания властями собственного предназначения и предназначения молодого поколения.

Александр II до самой смерти так и не понял, чего же хотят от него эти люди, устраивающие на него охоту. А мог бы, поднатужившись, и понять! Ведь понимал же он хорошо-отлично любого из своих министров!..

Не найдя признания там, где его естественнее всего было бы получить, молодежь стала его искать там, где это не могло принести никакой пользы ни ей самой, ни не очень счастливому российскому народу.

К тому же и реакция этих молодых людей на действия властей была более, чем естественной.

Как реагирует собака или кошка на того, кто наступает ей на хвост? А как она реагирует на того, кто продолжает на хвост давить и давить?

Чего же еще могли ожидать сначала Трепов, а потом Александр II, Мезенцов и прочие в ответ на свои ясные и всем понятные действия?

К тому же их жертвами были отнюдь не собаки и кошки, а люди — притом вполне специфические. Почти половина из них была дворянами, а многие из остальных воспитывались тоже в дворянских имениях. С детства, следовательно, они были приучены быть господами всего, что пребывает перед их глазами. С другой стороны, многие из них пережили на своей шкуре или по рассказам ближайших друзей, что такое многолетнее одиночное заключение. И были они теперь не безусыми юнцами (о девицах не говорим), а вошли в матерый возраст старших сержантов и старшин, старших лейтенантов и капитанов — а этим, как известно, палец в рот не клади!

И вот им-то теперь угрожали какой-то административной ссылкой, причем не имея практической возможности осуществить эту угрозу — а на свете мало что бывает более бесполезного и бессмысленного, чем бессильные угрозы.

Как ни расценивай эту ситуацию, но моральное превосходство в ней было не на стороне царского правительства. Недаром именно в это время один из революционеров, действовавший до того в качестве спортсмена-любителя, богатейший помещик Дмитрий Лизогуб, провозгласил об отдаче всего своего состояния на общее дело.[671]

Оправданием Александру II (если он вообще заслуживает оправдания за всю эту ситуацию) может быть лишь то, что в это время он мыслил совсем другими планидами: Босфор и Дарданеллы, Берлин и Лондон, Болгария и Босния.

Но не петербургские революционеры делали погоду в России в мае-июне 1878 года, когда в Берлине собрался общеевропейский конгресс. Политическую инициативу в это время перехватили киевские революционеры.

«Первым систематическим сторонником терроризма можно считать Валериана Осинского. /…/ Это был человек /…/ способный /…/ энергичный и особенно пылкий: характер скорее польский, чем русский (хотя Осинские — русские). Он не был уже мальчиком, пробовал действовать в земстве и т. п. И вот он убедился, что «ничего нельзя делать», т. е. в пользу того, к чему его только и тянула душа, — в пользу полного переворота России. Он тогда перешел на чисто революционный, террористический путь.

Он его основал, создал «Исполнительный Комитет русской социально-революционной партии». Основан «Комитет» был в Киеве, если только можно говорить о резиденции некоего призрака. /…/

Просто несколько человек согласились, чтобы была «фирма», и от ее имени действовали. Но в сущности, насколько мне известно, никто из них даже не слушал этого воздушного «Комитета» и действовал, кто как хотел, по свободному соглашению. Объединял всех сам Осинский, не как член Комитета, просто как личность. Ему верили, его слушались до известной степени. «Комитет» же был только для рекламы, «на страх врагам», чтобы эти враги думали, будто бы есть «организация» сильная и правильная.

«Комитет», т. е. Осинский, конечно, завел и печать. Выпускал прокламации и т. п., главное же занялся террором, т. е. мелкими политическими убийствами. Их было совершено Комитетом очень немного. Убит жандармский капитан Гейкинг, совершено покушение на жизнь тов[арища] прокурора Котляревского, да еще, помнится, под фирму Комитета было зачислено убийство в Ростове-на-Дону изменника рабочего Никонова. Кажется, больше и не было у них крови».[672]

Но главное было не в крови, пролитой соратниками Осинского (хотя, конечно, кровь людская — не водица!), а в комплексном заговоре, основным элементом которого было освобождение из тюрьмы «героев» Чигиринского дела.

Михаил Фроленко, вернувшийся из столицы в конце января или в начале февраля — когда отпал вопрос о покушении на Трепова — при фальшивых документах на имя Фоменко занял мелкую служебную должность в Киевской Лукьяновской тюрьме и принялся делать там карьеру.

