3.2. Выстрел Каракозова

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

3.2. Выстрел Каракозова

1 марта 1866 года предводитель петербургского дворянства князь Г.А. Щербатов выступил с требованием расширения прав дворянства и земств. Политической демонстрацией стало и избрание новым предводителем петербургского дворянства графа В.П. Орлова-Давыдова — инициатора критических выступлений в прошлом году в Москве.

Тут же и Герцен откликнулся на дворянскую фронду статьей в «Колоколе» с многозначительным названием «1789», напоминая, что и Великая Французская революция началась с дворянского возмущения — это оказалось одним из последних всхлипов «Колокола» с надеждой на революцию.

Между тем, действительно могло показаться, что возвращается атмосфера всеобщего общественного возбуждения 1859 — 1862 годов.[490]

Решительный натиск оппозиции предполагался в апреле 1866 года, когда для участия в праздновании «серебряной свадьбы» Александра II и его супруги (16 апреля) и дня рождения государя (17 апреля) в столице собрались виднейшие и влиятельнейшие политики, жаждавшие конституции. В их числе были: граф Петр Андреевич Шувалов, бывший наместник Кавказа князь А.И. Барятинский, графья В.А. и А.П. Бобринские, князь А.Б. Лобанов-Ростовский, граф Д.А. Толстой, самарский губернатор Б.П. Обухов, тот же граф Орлов-Давыдов и другие.

Трудно даже четко оценить, к какому направлению принадлежал этот круг деятелей — либералам или консерваторам; сами себя они считали консерваторами.

С одной стороны, все они были сторонниками спокойствия и порядка (что сами же неоднократно нарушали на практике), сохранения и укрепления помещичьего землевладения, с другой — рвались к власти и стремились ограничить власть царя, не видя в нем гаранта соблюдения их корпоративных интересов (что в достаточной степени соответствовало истине).

При этом именно они хотели конституционных реформ, имея в виду свои собственные интересы, но в принципе не могли и не собирались игнорировать неизбежность дальнейшего расширения участия общества в руководстве государством, коль скоро создастся прецедент введения представительного правления или хотя бы обсуждения законов.

Наконец, также исходя из интересов крупного поместного землевладения, почти все они соглашались с необходимостью хозяйственного укрепления крестьянского сословия, а потому были противниками искусственного сохранения общины и склонялись к необходимости мер в духе будущей Столыпинской реформы.

В целом идеалом для них было европейское устройство общества, прежде всего — английское. Учитывая тогдашние (и теперешние) российские условия, несомненна прогрессивная направленность их взглядов и намерений.

Именно эти люди, а не грязные и нечесаные «нигилисты», и были наиболее серьезными противниками самодержавия; таково было и их собственное мнение, и мнение царя тоже.

Характерной особенностью тогдашней дворянской оппозиции было отсутствие единства между ее лидерами. В большинстве своем вышеперечисленные лица (а также влиятельные в то время администраторы — такие, как великий князь Константин Николаевич, Валуев и Д.А. Милютин) были достаточно самостоятельно мыслящими людьми. Общая же ситуация в России 1863–1866 годов представлялась крайне неопределенной, но достаточно неблагоприятной для правительства.

Известный публицист и историк, сначала — народоволец, а затем большевик М.А. Ольминский (Александров) описал ее так: «в государстве с цензовым представительством и ответственным министерством период после 1861 года характеризовался бы дробной группировкой парламентских фракций, их неустойчивостью и частой сменой министерства. Правительство того или иного временного большинства имело бы врагов и друзей и так называемое болото. Но в России не было ответственного министерства, не могло быть смены лиц в составе высшей власти: несменяемый глава правительства должен был принимать на себя нападки со всех сторон. Получалось впечатление всеобщего недовольства».[491]

Очень важной особенностью тогдашнего периода было и отсутствие такого деятеля, который по масштабу личности мог бы заведомо превосходить остальных и дать оппозиции бесспорного вождя, хотя на эту роль уже начал претендовать М.Н. Катков. Далеко не сразу это стало ясно виднейшим российским политикам, и тем более не сразу они примирились с необходимостью осторожно подходить к этому неугомонному агитатору и полемисту. Как раз, например, накануне апреля 1866 года произошло решительное столкновение Каткова с Валуевым.

Последний очень высоко ценил помощь Каткова в борьбе с Польским восстанием, но поначалу усмотрел в Каткове и его изданиях исключительно возможность использования их в качестве рупора Министерства внутренних дел. В связи с этим Валуев постарался в 1863–1864 годы установить с Катковым доверительный обмен мнениями и подчинить его своему влиянию. Любопытно, что независимо от Валуева такую же попытку предпринял в то же самое время министр иностранных дел князь А.М. Горчаков. Вскоре, однако, выяснилось, что влиять на Каткова можно лишь до тех пор, пока внушаемые ему идеи не слишком разнятся с его собственными.

В отношениях Каткова с Валуевым камнем преткновения стал все тот же польский вопрос.

Катков считал необходимым сохранить все принципы подавления, применявшиеся в ходе вооруженной борьбы с восстанием, а в дальнейшем вести дело к полной русификации Польши. При этом он, по своему обыкновению, обрушил на оппонентов критику, ни по содержанию, ни по тону не принятую до того в обращениях с высшими инстанциями. Неудивительно, что Валуев возмутился.

