1.6. Эхо грозы 1812 года

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

1.6. Эхо грозы 1812 года

1812 год перевернул все российские и европейские реалии.

Спустя четверть века один из доморощенных экономистов и публицистов, Р.М. Зотов, писал: «1812-й год подобно сильной грозе очистил Русский воздух, зараженный унизительным пристрастием ко всему иностранному. С тех пор Россия, спасшая Европу, имела полное право гордиться собственною национальностью, — а теперь, вот уже близ 25-ти лет, как чувство народной гордости быстро развивает самобытный тип Русского народа».[181]

Начало истерической патриотической пропаганде положили «Письма» И.М. Муравьева-Апостола (отца знаменитых братьев-декабристов), написанные еще во время наполеоновской оккупации Москвы. Затем эстафету подхватили «Письма русского офицера», автором которых был будущий непосредственный участник заговора Ф.Н. Глинка — адъютант графа М.А. Милорадовича, написавший в новогоднюю ночь 1813 года знаменательные строки: «Русский, спаситель земли своей, пожал лавры на снегах ее и развернул знамена свои на чужих пределах. Изумленная Европа, слезами и трауром покрытая, взирая на небо, невольно восклицает: «Велик Бог земли русския, велик Государь и народ ее!»».[182] Обе агитки публиковались и снискали признание в 1813 году.

Идеологический поворот был радикальным: от культа европейской цивилизации, насаждаемого преемниками Петра I, к восхвалению самостоятельности и самобытности России.

Этот замечательный тезис был сразу подхвачен в правительственных кругах и использован в дискуссиях вполне практического свойства. Пионером стал граф В.П. Кочубей, заявивший в 1815 году, что у России — свой путь,[183] а развитие промышленности ей противопоказанно. Он ратовал, например, за понижение таможенных пошлин, защищающих отечественную промышленность, но одновременно (в силу ответных таможенных мер, принимаемых зарубежными правительствами) препятствующих развитию сельскохозяйственного экспорта — весомой статьи помещичьих доходов.

Тут же восхищение российской самобытностью было распространено на восхваление существующих крепостнических порядков. Чисто охранительные настроения, и без того господствовавшие в помещичьей среде, были значительно усилены победой, достигнутой над вторгшимся врагом.

Тон в пропагандистской кампании задал популярнейший печатный орган «Дух журналов». В 1817 году один из его авторов, скрывшийся за звучным псевдонимом «Русский дворянин Правдин» (от него так и веет Аракчеевым!), прямо ссылался на поддержку крепостничества самими крепостными: «ясным доказательством тому служит 1812 год, когда они не только отвергли коварные обольщения врага общего спокойствием при вторжении его в наше Отечество, но и вместе с помещиками своими устремились все на защиту домов своих и милой родины».[184]

Что касается коварных обольщений врага, то Наполеон действительно тщетно пытался вызвать народное восстание в России, выпустив в 1812 году манифест об отмене крепостного права. Вот тут-то и сказалась завидная предусмотрительность властей о пресечении народного образования: при подавляющем преобладании неграмотных правительственные распоряжения доходили до населения исключительно путем зачтения их священниками в церквях. Зачтенный манифест становился важным и волнующим проявлением живой, хотя и односторонней связи Царя, Богом установленного, с каждым из его православных подданных.

В данном же случае попы проявили подлинный патриотизм и не стали читать наполеоновский манифест. Наполеоновская провокационная агитация, таким образом, просто не добралась до русских мужиков, и Наполеон лишился гораздо более действенного оружия, чем его полководческий гений и сила штыков и артиллерии: во всей Европе (в том числе — в Польше) он обезоруживал противника, отменяя существовавшее там не рабство, а обыкновенное крепостное право.

Что же касается судьбы вторгшейся французской армии, то как еще должны были мужики и бабы относиться к оккупантам-грабителям?.. По той же причине французы не получили даже необходимой им помощи польских помещиков, в принципе поддерживающих Наполеона, обещавшего им национальную независимость.