Это была чрезвычайно опасная и сложная операция, на какую за всю историю российского революционного движения был способен, возможно, один только Фроленко.

В 1903–1905 годы некоторые эсеры-террористы при подготовке нападений успешно вели образ жизни извозчиков, мелких торговцев и домашней прислуги — это тоже было непросто интеллигентным молодым людям, но не так опасно, как в ситуации Фроленко. В тюрьме, заполненной и политическими, и уголовными, и бытовыми преступниками, было множество мелких стукачей, желавших хоть ненамного улучшить свою жалкую участь — они исправно докладывали начальству обо всем подозрительном. Кроме того, Фроленко мог быть узнан и нечаянно выдан любым из заключенных революционеров — ведь сам он крутился в радикальной революционной среде уже с 1871 года, и такое действительно едва не произошло.

Только его хладнокровие, ум, исключительное мужество и уникальный менталитет позволили ему успешно играть столь сложную роль: ведь он, став полноценным интеллигентом-недоучкой (извиняемся за столь пародоксальное сочетание качеств!), был выходцем из самых народных низов. Изображая добросовестного хохла-службиста, Фроленко сделал бурную карьеру и получил, наконец, в свое распоряжение ключи от камер.

Дейч вспоминал: «в ночь с 26-го на 27-е мая 1878 года под видом коридорных часовых он вывел нас [— Бохановского, Дейча, Стефановича] из тюрьмы».[673]

Сам Фроленко сформулировал очень скромно: «став ключником, вывожу всех трех очень удачно, без всякого шума».[674]

«Целую неделю /…/ провели они на Днепре в лодке, гребя по очереди до Кременчуга, где Осинский снабдил их паспортами и деньгами».[675]

Осинский и Фроленко доставили беглецов из Кременчуга в Харьков, откуда уже не принимавший участия в киевских делах М.Р. Попов проводил их до Петербурга. А уже оттуда Зунделевич вывез эту троицу за границу.

Но эффект на публику произвело не только столь сенсационное бегство, но и другие составные части операции, спланированной Осинским.

Буквально через несколько часов после того, как беглецы отчалили на лодке, уже днем 27 мая, посреди Киева сообщник Осинского и Фроленко «Попко убивает жандармского полковника Гейкинга».[676]

Почти так же пишет и другой историк, А. Тун: «заколот кинжалом на улице киевский жандармский полковник барон Гейкинг, о виновности которого сами революционеры были различного мнения. Собственно говоря, он был убит только за то, что был жандармом, хотя никаких особенных жестокостей за ним не числилось».[677]

На самом деле барон Г.Э. Гейкинг, умерший от ран через два дня, был не полковником, а ротмистром — чин, соответствующий армейскому капитану.

Неодобрительно об этом убийстве отозвался Тихомиров: «убийство Гейкинга было большой мерзостью. Этот Гейкинг совершенно никакого зла революционерам не делал. Он относился к своей службе совершенно формально, без всякого особого усердия, а политическим арестованным делал всяческие льготы. Его «политические» вообще любили, и Гейкинг считал себя безусловно в безопасности. Но именно потому, что он не берегся, его и порешили убить. «Комитету» нужно было чем-нибудь заявить о своем существовании, а между тем у него не было средств для какого-нибудь сложного убийства, не было ни людей, ни денег, что необходимо для всякого такого «дела». Итак, нужно было что-нибудь очень легкое. Но нет ничего легче, как убить Гейкинга, который всем известен в лицо и ходит по улицам, не остерегаясь. Его и убили, а потом наврали в прокламации, будто он был жесток, и за это, по решению «Комитета», «казнен». Жена Гейкинга, дотоль очень либеральная, была так возмущена этой подлостью, что возненавидела революционеров, и еще долго потом считалось опасным попасть ей на глаза — «донесет».»[678]

Но Осинский считал нужным громогласно раструбить обо всех этих подвигах. Об этом тоже довольно мрачно пишет Дебогорий-Мокриевич — прежний лидер «бунтарей»: «Попко, член Одесского кружка, убил в Киеве жандармского офицера Гейкинга. /…/ ряд террористических дел следовали одно за другим и совершенно изменили характер нашего движения. /…/

Так народничество умерло; народился террор. 1877 и 1878 годы были переходным временем. Я /…/ участвовал в организации побега из тюрьмы Стефановича с товарищами, в расклейке прокламаций по Киеву, составленных по поводу покушения на Котляревского, убийства Гейкинга и бегства Стефановича; под прокламациями прилагалась нами печать с подписью: «Исполнительный Комитет русской социально-революционной партии». Так получил начало «Исполнительный Комитет».