Поводом для нападения Валуев избрал передовую «Московских ведомостей» № 61 от 21 марта 1866 года, в которой Катков писал: «Не странное ли дело, что мысль о государственном единстве России должна прокладывать себе путь с таким усилием, подвергаться всевозможным поруганиям, как галлюцинация, как бред безумия, как злой умысел, как демократическая революция, и встречать себе неутомимых и ожесточенных противников в сферах влиятельных, — противников, не отступающих ни перед какими средствами». Как видим, противники здесь не названы по именам, но поведение Валуева четко указывает на то, чье же имя он сам прочел между этих строк.

На заседании Совета Главного управления по делам цензуры Валуев добился вынесения предостережения издателям «Московских ведомостей» (после трех таких предостережений следовало закрытие печатного органа), хотя и не нашел единодушной поддержки цензоров.

В ответ Катков закусил удила, отказавшись напечатать это предостережение в газете; это было нарушением действующего закона, каралось штрафом и угрозой последующих предостережений. Такая ситуация сложилась в самом начале апреля 1866 года.

Александр II вовсе не собирался делить свою власть с оппозицией, и его совсем не трудно понять.

Пусть теперь эти бывшие крепостники, смирившись, наконец, с потерей части своей живой и неживой собственности, более трезво смотрели на дело, и во многом вернее, чем царь оценивали дальнейшие российские перспективы. Но и царю нужно было привыкнуть к такой относительно новой роли оппозиции и идти к признанию рационального зерна их устремлений. Будущее показало, что Александр II был способен к подобной трансформации своих взглядов. Пока что, однако, он считал необходимым отразить новый натиск дворянской оппозиции.

Оппозиция же надеялась, что царь уже готов идти на уступки. Начало записи в дневнике Валуева за 4 апреля 1866 года свидетельствует об этом: «До заседания Государственного совета за мною присылал вел[икий] кн[язь] Константин Николаевич. Он говорил государю о своей мысли созвать при Государственном совете съезды депутатов от земства и дворянства. Государь не отверг этой мысли и разрешил вел. князю изложить ее развитие на бумаге».[492]

Однако все надежды оппозиции были опрокинуты удивительно своевременным покушением Д.В. Каракозова, произошедшим в тот же день.

Каракозов был членом московского революционного кружка под названием «Организация», внутри которого существовал более узкий круг посвященных под грозным названием «Ад». Несмотря на такое страшное имя, в кружке пока в основном только строили воздушные замки.

Руководителем кружка был Н.А. Ишутин — двоюродный брат Каракозова; родителями последнего он и воспитывался, рано оставшись сиротой. Другой брат Каракозова — родной, врач по профессии — к моменту покушения содержался в психиатрической больнице в Саратове. Каракозовых, таким образом, была целая семейка — как и Карамазовых; не только созвучие фамилий указывает на сходство цареубийственных сюжетов и аллегорического романа Достоевского. Зашоренность российских литературоведов, привыкших видеть в цареубийствах чисто революционные деяния, до сих пор не позволила уловить эти аналогии.

Кружок Ишутина существовал себе потихоньку-помаленьку, и летом 1865 года наладил даже контакты с единомышленниками в Петербурге во главе с И.А. Худяковым (1842–1876). Молодой литератор Худяков как раз незадолго до того ездил в Швейцарию, где познакомился с эмигрантами из России Элпидиным, Н.Я. Николадзе и, возможно, с другими деятелями «Интернационала», который в рассказах Худякова Ишутину представлялся некоей таинственной международной террористической организацией. Эти рассказы вызвали у Ишутина жуткую зависть.

Сам Худяков придерживался не столь ортодоксальной социалистической ориентации, как Ишутин, и декларировал в пользу введения в России конституции. Худяков, кроме того, был земляком и близким знакомым известного литератора Г.З. Елисеева — давнего соратника Чернышевского. Вот тут-то ишутинцы и попали в поле зрения Елисеева.

Последний под предлогом лечения своих недомоганий посетил Москву и, вроде бы ничего конкретного не имея в виду, постарался присмотреться к руководящему ядру ишутинцев.

К весне 1866 года кружок явно оказался в кризисном положении: Ишутин и его друзья не были слишком высокого мнения о собственных теоретических достижениях, а результаты пропаганды в народе, которую они попытались вести, оказались ничтожны, и это не могло не задевать самолюбия юнцов, грезивших социальным переворотом и ничем иным.

Начались разговоры о целесообразности освобождения из Сибири Чернышевского — кто только из революционеров шестидесятых-восьмидесятых годов не мечтал об этом!

Обсуждался ишутинцами даже вопрос о цареубийстве, «в случае ежели правительство не согласится с требованиями» устройства социалистического общества[493] в соответствии с принципами, разработанными заговорщиками.[494]

Это очень любопытная идея, казалось бы абсурдная с виду: с чего бы вдруг царскому правительству идти на воплощение социалистического строя?

Но к этой идее нам еще предстоит возвращаться. Хотя в 1866 году она была достоянием лишь узкого круга соратников Ишутина и никогда не получила затем широкого распространения, но не только ишутинцы склонялись к ней. Ведь различная агитация социалистических принципов, которая печаталась в легальной прессе (хотя бы еще у того же Чернышевского), также обычно не сопровождались революционными призывами; это, конечно, можно было объяснять чисто цензурными условиями, но ведь далеко не всем читателям и далеко не всегда это должно было быть ясным и понятным. Таким образом, это была хотя и не общепринятая, но все же одна из идей, висящих в тогдашней атмосфере. Отметим это обстоятельство!

Может быть, заговорщики вскоре попытались бы предпринять что-нибудь реальное, так как их возможности должны были возрасти: спонсор кружка П.Д. Ермолов был на пороге совершеннолетия и смог бы извлечь из своего поместья (1200 десятин земли) больше средств на революционные мероприятия. Но неожиданно вмешались совершенно иные обстоятельства.