Так и получилось, что всеобщий патриотизм, захватив все слои населения, стал как бы признанием справедливости существующего строя всем российским народом.

Вам это не напоминает 1941–1945 и последующие годы?..

В том же 1817 году другой анонимный корреспондент «Духа журналов» так писал из путешествия по Рейнской области: «О несчастное слово вольность!.. Здешние мужики все вольны! — вольны, как птицы небесные, но так же, как сии бесприютны и беззащитны погибают от голода и холода. Как бы они были щастливы, если бы закон поставил их в неразрывной связи с землею и помещиками! По крайней мере они были бы уверены, что не пропадут с голоду, и не пойдут скитаться по миру с нищенскою сумою; были бы уверены, что Господа их или помещики стали бы беречь их и защищать от обид, как свою собственность, хотя ради своей выгоды. Но теперь они свободны! — и только пользуются сею свободою на то, чтоб оставя свое Отечество, бежать за моря, искать себе пропитания.

Но что я говорю об Отечестве?.. Где у них Отечество? что привязывает их к родимой стороне? и могут ли такие люди пламенеть любовию к Отечеству? Его нет у них! /…/

Было время, когда состояние крепостных людей в России почиталось от иностранцев рабским и самым жалостным. Теперь они узнали свое заблуждение»![185]

Уже цитированный Правдин, в частности, разъяснял, что в России имеется даже бесплатное медицинское обслуживание, начисто отсутствующее на Западе: «ежели к нещастию кто в семье опасно занеможет, то не долго до разорения, ибо докторов и аптекарей много в тех местах; жить всем хочется, и они никак не допустят богатого мужика умереть без их помощи; не так как наш крестьянин, который умирает просто без дальних затей, хотя бы и не по правилам Медицины, ежели доброму его помещику не удалось вылечить его какими-нибудь простыми средствами и безденежно; там же ничего даром! /…/ все сношения их между собою основаны единственно на деньгах».[186]

В течение следующих четырех десятилетий подобный тон при сравнении России с Западом стал практически повсеместным, в особенности по отношению к Англии — авангарду современного капитализма. «Если выйдет брошюрка — это опять или не совсем образованные выходки против якобы гниющего запада; или какие-нибудь детские фантазии с самонадеятельными претензиями на открытие глубоких истин /…/»,[187] — писал в 1845 году В.Г. Белинский. Приведем образчики подобных разглагольствований.

«Англичанин едва может пропитать свою душу, евши в полсыта печеный картофель; а Русский в сытости ест и пьет, и веселится иногда [!], а несколько сотен рублей приносит домой, для благосостояния семейства своего. У нас нет изящных, чудесных рукоделий, но почти нет нищих, и те суть ленивые бродяги, пущенные на волю; народ сыт и по своему состоянию живет в довольстве вообще, а не частно. /…/ Русские пользуются сущностью свободы, оставляя, без зависти! просвещенным Англичанам праведно гордиться формами своей свободы и буйством своевольства. /…/ Но с сею свободою и собственностью более нежели три пятых жителей не имеют ни кола, ни двора, а на завтра не знают, будет ли что покушать». Почувствовав, что окончательно заврался (хотя и не во всем) и может быть уличен каждым, побывавшим в Англии, автор добавляет: «Всякий иностранец обманется, ездя по Англии; надобно жить там, и жить с примечанием, дабы увидеть под парчевым покровом оглоданные кости народа».[188]

Напоминаем, что некоторые крепостные действительно зарабатывали сотни рублей и даже больше. Но сколько же было таких?