Но в этих делах я участвовал по долгу товарищества; по убеждениям я оставался прежним народником. В частности к убийствам во мне стало рости прямо отрицательное отношение».[679]

Последующие террористические события в России происходили уже по завершении Берлинского конгресса.

О Берлинском конгрессе, занявшим весь июнь (по новому стилю) 1878 года, в связи со смертью Петра Шувалова, возглавлявшего вместе с Горчаковым российскую делегацию в Берлине, уже цитированный А.А. Половцов вспоминал в 1889 году следующим образом: император Александр Николаевич «сначала говорил, что останется чужд войне, потом, желая оказать любезность императрице и получить за то некоторое отпущение грехов личных, стал мирволить косвенному вмешательству, затем после плотного завтрака произнес московскую речь [30 октября / 11 ноября 1876 года — с угрозами в адрес Турции и Англии] и, наконец, мечтая о воссоединении утраченной по Парижскому трактату бессарабской территории, заказал три фельдмаршальских жезла (для себя и двух братьев) еще прежде объявления войны. Когда же Европа разразилась смехом над Сан-Стефанским договором [19 февраля / 3 марта 1878 года], то Александр II не на шутку струсил, видя истощенное и беспомощное состояние своего правительства.

В присутствии государя [Д.А.] Милютин говорил уезжавшему в Берлин Шувалову, что мы решительно не в состоянии вести войны, что Англия знает это и Бисконфильд[680] делает громадные вооружения. Сообразно сему, даны были Шувалову инструкции, а для помехи дан в спутники впавший в детство и ненавидимый Бисмарком кн[язь] Горчаков. На конгрессе Россия получила все условия, о достижении коих было предписано Шувалову и, несмотря на то, Александр Николаевич стал бранить Шувалова как виновника нашего политического унижения. Журналисты, и в особенности московские, говорили в том же тоне, забывая, что они же втягивали Россию в войну, якобы бескорыстную, войну освободительную и т. п.»[681]

Существует и более критическое отношение к результатам конгресса и ролям, сыгранным там оппонентами России: «В Берлинском трактате прежде всего поражает то, что он словно создан не для обеспечения всеобщего мира, а с целью перессорить все великие и даже многие мелкие европейские державы».[682]

На конгрессе Бисмарк пытался разыгрывать роль «честного маклера» (по его собственному выражению), но всему свету — и русским в том числе — было ясно, что едва ли не главная его цель — надуть Россию.

Министр иностранных дел Австро-Венгрии граф Ю. Андраши стал его лучшим помощником в этом деле — он имел личные мотивы ненавидеть Россию еще с 1849 года: «Этот дипломат — мадьяр по национальности — хорошо помнил результаты похода Паскевича в Венгрию. Влиятельный представитель Вены на конгрессе 1878 года, Андраши тридцать лет перед тем за участие в венгерском восстании был приговорен к повешению, и только своевременное бегство спасло его от исполнения приговора».[683] Заглавную же антироссийскую роль играли англичане.

Помимо недопуска России к Проливам, конгресс начудил еще не мало иного. Освобожденная Болгария была разрезана на три части: центральная стала собственно Болгарией, князем которой был избран в 1879 году Александр Баттенбергский (сын Александра Гессенского — брата императрицы Марии Федоровны; Александр Баттенбергский приходился, таким образом, племянником Александру II и двоюродным братом Александру III), северная (Силистрия) отдана Румынии (в компенсацию возвращения России Бессарабии, отнятой у России по Парижскому трактату), а южная (названная Восточной Румелией) возвращена под протекторат султана.

Албанской делегации, пытавшейся проникнуть на конгресс, Бисмарк просто заявил, что такой национальности не существует.

Россия лишилась большинства плодов собственных побед, но Бессарабию ей, повторяем, вернули, обеспечив этим на долгие времена ненависть к России в Румынии. Австро-Венгрия, в соответствии с предварительным сговором, взяла под управление Боснию и Герцеговину, которую австрийские войска заняли при яростном вооруженном сопротивлении населения — так была проложена дорога к Сараевскому убийству 15/28 июня 1914 года!