Выяснилось, что Каракозов заразился сифилисом. Это привело его на грань самоубийства.

Сифилис считался и тогда, и много позже не только болезнью, но и позором. Поэтому не удивительно, что в поисках помощи были использованы и нелегальные связи: Каракозов поехал лечиться в Петербург. Там Худяков свел его со студентом-медиком А.А. Кобылиным, у которого Каракозов и поселился (на следствии Кобылин объяснял это исключительно своими человеколюбивыми принципами, но согласитесь: хорошенькое удовольствие поселять у себя дома сифилитика!).

Кобылин быстро ввел его в курс дел. Оказалось, что существует тайное общество, ставящее целью отстранение от власти или убийство царя, отстранение от власти наследника, возведение на трон великого князя Константина Николаевича и введение конституции. При этом оно готово щедро заплатить исполнителю цареубийства. Это показалось Каракозову гораздо заманчивей, чем самоубийство, от идеи которого он еще не отказался.

Каракозов успел поделиться новыми планами с Ишутиным и другими московскими соратниками. Те, естественно, возмутились и пытались отговорить Каракозова: введение конституции в России никак не соответствовало их социалистическим планам.

Едва ли отговорить Каракозова было так уж трудно; создается впечатление, что спортивный азарт просто взял верх над трезвой теорией как у Каракозова, так и у других ишутинцев. Уж больно интересно было посмотреть, что же получится из цареубийства!

И Каракозов, никем не остановленный, отправился убивать царя, сочинив прокламацию, обнаруженную у него после покушения. Она адресовалась к «друзьям рабочим»: «цари-то и есть настоящие виновники всех наших бед. /…/ когда и самая воля вышла от царя, тут я увидел, что моя правда. Воля вот какая: что отрезали от помещичьих владений самый малый кус земли, да и за тот крестьянин должен выплатить большие деньги, а где взять и без того разоренному мужику денег, чтобы откупить себе землю, которую он испокон веков обрабатывал? Не поверили в те поры и крестьяне, что царь их так ловко обманул; подумали, что это помещики скрывают от них настоящую волю, и стали они от нее отказываться да не слушаться помещиков, не верили и посредникам, которые тоже все были из помещиков. Прослышал об этом царь и посылает своих генералов с войсками наказать крестьян-ослушников, и стали эти генералы вешать крестьян да расстреливать. Присмирели мужички, приняли эту волю-неволю, и стало их житьишко хуже прежнего. /…/ Грустно, тяжко мне стало, что так погибает мой любимый народ, и вот я решился уничтожить царя-злодея и самому умереть за мой любезный народ».[495]

Искреннее убеждение, что после 1861 года житьишко мужичков стало хуже прежнего, часто декларировалось революционерами шестидесятых-семидесятых годов. Непритворно изумлен был Каракозов и поведением типичных представителей того роду-племени, которое он вызвался защищать: они бросились избивать схваченного жандармами террориста.

Любопытство, которое испытывали к результатам эксперимента все посвященные в замыслы Каракозова, было удовлетворено однозначно и исчерпывающе — любовь подданных к своему царю была продемонстрирована нагляднейшим образом. В день 4 апреля и позже — по мере того, как весть о происшедшем распространялась по стране, — толпы людей устремились в церкви: молиться за здравие царя и благодарить Бога за его чудесное спасение.[496]

Все это происходило через четыре года после издания Положений 19 февраля и через два — после начала их практического применения. Реформа вызвала столько толков и кривотолков, столько критики, непонимания и недоразумений, что в образованном обществе, трактующем все происходящее в свою пользу, широко бытовала убежденность в ее безнадежном провале и в отсутствии всякого сочувствия к ней со стороны крестьян — каракозовская прокламация и выражала эти ходячие представления. И только теперь, 4 апреля 1866 года, наглядно выяснилось, как оценивал и реформу, и личность Царя-Освободителя сам безгласный народ России.

Это была новая политическая реальность, внезапно осознанная всей Россией.

Крайне отрицательно расценил происшедшее Герцен: «Только у диких и дряхлых народов история пробивается убийствами»[497] — писал он в «Колоколе» через две недели после покушения.

Это окончательно рассорило его с молодым поколением. А.А. Серно-Соловьевич, претендовавший на лидерство среди такового в эмиграции, пригвоздил Герцена в брошюре, угрозой выпуска которой он сначала пытался шантажировать Искандера, выжимая из него деньги, а затем опубликовал ее — ввиду неудачи исходного замысла: «Нет, г[осподин] основатель русского социализма, молодое поколение не простит вам отзыва о Каракозове, — этих строк вы не выскоблите ничем».[498]

Герцен и сам понимал это. В письме к Н.А. Огаревой он писал в октябре 1866: «я все обдумал хладнокровно. Мою карьеру я считаю оконченной».[499]

На таком фоне развернулось и расследование совершенного преступления.

После первых же его попыток уклониться от откровенных показаний, Каракозова подвергли классическому «конвейеру» — одному из основных методов получения признаний в НКВД 1930-х годов — непрерывному допросу сменяющимися следователями в течение нескольких суток, не позволяя жертве заснуть ни на минуту. Разумеется, Каракозов не выдержал и выдал всех, кого знал; их немедленно арестовывали.

Одним из первых обнаруженных фактов стало то, что основные участники ишутинского кружка накануне покушения обзавелись ядом, которым условились воспользоваться при аресте, чтобы не выдавать своих секретов полиции; никто из них данного обещания не исполнил.