Другой пример: «Прочтите жалобы английских фабричных работников: волоса встанут дыбом от ужаса. Сколько отвратительных истязаний, непонятных мучений! какое холодное варварство с одной стороны, с другой какая страшная бедность! Вы подумаете, что дело идет о строении фараоновых пирамид, о евреях, работающих под бичами египтян. Совсем нет: дело идет о сукнах г-на Смита или об иголках г-на Джаксона. И заметьте, что все это есть не злоупотребление, не преступление, но происходит в строгих пределах закона. Кажется, что нет в мире несчастнее английского работника, но посмотрите, что делается там при изобретении новой машины, избавляющей вдруг от каторжной работы тясяч пять или шесть народу и лишающий их последнего средства к пропитанию… У нас нет ничего подобного. Повинности вообще не тягостны. Подушная платится миром[189]; барщина определена законом[190]; оброк не разорителен (кроме как в близости Москвы и Петербурга, где разнообразие оборотов промышленности усиливает и раздражает корыстолюбие владельцев). /…/

Взгляните на русского крестьянина: есть ли и тень рабского унижения в его поступи и речи? О его смелости и смышленности и говорить нечего. Переимчивость его известна. Проворство и ловкость удивительны. /…/ В России нет человека, который не имел своего собственного жилища. Нищий, уходя скитаться по миру, оставляет свою избу. Этого нет в чужих краях. Иметь корову везде в Европе есть знак роскоши [?!]; у нас не иметь коровы есть знак ужасной бедности. Наш крестьяние опрятен по привычке и по правилу: каждую субботу ходит он в баню; умывается по нескольку раз в день… Судьба крестьянина улучшается со дня на день по мере распространения просвещения… Благосостояние крестьян тесно связано с благосостоянием помещиков; это очевидно для всякого»,[191] — это вам не какой-нибудь писака, а величайший гений русской словесности Александр Сергеевич Пушкин (любимейший, между прочим, писатель автора этой книги)!

Куда подевались его юные мечты о свободе и вольности?! Куда делось элементарное чувство справедливости и откуда столь подлый и примитивный шовинизм у человека, всю жизнь мечтавшего (безуспешно!) уехать из России? Увы, к 1833 году, когда писались и печатались цитированные строки, жизнь уверенно брала свое: не везло ни в картах, ни в любви, а кормить все растущее семейство становилось все труднее; долги росли, и литературный заработок становился все более необходим и все более проблематичен; социальный же заказ был предельно ясен по существу. Это был прямой путь к окончательной личной катастрофе, до которой еще оставалось несколько лет все более нелепых и беспорядочных метаний.

Расистский же оттенок в живописании свойств русского крестьянина (как при коммерческой рекламе породы собак!) становился у других авторов, писавших существенно позднее, еще более отчетливым — и надолго пережил времена крепостного права.

Вот разглагольствования потомственного дворянина и помещика и потомственного народника М.А. Энгельгардта уже в самом конце XIX века: «Это возможно только благодаря биологическим особенностям нашего населения, заслуживающим, по моему мнению, специального исследования со стороны физиологов и медиков. /…/ Ту же биологическую особенность представляют русские породы скота и лошадей. В этом отношении русский человек, русская корова и русская лошадь одинаково поражают наблюдателя. /…/ Эта способность отъедаться почти на глазах у наблюдателя, напоминающая рассказы путешественников о дикарях, это приспособление организма к хроническому голоду, /…/ способность «ни жить, ни умирать», оживая при благоприятных условиях, замирая при неблагоприятных, играет важную роль в борьбе русского крестьянства с тяжелыми хозяйственными условиями. Она помогает ему выдерживать натиск капитализма, крупных промышленников и мелких кулачишек и, выплачивая этим новым завоевателям «дани и выходы», сохранять свою независимость, удерживать за собою «землю и избу», основу экономической самостоятельности в ожидании лучших времен»[192] — к такому мировоззрению Гитлеру добавить по существу нечего!

Притом М.А. Энгельгард, в отличие от Гитлера, придерживается, якобы, самого восхищенного мнения об этих людях, описываемых им самим как полные скоты: «Факт тот, что в основе крестьянской морали, при всех ее недостатках, лежат принципы более высокие, чем в основе нашей, буржуазной нравственности. Факт тот, что крестьянство сохранило общину, т. е. зачатки высшего и справедливейшего строя, чем современный европейский»[193] — в этом и основа для оправданий борьбы против капитализма, то есть борьбы за то, чтобы идеальное по своим душевным и моральным качествам русское крестьянство никогда не избавилось от своего вынужденно скотского состояния!