Не принесла успеха и манера, с которой русские принялись управлять освобожденной Болгарией, как российской провинцией; она вскоре вызвала возмущение, а затем и ненависть болгар — нечто подобное повторилось и после 1944 года!

Генерал Э.И. Тотлебен, прибывший под Плевну в октябре 1877 (в апреле 1878 он сменил Николая Николаевича Старшего на посту главнокомандующего на Балканах), сразу скептически оценил и происшедшее, и происходившее: «Мы вовлечены в войну мечтаниями наших панславистов и интригами англичан. Освобождение христиан из-под ига ислама — химера. Болгары живут здесь зажиточнее и счастливее, чем русские крестьяне; их задушевное желание, чтобы их освободители по возможности скорее покинули страну. Они платят турецкому правительству незначительную подать, несоразмерную с их доходами, и совершенно освобождены от воинской повинности. Турки вовсе не так дурны, как об этом умышленно прокричали; они народ честный, умеренный и трудолюбивый».[684]

Здесь, конечно, несколько идеализируется отношение турок к славянам; ближе к истине, скорее, следующая оценка: «Все, кому приходится близко знакомиться с турками, выносят обыкновенно убеждение, что мнение о фанатизме турок сильно преувеличено; турок-суннит не фанатичен и в этом отношении его никак нельзя сравнить с персом-шиитом, который христиан, евреев и даже мусульман, не принадлежащих к его шиитскому толку, считает нечистыми. Турок же, по существу, веротерпим и вовсе не склонен к религиозным преследованиям христиан. Но наряду с этим, однако, следуя учению Корана, он всегда ставит себя, правоверного мусульманина, выше христианина и относится к нему как милостивый победитель к побежденному. Пока христиане выполняли все обязанности верноподданных султана /…/, турки даже старого режима относились к ним снисходительно, мягко и без особых притеснений; но как только какая-либо из христианских народностей, как армяне или балканские славяне, проявляла стремление добиться самостоятельности или равенства с мусульманами, турецкое правительство не останавливалось перед самой жестокой расправой /…/».[685]

Но после 1878 года отношения России с Болгарией действительно стремительно разрушались: победители повели себя так, что невольно заставляли забывать о прежних угнетателях — ныне почти ничем не угрожавших.

Так или иначе, но в отчете о конгрессе Горчаков признавался: «Берлинский конгресс есть самая черная страница в моей служебной карьере»; приписка Александра II: «В моей тоже».[686]

Последствия войны были для российского правительства самыми плачевными.

Ярая панславистская пропаганда, предшествовавшая войне, вполне имела успех. Сочувствие сначала балканским повстанцам, а потом и собственной героической армии сплотило вокруг правительства вечно оппозиционную общественность — это был воплощенный идеал, к которому позже так безуспешно стремился В.К. Плеве.

Совсем не удивительно, что хроника революционных событий с кануна войны и до ее завершения в январе 1878 года чрезвычайно бедна событиями и фактами: патриотические настроения захватили даже таких будущих цареубийц, как Желябова, Перовскую и Анну Корба — последние самоотверженно работали в лазаретах, Анна Корба — в прифронтовом.

Но тем сильнее оказалось и последующее разочарование: православный крест на Айя-Софии так и остался невоплощенной мечтой, а ворота из Черного моря в Океан по-прежнему запирала еще более враждебная и не разгромленная до конца Турция.

Спустя год идеологи бескорыстной освободительной войны, упоминавшейся Половцовым, писали уже в таком стиле:

Н.Я. Данилевский: «Видно, путь к Босфору и Дарданеллам идет через Дели и Калькутту»;

И.С. Аксаков: Россия еще не достигла своих естественных границ на юге: Черное море должно стать «русским», а для овладения им и Проливами следует захватить Среднюю Азию, что заставит Англию «стать податливее к нашим законным правам и требованиям на Черном море и Балканах».[687]

Не меньшие претензии были и к собственному правительству.

Общественность, возмущенная невозможностью возрадоваться установлению российской гегемонии в славянских землях и на черноморских проливах, требовала компенсации лично себе, а именно — приглашения народных избранников к управлению государством. Вот тут у нее появилось вдруг пристрастие к законам логики: почему возможна конституция в Болгарии, формально остававшейся еще в вассальной зависимости у турецкого султана, и невозможна конституция в России, освободившей болгар от иноземного рабства?