Свою порцию яда Каракозов получил непосредственно от Кобылина — это один из немногих пунктов, которые следствию удалось практически доказать; остальное повисало в воздухе ввиду непризнания своей вины ни Кобылиным, ни Худяковым. Этих, тем не менее, никакому «конвейеру» не подвергли.

Перипетии с ядом вполне характерны для совершенно инфантильной игры в заговор: на следствии вполне определенно выяснилось, что никакими сведениями о подробностях и участниках «константиновского» заговора никто из ишутинцев не обладал — сверх того, что знал и что им всем сообщил Каракозов со слов Кобылина.

При этом было названо только одно имя представителя «константиновской партии» — бывшего соратника Чернышевского А.Д. Путяты.[500] Эта деталь показаний убедила следователей, что Каракозов не врет в отношении Кобылина — последний был знаком с Путятой, а Каракозов и другие ишутинцы — нет, хотя и слышали о его прежних революционных увлечениях, включая и слухи о том, что Путята запускал руку в революционную кассу.

С другой стороны, воспользуйся все они или хотя бы кто-нибудь из них ядом всерьез — и «заговор» обрел бы еще более зловещие очертания.

Что же касается весомого гонорара, обещанного за цареубийство, то вопрос об этом каким-то удивительным образом исчез и из материалов следствия и суда, и изо всех сохранившихся показаний и воспоминаний затронутых лиц…

Что касается Путяты, то, похоже, что кое-кто из прежних друзей решил свести с ним счеты — за прилипшие к его рукам деньги или за что-то иное.

С 1864 года Путята был в отставке — его уволили за пропаганду коммунистических взглядов среди учащихся; очевидно, Путята преподавал кадетам арифметику в революционном духе… С тех пор ни в чем противозаконном он не замечался.

Только арест и показания Путяты дали правительству развернутые достоверные сведения о самораспустившейся в 1863 году «Земле и Воле», в число основателей которой он входил; множество документов, найденных у него при обыске, подтверждало это вещественно. Зато насчет «константиновского заговора» Путята стоял твердо, и никаких его свежих криминальных связей ни с высшими кругами (личных связей там у него хватало), ни с революционерами не обнаружили.

По окончании следствия Путята отделался надзором полиции.

Его явная неготовность к обыску и аресту вполне определенно указывает на отсутствие отношения к новому заговору.

Вот Елисеев, готовясь к неминуемому аресту, который и последовал в конце апреля, заранее уничтожил все компрометирующее — до последнего клочка бумаги; не известно только, сделано это было до 4 апреля или после

В пользу серьезности зловещего плана, изложенного Каракозову Кобылиным, свидетельствует целый ряд обстоятельств.

Во-первых, не промахнись Каракозов (или не толкни его под руку случайный прохожий — крестьянин О.И. Комиссаров, как это якобы увидел присутствовавший на месте покушения генерал Э.И. Тотлебен), все могло получиться почти так, как и планировали действительные или мнимые заговорщики.

Вполне возможно было и то, что великий князь Константин Николаевич стал бы если и не царем, то регентом или кем-то в этом роде — даже при наличии законного наследника Александра Александровича. Последнего, как мы расскажем, было вовсе не трудно в данный момент уговорить отказаться от престола, а его младшие братья были совершенно незрелыми: старшему из них, Владимиру Александровичу, 10 апреля 1866 года исполнилось девятнадцать.

Константин Николаевич и без того был вторым по влиянию лицом в государстве, а мог стать первым.

Чисто умозрительные подозрения в его адрес имели настолько серьезные основания, что сам он, стремясь к реабилитации, порывался в конце мая 1866 года получить пост председателя суда над террористами; такое рвение не встретило ни поддержки царя, ни сочувствия у царедворцев. Ясно, что на некоторое время великий князь был вынужден полностью прекратить свои оппозиционные поползновения.

Во-вторых, Кобылин был вовсе не таким простым «студентом Кобылиным» (на самом деле — уже практикующим врачом), как это вошло во все последующие описания каракозовского дела. У Кобылина были значительные революционные связи, только частично выявленные следствием, в частности — с прежними соратниками Чернышевского. Но существеннее то, что Кобылин по рождению принадлежал к настоящей аристократии, и в силу данного обстоятельства обладал обширными неформальными связями в самых высших сферах. Он вполне годился на роль ключевой фигуры заговора, а главное — мог выглядеть таковым.

В-третьих, очень странную роль сыграл (точнее — не сыграл) хорошо нам знакомый петербургский генерал-губернатор князь А.А. Суворов. Последний получил за несколько дней до 4 апреля письмо от известного скандальными похождениями Н.Д. Ножина (1841–1866), лежавшего в больнице, с просьбой о немедленной встрече и обещанием открыть ужасную тайну; впрочем, содержание письма известно только по слухам, ходившим позже в придворных сферах.

Ножин прежде обвинялся даже в преступной страсти к собственной сестре. Бывал он и за границей, где очень понравился Герцену.

Позже на следствии Худяков показывал, что сам он заговорщиком не является, но если заговор существовал, то подробности должен знать Ножин — Худяков старательно делал вид, что не знает о его смерти.

Ножин, безусловно, никак не годился в руководители заговора; но почти очевидная его посвященность в суть дела свидетельствует о том, что либо он был кандидатом на роль исполнителя, замененным более подходящим Каракозовым, либо должен был быть дополнительным участником покушения, но болезнь помешала. Не исключено и то, что каким-то образом он просто случайно узнал о намеченном. Более подозрительным выглядит то, что Худяков явно знал о его смерти и очень вероятно — о посланном доносе.