Вершиной патриотического мифотворчества, начало которому было положено еще «Духом журналов» и последующими публикациями А.С. Пушкина, стала литературная деятельность славянофилов — А.С. Хомякова, братьев Киреевских, братьев Аксаковых, А.И. Кошелева, Ю.Ф. Самарина и других, начавшаяся в середине 1830-х годов. Смысл этой пропагандистской кампании был весьма прозрачен: развивая тезисы о прекрасных качествах русской крестьянской души, можно было обосновать необходимость сохранения крепостного рабства: кто же, кроме помещика (пусть не столь уж прекраснодушного — будем же справедливы и самокритичны!), может позаботиться о таких не по-земному святых людях, как русские мужики?

И славянофилы дружно принялись слагать сказки о мужиках. Поскольку сказки о существующей реальности сочинять довольно трудно (почти у всех современников имеются собственные глаза и уши, что, заметим, нисколько не смущало коммунистов уже ХХ века!), то идеалы российской общинной жизни усматривались в ушедшем прошлом святой Руси — о котором у публики XIX века имелись весьма туманные представления:

«Рассматривая общественное устройство прежней России, мы находим многие отличия от Запада, и во-первых: образование общества в маленькие так называемые миры. Частная, личная самобытность, основа западного развития, была у нас также мало известна, как и самовластие общественное. Человек принадлежал миру, мир ему. Поземельная собственность, источник личных прав на Западе, была у нас принадлежностью общества. Лицо участвовало во столько в праве владения, во сколько входило в состав общества.

Но это общество не было самовластным и не могло само себя устраивать, само изобретать для себя законы /…/. Бесчисленное множество этих маленьких миров, составлявших Россию, было все покрыто сетью церквей, монастырей, жилищ уединенных отшельников, откуда постоянно распространялись повсюду одинаковые понятия об отношениях общественных и частных. Понятия эти мало-помалу должны были переходить в общее убеждение, убеждение — в обычай, который заменял закон, устраивая по всему пространству земель, подвластных нашей церкви, одну мысль, один взгляд, одно стремление, один порядок жизни. Это повсеместное однообразие обычая было, вероятно, одною из причин его невероятной крепости, сохранившей его живые остатки даже до нашего времени сквозь все противодействие разрушительных влияний, в продолжении 200 лет стремившихся ввести на место его новые начала».[194]

«До сих пор еще сохраняется этот характер семейной цельности в нашем крестьянском быту. Ибо если мы захотим вникнуть во внутреннюю жизнь нашей избы, то заметим в ней то обстоятельство, что каждый член семьи, при всех беспрестанных трудах и постоянной заботе об успешном ходе всего хозяйства, никогда в своих усилиях не имеет в виду своей личной корысти. Мысли о собственной выгоде совершенно отсек он от самого корня своих побуждений. /…/ В прежние времена это было еще разительнее, ибо семьи были крупнее и составлялись не из одних детей и внуков, но сохраняли свою цельность при значительном размножении рода. Между тем и теперь еще можем мы ежедневно видеть, как легко при важных несчастьях жизни, как охотно, скажу даже, как радостно один член семейства всегда готов добровольно пожертвовать собою за другого, когда видит в своей жертве общую пользу своей семьи».[195]

Понятно, что желающие проникать внутрь крестьянских изб для того, чтобы удостовериться в правдивости поучений Ивана Киреевского, не очень находились среди образованных россиян первой половины XIX века. Зато нашлось не мало желающих оградить святую жизнь русских мужичков от тлетворных новых разрушительных влияний.

Но была ли какая-нибудь объективная основа для подобного мифотворчества?

Да, была: русская поземельная община — вовсе не миф.