Вразумительного ответа, естественно, не было и быть не могло.

На суде в Киеве уже в июле 1880 года один из обвиняемых революционеров, И.К. Иванов, сам никогда не бывавший на Балканах, высказался таким образом: «абсолютистское правительство у себя дома — берет на себя задачу сделать свободными от такого же абсолютизма балканских славян. /…/ Воображаю себе, /…/ если бы Россия довела до конца дело освобождения славян и могла предписать независимо ни от кого свои желания побежденному, — несомненно, конечно, султан проиграл бы, но выиграли бы освобожденные славяне и не попали бы из огня в полымя — это вопрос».[688]

Иванов был прав — разгуляться на Балканах русским властям не дали. А вот что бы происходило, если бы дали, то на этот счет имеется масса примеров из далекого будущего. Например, украинские газеты в Галиции, свободно выходившие при австро-венгерских властях, агитировали притом за присоединение к России, а осенью 1914 года приветствовали приход освободителей. Но их тут же закрыли: царские власти не намерены были терпеть пророссийскую пропаганду на украинском языке!

О том же, что происходило, начиная с 1945 года, лучше и не упоминать, хотя, говорят, это была не Россия, а Советский Союз, но за границей (темные люди!) как-то в этом слабо разбираются.

Начавшаяся же в январе 1878 вспышка террора нашла затем очевидное сочувствие у оскорбленной общественности: «позорное поведение России на Берлинском конгрессе рисовало правительство не только малодушным, но и бессильным. Все это подымало дух врагов его. /…/ Как только арестовывался кто-нибудь по политическому делу, сейчас являлись сердобольные, сочувствующие барыни и барышни, стараясь добиться свидания с заключенными, называясь иногда родными или, еще проще, невестами, носили арестованному книги, пищу, деньги, белье и т. п.»[689] — писал Тихомиров.

Это было не совсем то, о чем мечтал, как рассказывалось выше, Карл Маркс: в случае военного поражения от Турции в России точно бы случилась настоящая революция. Но и теперь дипломатические унижения привели совсем не к тому, на что рассчитывал царь, начиная войну.

Еще в мае 1878, когда Мышкин оставался в Петропавловской крепости, Лев Тихомиров получил задание от столичных соратников: «Его особенно хотели освободить остатки чайковцев (специально Софья Перовская), а потом к ним пристали в этих целях кое-кто из землевольцев. Мне поручили съездить в Харьков, вступить в переговоры об этом с тамошними террористами. Дело в том, что осужденных должны были везти через харьковский острог в каторжную тюрьму /…/. На этом-то провозе и можно было отбить арестантов.

Таким-то образом я и познакомился с южными террористами.

Они оказались милейшими и симпатичнейшими людьми. /…/ я виделся и говорил именно с двумя братьями Ивичевичами и Сентяниным».[690]

Иван и Игнат Ивичевичи и Александр Сентянин были соратниками Осинского по «Исполкому»-призраку; Сентянин числился его секретарем.

«Ивичевичи производили очаровательное впечатление. Не приходило даже в голову думать об их уме. Конечно, ум самый первый встречный, знания — тоже, студенческие. Но с них этого и незачем было спрашивать, потому что они и не претендовали на это. Они производили впечатление только что выпущенных на войну кадетов. Они знали, что война объявлена, и не пускались в глубину политики — рады были подраться. Молоденькие, жизнерадостные, они и не думали, что есть смерть, да, конечно, каждую минуту готовы были отдать жизнь за копейку. И, — не нужно громких слов: не за Россию, не за народ, не за свободу они готовы были отдать жизнь. А за всякую удальскую авантюру. За Россию же, за народ, за свободу тем, конечно, приятнее отдать жизнь, или, точнее, рискнуть жизнью, потому что эти удальцы и авантюристы никогда не представляют себе, что взаправду будут убиты. Жизнь и удаль слишком сильно кипит в них. К правительству, жандармам, шпионам эти люди, как, впрочем, и вообще революционеры, относились так же, как на войне относятся к неприятелю. Личность человека стирается в неприятеле. Люди более зрелые духовно не способны к этому. Я видел других, — и далеко не особенно тонкие натуры, — которые лично совершили политические убийства: это их мучило долго. Образ убитой жертвы, хотя бы это был действительный «шпион», преследовал их и не давал спать. Они становились мрачны. Ничего подобного у Ивичевича. Он[691]/…/ убил Никонова, и ни искры сожаления или тяжести на совести! Он о нем думал так же мало, как казак, подстреливший черкеса»[692] — о последнем Тихомиров судил со знанием дела — ведь он был уроженцем Кавказа.