Суворов, вроде бы, никак не откликнулся на послание, что довольно странно. О письме вспомнили (кто? сам Суворов или чины его канцелярии? — это нам не известно) после покушения, и выяснилось, что двадцатичетырехлетний Ножин 3 апреля скоропостижно скончался, что еще более странно, но всякое случается. Об экспертизе трупа при этих странных обстоятельствах вопроса никто не поднял — вот это еще страннее всего предыдущего…

Граф М.Н. Муравьев, которому поручили следствие, громогласно пообещал лечь костьми, но вывести всех на чистую воду.

Судя по дневнику того же Валуева, это вызвало совсем не шуточные тревоги. 17 мая последний записал: «Гр[аф П.А.] Шувалов говорил мне, что есть указание на какой-то другой заговор против жизни государя. Арестования продолжаются по муравьевской комиссии; по новым указаниям к ним еще не приступлено в ожидании приезда подозрительных лиц из Москвы».[501]

Обстановка была совершенно ясной: у Александра II было гораздо больше оснований для обвинений ближайшего окружения в измене, чем, скажем, через семьдесят лет у Сталина. Мало того, ситуация 1866 года вроде бы позволяла схватить заговорщиков за руку.

Именно в таком плане сразу повел пропаганду Катков, усиленно намекая в своей газете на виновность и высших кругов, и оппозиционных литераторов. Только этого не хватало Валуеву, и без того точившему на него зубы! Министерство внутренних дел реагировало довольно круто: 6 и 7 мая 1866 года Катков получил подряд еще два цензурных предупреждения и на два месяца был отстранен от редактирования «Московских ведомостей».

20 июня произошла личная встреча Александра II с Катковым, организованная Петром Шуваловым. В результате выяснения отношений состоялось какое-то соглашение, и редакторские права были Каткову возвращены.

Поскольку это произошло без согласования с Валуевым и вопреки его прежним распоряжениям, то последний подал в отставку. Тут царь вынужден был объясняться с Валуевым, которого заверил в отсутствии намерений ущемлять его права и разъяснил, что Каткова он помиловал.

Возражать против такого права царя Валуеву было невозможно и неэтично. Инцидент был исчерпан. Катков же заметно умерил свои поиски врагов народа, выражаясь языком более поздней эпохи.

Так стало ясно, что Александр II пошел своим путем — отнюдь не традиционным в России.

Заодно публично выявилось, что сила «Московских ведомостей» вовсе не в содержании, а в том, что главным читателем ее и в определенной степени куратором является сам царь. Такое положение сохранялось почти до конца царствования Александра II, а позже и при Александре III — вплоть до смерти Каткова в 1887 году. В частности, в польском вопросе царь заметно пошел на поводу у Каткова: в 1868 году русский язык стал обязательным во всех государственных учреждениях, а с 1876 года — и в судопроизводстве на польской территории.

Что касается дворянской оппозиции, то, судя по последовавшей серии административных назначений, начавшихся прямо с 4 апреля, царь провел с ее представителями серьезные закулисные переговоры, продолжавшиеся около четырех месяцев; результатом стал явный компромисс.

Царь пресек захват власти оппозицией путем введения конституции, но зато основное ядро оппозиционеров было допущено к государственному управлению, как оно этого и добивалось.

Сразу после 4 апреля 1866 года шефом жандармов и главой III Отделения был назначен лидер этой группы Петр Шувалов, а министром просвящения (в дополнение к ранее занимаемому посту обер-прокурора Синода) — Д.А. Толстой; позже, правда, политические пути этих деятелей несколько разошлись. В течение последующих двух лет ставленники оппозиции постепенно заняли целый ряд других ключевых постов: А.Е. Тимашев сменил Валуева на посту министра внутренних дел в 1868 году, товарищами министра внутренних дел стали А.Б. Лобанов-Ростовский и Б.П. Обухов, министром юстиции — граф К.И. Пален, министром путей сообщений — В.А. Бобринский (в 1871 году его сменил А.П. Бобринский), товарищем министра финансов — С.А. Грейг (в 1878–1880 годах он был и министром финансов).

Александр II, великий политик и, бесспорно, величайший реформатор в истории России, применил здесь классический прием, хорошо известный и западным демократиям: разложил оппозицию, пригласив часть оппозиционеров в правительство. Успех оказался полным, и когда сам царь в этом убедился, то прекратился и шантаж оппозиции ее действительным или мнимым участием в заговоре.

Еще 16 апреля по поводу упомянутой царской «серебряной свадьбы» вышел манифест, дающий довольно широкую амнистию прежним осужденным по политическим статьям — это произвело весьма удивительное впечатление после 4 апреля.

В то же время обер-полицмейстером в Петербурге был назначен Федор Федорович Трепов Старший[502] (1812–1889), уволенный еще в апреле 1861 с поста варшавского обер-полицмейстера — за расстрелы уличных демонстраций.

Муравьев-Вешатель рьяно продолжал отыскивать связи заговорщиков, довольно долго не понимая, что вызывает этим лишь неудовольствие царя…

Несколько скачкообразное развитие событий, происходивших в 1866 году, несомненно связано с сильнейшими страстями, которыми были захвачены обе важнейшие фигуры всей истории России второй половины ХIХ века — император Александр II и его сын — будущий император Александр III.

Великий князь Александр Александрович сделался наследником престола только за год до каракозовского выстрела: 12 апреля 1865 года после тяжелой, точно не диагностированной болезни умер его старший брат — цесаревич Николай Александрович. Будущий Александр III до того совершенно не готовился к исполнению царского предназначения и не был близок ни к делам управления, ни лично к своему отцу. И родители, и его старший брат считали Александра юношей честным, но ограниченным. События 1866 года послужили дальнейшему охлаждению отношений между царем и новым престолонаследником.

Прежде всего, на повестку дня встал вопрос о женитьбе наследника престола; разумеется, политические соображения играли при этом первейшую роль. Но Александр Александрович еще с 1864 года был влюблен в юную фрейлину своей матери княжну М.Э. Мещерскую (в 1864 году ему исполнилось девятнадцать, а ей — двадцать лет). В апреле-мае 1866 года их отношения стремительно развивались, и следовало что-то решать, так как еще в январе к огромному неудовольствию цесаревича его родители поставили вопрос о необходимости женитьбы на невесте покойного старшего брата — датской принцессе Дагмар.

В такой ситуации цесаревича мало задели попытка цареубийства и сопутствующие политические проблемы, а его отцу было не до забот собственного сына. Но отношения цесаревича с Мещерской стали известны зарубежной прессе, что вызвало вполне определенный запрос от отца копенгагенской принцессы.

19 мая 1866 года произошло объяснение между царем и цесаревичем. Сын заявил об отказе от престолонаследия и желании жениться на Мещерской, а отец — о невозможности пренебрегать тяжелым долгом, возложенным на монархов и их наследников. В свое время, как мы помним, сам Александр II таким же образом явился жертвой собственных родителей. Теперь же Александр II, подобно им, насел на своего наследника, влюбленного в неподобающий объект.

Царю в данный момент казалось совершенно необходимым заключить союз с Данией: со дня на день ожидалось столкновение Пруссии с Австрией, и эта комбинация представлялась весьма существенной. Со временем выяснилось, что никакой пользы от этого союза Россия не приобрела. Зато появление в будущем на русском престоле царицы-датчанки, люто ненавидящей Германию (в 1864 году Пруссия нанесла Дании жестокое поражение и отобрала пограничные провинции), оказало на российскую политику самое зловредное воздействие. Что поделаешь: все на свете лучше делать от чистого сердца!

Интересно, что только к 19 мая (полтора месяца после покушения) царь сумел оторваться от совершенно неотложных текущих внутриполитических дел.

Сын покорился, отношения с Мещерской были честно и окончательно разорваны, и 29 мая цесаревич выехал в Данию — просить руки бывшей невесты брата: через два дня после начала австро-прусской войны!

Политика есть политика, и 11 июня помолвка была официально объявлена, а 1 июля цесаревич вернулся в Петербург.

Пикантность ситуации заключалась в том, что его отец сам в это же время был влюблен в другую фрейлину — княжну Екатерину Михайловну Долгорукову, которой в 1866 году исполнилось девятнадцать лет (самому Александру II — сорок восемь). После целого года домогательств княжна уступила ему как раз 1 июля 1866 года.

Похоже однако, что юная Екатерина Михайловна была незаурядным дипломатом (в русском языке отсутствует соответствующий термин женского рода!). Обычный флирт, какие, как мы знаем, постоянно позволял себе царь, развивался тут не по стандартному сюжету: Долгорукова вскоре уехала за границу, а осчастливленный влюбленный утратил объект своей страсти!

Ему пришлось заново покорять строптивую особу, и вновь они соединились только в Париже в мае 1867 года, куда царь совершал официальный визит.

Парижские приключения также были приправлены террористическими страстями: 25 мая / 6 июня 1867 года в Париже состоялась новая попытка покушения на Александра II — в него стрелял участник польского восстания 1863 года Антон Березовский.

Ныне считается — и это очень похоже на истину! — что то была инсценировка, организованная прусской разведкой — с целью ухудшить отношения между Россией и Францией в преддверии предстоящего столкновения Пруссии с Францией.

Вероятно, крайнее напряжение чувств, вызванное и этим покушением, способствовало укреплению связи между царем и Долгоруковой. С этого времени образовалась фактически новая семья: царь прекратил супружеские отношения с законной женой.

Со стороны это выглядело обычной для тех времен житейской комбинацией, какая имела место и у двух братьев царя, почти открыто живших с молодыми подругами, — великих князей Константина Николаевича и Николая Николаевича Старшего. Но здесь получилось все-таки не совсем так.

Александр II постарался сохранить свое новое положение в тайне и соблюдал видимость прежнего брака. Царь и царица, насколько позволяло ее пошатнувшееся здоровье (что тут было следствием, а что причиной семейной пертурбации — трудно понять), неукоснительно выполняли свои протокольные обязанности. Но, тем не менее, в новой семье царь проводил почти все свое редкое свободное дневное время и чуть ни целиком — ночное (хотя, как мы знаем, он не соблюдал верности и молодой партнерше), и заботливо следил за воспитанием детей: напоминаем, что подруга родила ему двоих сыновей (один из них умер в младенчестве) и двух дочерей!

Вскоре сведения о личной жизни царя стали достоянием и цесаревича, и тогда же, в 1867–1868 годах, произошли его столкновения с отцом, причем сын поначалу не понял причин неожиданного для него конфликта.

Присутствуя с сентября 1866 года на заседаниях Государственного Совета (который возглавлял великий князь Константин Николаевич), цесаревич постепенно обнаружил, что концессии на строительство железных дорог отдаются не тем претендентам, которые предлагают наиболее выгодные для казны условия, а совсем иным лицам — под этим скрывалась совершенно ясная взяточная система, причем за счет государственного кармана! Попытка вмешаться в это дело была резко пресечена царем.

Причина стала вполне очевидной уже после его смерти: выяснилось, что его вдова (морганатический брак был оформлен после смерти царицы в 1880 году) обладает многомиллионным состоянием, какое никак не могло бы накопиться из подачек, уделяемых царем тайной семье за счет собственных средств.