Еще раз выскажем вопрос: ну почему такие, как Ивичевичи, оказались против правительства, а не на его стороне? Ответить за это теперь уже некому, а расплачиваться приходится по сей день!

«Сентянин, такой же веселый, как и его сотоварищи, имел чрезвычайно изящный вид — вполне джентльмен.

На предложение участвовать в освобождении осужденных они тотчас же согласились. /…/

Относительно способов помочь бегству осужденных у них происходили совещания без меня, в особом собрании кружка. Мне объявили для передачи в Петербург только их решение. Во-первых, они соглашались принять в этом участие; во-вторых, заявляли, что уже установили наблюдение за харьковским острогом; в третьих, требовали денежной помощи для произведения необходимых подготовительных покупок. /…/ у них было мало оружия, да /…/ нужны были и лошади. Что касается людей, то /…/ они имели их достаточно и в подкреплении из Петербурга не нуждались.

Но все эти переговоры и приготовления оказались бесплодными /…/.

Через день или два мне сообщили печальную весть, что Мышкин уже водворен в острог. Установление надзора за тюрьмой только и послужило к извещению о таком разочаровании. Мне оставалось только возвращаться в Петербург, где Перовская, взбешенная неудачей, встретила меня градом незаслуженных упреков в будто бы бездействии.

Огорченный и раздосадованный этой несправедливостью, я больше не имел касательства к этому делу».[693]

Тихомиров уехал к родственникам на Кавказ, где в тиши ущелий лечил до осени свои нервы после треволнений и испытаний последних лет.

Перовская же и другие не оставили мысли помочь товарищам, осужденным к тяжкому приговору. К этому присоединилась и Ольга Натансон: «Разлука с мужем, разлука с детьми не мешала ей с удивительной энергией служить делу. /…/ ей принадлежала инициатива того, что дело освобождения Войнаральского (хотели освободить, собственно, Ковалика или Росса [Сажина]) было взято обществом «Народников» на себя».[694]

«Петербуржцы для этого мобилизовали уже собственные силы, привлекши к делу землевольца (Александра Михайлова) и выписавши из Орла Марию Николаевну Ошанину, в то время уже вышедшую замуж за А.И. Баранникова, которого тоже привлекли к этому делу; из землевольцев присоединился еще молодой, жаждавший боя и приключений Николай М[орозов], из чайковцев осталась одна Перовская, которая со своим обычным упорством вошла в мысль освобождения выше макушки. Все силы, привлеченные к этой экспедиции, были в боевом и конспиративном смысле подобраны превосходно; поставлено предприятие тоже, по-видимому, безупречно. /…/ Но все имеет какую-то таинственную судьбу. Сколько раз я видел, как наилучше поставленные предприятия рушились без успеха, а совершенно нелепые попытки прекрасно удавались. Над этой экспедицией тяготел злой рок»[695] — пишет Тихомиров.

Рассказывает Адриан Михайлов: «в начале июня все участники попытки были уже в Харькове. Сюда были стянуты значительные силы: из Питера Александр (Квятковский), Семен (Баранников), «Дворник» (Александр Михайлов), Соня Перовская, Морозов, Ошанина; члены местной организации: Мощенко, Быховцев, Новицкий; прибывшие специально для этого предприятия М.Ф. Фроленко и Медведев. Квятковский, Медведев и я поселились на постоялом дворе у Ярмарочной площади. Квятковский — как управляющий крупной экономии Екатеринославской губернии, приехавший на ярмарку сделать закупки, Медведев — как приказчик экономии и я — кучер управляющего. Александр Михайлов, в форме землемера, и Марья Николаевна Ошанина, под видом его жены, сняли хорошую квартиру. С ними Соня Перовская в виде их горничной. Эта квартира предназначалась для первого приюта и переодевания освобожденных. Ударную группу, которая и должна была произвести освобождение, составляли М.Ф. Фроленко, Баранников, Квятковский, Медведев и я».[696]

«Составилась маленькая боевая группка, меня выбрали вроде атамана»[697] — сообщает Фроленко.