Что ж, и это понятная житейская ситуация: сколько случалось растратчиков государственного имущества, делавших это ради молодой жены или любовницы! Не оказался исключением из этого ряда и Александр II.

Все это, разумеется, никак не способствовало улучшению отношений царя с наследником престола, который казнокрадством никогда не занимался, не имея в том ни малейшей потребности.

Итог создавшейся коллизии подвел современный апологет деятельности Александра III А.Н. Боханов: «Нет никаких указаний на то, что хоть одно сколько-нибудь важное государственное решение было принято царем под воздействием престолонаследника. /…/ Цесаревич все больше и больше замыкался и к концу правления Александра II уже не питал иллюзий насчет своих возможностей «открыть глаза государю».»[503]

Вернемся теперь в 1866 год.

14 сентября невеста цесаревича должна была прибыть в Россию, что и состоялось. Именно этот предлог был использован для внезапного прекращения следствия, осуждения и казни Каракозова до ее прибытия — дабы не омрачать торжественное праздничное событие.

Следствие по каракозовскому делу было свернуто по прямому указанию царя. На финише Каракозова пытались представить убийцей-одиночкой, но этот честный идиот не согласился взять назад свои прежние показания против Кобылина.

С другой стороны, до последнего момента нагнетались страсти: еще до начала суда по распоряжению царя сооружалось одиннадцать виселиц — по числу первоначально выбранных обвиняемых.

На основной процесс вывели, однако, только двоих, и ограничились, по существу, лишь рассмотрением их взаимно противоречивых показаний.

Каракозова осудили и тут же повесили — 3 сентября 1866 года, а Кобылина оправдали.

Председательствовавший в суде князь П.П. Гагарин особо подчеркнул, что это оправдание — знак особой милости (?!).

Накануне казни Каракозова скоропостижно скончался Муравьев-Вешатель: согласно молве в высших кругах, от переживаний по поводу того, что не получил ожидаемой им награды за блестяще проведенное следствие — назначения генерал-адъютантом. Темная история, хотя всем людям свойственно рано или поздно умирать…

Любопытно, что это сразу стало предметом народных пересудов. Вот, например, какую легенду, услышанную в 1879 году от заурядного провинциального мещанина, пересказывает землеволец М.Р. Попов: «Помнишь, вот этот наш, — ведь он из нашей губернии, — который тоже стрелял в государя, Каракозов… Я слышал — пришел к нему в тюрьму Муравьев и говорит ему: ты должен мне сказать все, — знаешь, ведь я русский медведь! А тот ему в ответ: я тоже, говорит, белый медведь, и сказал ему что-то. Что сказал, — не знаю и врать не буду, а только слыхал я, что когда Муравьев передал эти слова государю, то государь на это вот что сказал Муравьеву: эту тайну ты должен унести с собой в могилу, и тут же показал ему шелковый шнурок, т. е. понимай, мол! Вот оно и выходит, — дело-то не так просто, братец ты мой!»[504] — тут же приплетен и турецкий обычай принуждать подданных к самоубийству!

Но рациональное зерно в этой сказке было: все понимали, что расследование остановилось на полпути.

Остальных обвиняемых — 34 человека, главным образом — членов московского «Ада», судили отдельно. К покушению Каракозова почти никто из них отношения не имел, да и судили их по совокупности всех их революционных действий и намерений (в частности, за содействие побегу Я. Домбровского).

Всего по делу Каракозова было привлечено 197 человек; в их числе — многие соратники Чернышевского и участники первой «Земли и Воли», помимо Путяты — П.Л. Лавров, естественно — Елисеев и другие литераторы: В.С. Курочкин, Г.Е. Благосветлов, Д.И. Писарев, В.А. Зайцев; М.А. Антонович в это время находился за границей, откуда вернулся в 1868 году, благополучно избежав преследований.

Если бы следствие продолжалось дольше, то без особого труда выявили бы и в десять, и в сто раз больше людей, близко знакомых с уже привлеченными к дознанию, совершивших те или иные противоправительственные действия или имевших намерения таковые совершить; именно так и производились следственные мероприятия семьдесят лет спустя, только с применением более крутых мер…

Между тем, твердая позиция, занятая Кобылиным и Худяковым, не позволила обнаружить никого, кто был бы действительно причастен к попытке цареубийства. Но ведь на них и не нажимали так, как на Каракозова в первые дни следствия!..

Никто из подсудимых не был казнен, но некоторых, включая Худякова, отправили на каторгу.

Ишутин вынужден был сыграть публичную роль, едва ли уступавшую роли Каракозова: Ишутина приговорили-таки к повешению (непонятно, за что), вновь соорудили виселицу, собрали к ней 4 октября 1866 года (ровно через полгода после покушения) толпу народа и, надев петлю на шею осужденного, в последний момент объявили о царском милосердии. Как уже сообщалось, Ишутин сошел с ума и умер на каторге в 1879 году.

Помимо подсудимых еще десятки людей подверглись административной высылке, в их числе — Лавров.

Елисеев и другие литераторы после нескольких месяцев допросов были освобождены безо всяких неприятных для них последствий. Один из них, В.А. Зайцев, выйдя из крепости, поделился в письме к родным накопившимися мыслями и чувствами: «ничего не может быть лучше повальной смерти. Я давно перестал мечтать о социальных реформах и политических переворотах: я того мнения, что люди — все равно, что вши, которым природа предназначила жить на грязных головах и нигде более. Но если о чем мечтать с удовольствием можно, то это о какой-нибудь хорошей чуме или холере, не о такой, какая бывает у нас, а о такой, какой награждал господь людей в средние века».[505] Возможно, во исполнение этой мечты Зайцев немедленно и окончательно эмигрировал, вступил в «Интернационал» и сделался затем соратником Бакунина.

Вовсе в стороне от репрессий остались некоторые лица, явно занятые в данное время той или иной противозаконной деятельностью, например — близкий знакомый Худякова Г.А. Лопатин: именно он вывез потом Лаврова в 1869 году из вологодской ссылки за границу, а затем Герману Лопатину предстояла еще долгая бурная революционная карьера.

Упоминавшийся М.П. Сажин, в частности, рассказал: «Незадолго до выстрела Каракозова я познакомился с Худяковым и вместе с своим товарищем Левенталем вошел в его группу. Вскоре после 4 апреля /…/ арестовали Худякова и Левенталя (умер в крепости), а я спасся тем, что на неделю уехал за город на урок, и полиция тщетно меня разыскивала. Мне пришлось скрываться больше года, и только в 1867 г. осенью я снова поступил в [Технологический] институт»[506] — как видим, рвения полиции хватило ненадолго!.

Репрессии не задели никого из высших чинов; только несколько вельмож добровольно или принудительно вышли в отставку, среди них — единомышленник Валуева князь Вас. А. Долгоруков, возглавлявший до апреля 1866 года III Отделение. Лишился должности и один из подчиненных А.А. Суворова — петербургский губернатор Л.Н. Перовский, отец знаменитой в будущем террористки.

Сам Суворов формально не был уволен, однако занимаемая им должность генерал-губернатора была упразднена. Суворов же был назначен главным генерал-инспектором пехоты, и занимал эту должность вплоть до смерти в январе 1882 года. Таким образом, в 1866 году он покинул подмостки большой политики.

Суворов оставался, однако, среди близких друзей царя; присутствовал, например, в числе нескольких приглашенных на завтрак в Зимний дворец утром 28 февраля 1881 года, а на следующий день — при последних минутах жизни Царя-Освободителя.[507]

В Россия начиналась вереница празднеств по случаю свадьбы цесаревича. Как бы частью этих мероприятий и стали суд над соратниками Каракозова и зверская процедура помилования Ишутина.

12 октября Дагмар приняла православие и имя Мария Федоровна, а 28 октября 1866 года торжественное бракосочетание наследника российского престола как бы подвело черту под первым выходом на арену отечественной истории публичного политического террора.

События 1866 года радикальным образом изменили всю политическую атмосферу в стране и нагляднейшим образом прояснили реальную расстановку сил.

Массовый всеобщий восторг по поводу чудесного спасения царя 4 апреля и столь же всеобщее одобрение торжеству правосудия, завершившемуся публичной казнью Каракозова 3 сентября (таким зрелищем впервые в XIX веке была осчастливлена Россия) и публичным помилованием Ишутину 4 октября, стали весомыми аргументами в столкновении Александра II с придворной оппозицией. Стало ясно, что всякая оппозиция может быть раздавлена с такой же легкостью, как шляхетское повстанчество.

Повесили только одного, собирались повесить еще десятерых, а могли повесить хоть тысячу — и никто бы не заступился за людей, дерзнувших поднять руку на Царя-Освободителя. Легко представить себе, какой лес виселиц соорудили бы на его месте Петр I или тот же Сталин.

Л.А. Тихомиров много позже так характеризовал настроения в верхах общества той эпохи: «Они понимали, что если бы Царь захотел, то он мог бы искоренять своих «супостатов» даже по примеру Ивана Грозного, и ничего бы с ним нельзя было сделать. Обезопасенный лично в какой-нибудь Александровской слободе[508], — он мог бы сделать все, и народ поддержал бы его во всем с беспрекословным послушанием и с полным сочувствием. Понимая это очень хорошо и, сверх того, в большинстве только из либерального «баловства» занимающийся оппозицией, наш слой жаждущих «политических вольностей» крамольничал лишь в потихоньку, с оглядкой, в меру, терпимую властью».[509]

Но Александр II был не только заведомо более гуманным и цивилизованным человеком, чем прославленные монстры отечественной истории, но, похоже, не уступал им ни в уме, ни в коварстве.

Царь мог покарать ослушников, но помиловал; это был его вклад в заключение некоего неформального соглашения. В ответ он получил совершенно очевидный отказ оппозиции от всякой опасной подрывной деятельности.

Условия мира между царем и оппозицией долго соблюдались обеими сторонами — урок 1866 года был усвоен всерьез. Пока что Александр II оказался стороной, наиболее выигравшей от каракозовского покушения — так, по крайней мере, должен был считать он сам.

В конечном итоге, развязка сюжета получилась столь блистательной, что невольно возникает вопрос: а не была ли столь же блистательной и его завязка?

Например: а случайно ли у выхода из Летнего сада рядом с Каракозовым стоял Комиссаров?

Здесь ответ ясен: костромской крестьянин Комиссаров оказался на месте покушения, конечно, совершенно случайно. Если бы исполнителя на его роль подбирали заранее, то, очевидно, выбрали бы кого-нибудь поприличнее: отец Комиссарова был сослан в Сибирь за какое-то чисто уголовное преступление. Теперь, после 4 апреля, отца были вынуждены амнистировать и вернуть на родину — это вызвало определенную неловкость.

Но главное, разумеется, в том, что на подобную случайность или неслучайность никак нельзя заранее полагаться (тем более, что Комиссаров — не профессионал из какой-нибудь команды «Альфа»).