Тем не менее, вывоз Ковалика из Харьковской тюрьмы в «централку» они прозевали. На следующий день, 1 июля 1878 года, состоялась решающая попытка освобождения: на этот раз везли Войноральского.

Рассказ Адриана Михайлова: «На утро Квятковский и Медведев верхами вновь в переулках у тюрьмы. Я выезжаю на Змиевский тракт /…/. На окраине ко мне садятся Михайло [Фроленко] и Семен. Семен в мундире жандармского офицера. Мундир пока покрыт резиновым дождевиком. Высматриваем подходящее для остановки место. В густых хлебах по сторонам дороги работали жнецы и жницы. Пришлось проехать 12 верст, чтобы выбрать немного менее людное место. Остановились. Вдали послышались быстро движущиеся почтовые колокольцы. Промчался мимо Квятковский, подав знак: «едет». Михайло и Семен вышли из экипажа. Из-за ближайшего холма показалась тройка гнедых лошадей. Лошади-красавицы. Очевидно, тройка была отборная. Она шла полным ходом. Семен сбросил дождевик и в синем мундире с серебряными аксельбантами стал на дороге. Около него Михайло. Тройка поравнялась с нами. На облупке ямщик. Сзади два жандарма. Между ними Войнаральский. Семен спрашивает ближайшего жандарма: «Кого и куда везете?» Тот что-то, наклонясь в сторону спрашивающего, отвечает; что — я не слышу; вижу только движение губ. Но тройка не замедляет хода. Семен стреляет. Жандарм слева от Войнаральского, высоко взмахнув руками, падает на дно почтовой брички. Стреляет Михайло в другого жандарма. Промах. С первым же выстрелом вся тройка переходит на карьер. Скачущий параллельно тройке Квятковский стреляет в лошадей. Выпускает все заряды. Но тройка с каждым выстрелом только ускоряет свой бешеный бег. Стараюсь нагнать. Но сразу же ясно, что мои усилия напрасны. Бегущий, задыхающийся Михайло первый понял безнадежность погони и крикнул: «Назад!» Остановились. Удрученные повернули в город. Быстро решили разъехаться из города, пока не поднялась тревога. Через час мы были уже в поезде. Медведев, попытавшийся ехать вечерним поездом, был арестован на вокзале».[698]

Свидетельство Александра Михайлова: «Чуть не был взят на вокзале в Харькове, приехавши вместе с Фоминым, но скрылся оттуда. Об этом знает Якоби.[699]»[700]

Рассказывает М.Р. Попов со слов товарищей: «Перед отходом поезда на вокзале появились уже жандармы и полиция с намерением арестовать участников нападения, если узнают их по каким-либо признакам. Более всего подвергались риску быть арестованными А.Д. Михайлов, М.Н. [Ошанина], Софья Львовна Перовская и Фомин, потому что первый играл роль помещика, приехавшего на ярмарку, М.Н. — его жены, Софья Львовна — горничной, а Фомин — кучера; всех их, конечно, знал в лицо дворник, который был уже на вокзале. М.Н. кое-как принарядилась в дамской комнате и вышла на платформу под вуалью, в сопровождении генерала, с которым успела завязать заранее знакомство тут же на вокзале, всучила ему свой багаж и поручила занять место в вагоне. Исполнив все это, любезный кавалер пришел за М.Н. и провел ее в вагон. Проехав несколько станций с этим генералом, М.Н., не доезжая до Орла, вышла под каким-то предлогом на какой-то станции, поручив своему любезному спутнику доставить по данному адресу ее багаж в Орле. В доставленном генералом в Орел багаже были револьверы и кинжалы /…/. А.Д. [Михайлов] как-то счастливо, уже на ходу, вскочил в один из вагонов этого же поезда и тоже благополучно унес ноги. Как успела избежать ареста Софья Львовна, не помню. Таким образом, из четырех лиц, заведомо известных дворнику постоялого двора, только один Фомин был арестован на вокзале».[701]

Почему дворник (по рассказам других — хозяин постоялого двора), знавший названную четверку, был уже на вокзале — не совсем ясно. Вероятно, постояльцы еще раньше вызвали подозрение и привлекли настойчивое внимание. Теперь, когда поднялась общая тревога, кинулись именно за ними, хотя никто из них не принимал участия непосредственно в нападении — даже Фомин не участвовал в перестрелке.