1.4. На сцену выходят коммунисты
1.4. На сцену выходят коммунисты
Екатерина II, дама решительная и цивилизованная, сразу сочла сохранение рабства нерациональным. Она начала с весьма недвусмысленной пропагандистской кампании.
В 1765 году по ее инициативе было создано Вольное Экономическое Общество к поощрению в России земледелия и домостроительства. 1 ноября 1766 года неизвестный доброжелатель (предположительно — сама императрица) ассигновал Обществу 1200 дукатов на проведение конкурса для ответа на вопросы: является ли выгодным для государства, чтобы крестьянин владел землей или чтобы он владел только движимым имуществом? И до каких пределов должна распространяться эта собственность для пользы государства?[83]
Сама постановка вопросов ясно показывала, что крестьянин-земледелец признается основополагающим элементом российского народного хозяйства — это было фундаментальным официальным тезисом на все оставшиеся времена существования царского режима. Напрасно интеллигенция XIX и начала ХХ века возмущалась «наивной» верой крестьянских масс в покровительство и защиту со стороны самодержавия!
Победителем конкурса в 1768 году был провозглашен некий Bearde de l’Abaye — «доктор прав церковных и гражданских в Акене».[84] Со ссылкой на позитивный и негативный зарубежный опыт этот автор доказывал, что благосостояние государства весьма выигрывает, если крестьянин самостоятельно трудится, владеет пахотной землей и всем имуществом. Отсюда по необходимости следовала отмена крепостного права, каковую автор предлагал осуществить не немедленно, а постепенно — награждая свободой наиболее трудолюбивых крестьян. Помещиков и владельцев мануфактур автор успокаивал тем, что свободные крестьяне будут охотнее трудиться на помещиков и предпринимателей, чем подневольные.[85]
Последний тезис нашел некоторый отклик у наиболее богатых латифундистов. Так, князь Д.А. Голицын писал в 1770 году: «Каждый из нас в частности очень выиграет от этого изменения, и /…/ напротив, пока существует крепостное право, Российская империя и наше дворянство, предназначенные к тому, чтобы быть богатейшими в Европе, останутся бедными. К тому же, как мы иначе образуем третье сословие, без которого нельзя льстить себя надеждою создать искусства, науку, торговлю и проч.?»[86]
В целом же дворянство скептически отнеслось к подобной агитации. Что же касается надежд на третье сословие, то они весьма потускнели в более поздние времена — после Великой Французской революции.
Но Екатерина не ограничилась агитацией в печати. Она собрала для обсуждения этой проблемы нечто вроде парламента; депутатов туда выбирали все сословия, кроме крепостных. Официально он назывался «Комиссией об Уложении» и формально был призван реформировать устаревшие законы еще Соборного Уложения 1649 года — также продукта деятельности депутатского собрания, не созываемого с тех пор более века (очень любопытная циклика!).
Екатерининский парламент с большой помпой открылся 30 июля 1767 года зачтением «Наказа» Екатерины, в котором (помимо всяческих соображений на разнообразные темы) достаточно ясно призывалось к отмене крепостного права.[87] Реакция депутатов обескуражила царицу: из четырех сотен депутатов на ее призыв положительно откликнулось лишь двое-трое.
Почти все депутаты, кроме дворян, и так имеющих это право, потребовали и себе возможность владеть крепостными.
Что касается дворян, то князь М.М. Щербатов и его единомышленники дружно высказывались не только за сохранение рабства, но и призывали лишить другие сословия права иметь фабрики и заниматься коммерческой деятельностью! Даже эти привилегии дворяне хотели обеспечить только себе и своей системе рабских предприятий.[88]
Полный политический тупик оказался налицо. Екатерине оставалось только свернуть деятельность этого парламента — под предлогом войны с Турцией. Парламентские же эксперименты были возобновлены лишь более чем через век — в 1905–1907 годах. Печальный исход данного начинания имеет для современной истории едва ли не большее значение, чем разгон Учредительного Собрания в январе 1918 года.
Пугачевщина, разразившаяся вслед за тем, должна была резко вмешаться в любые результаты деятельности екатерининского «парламента».
Возможно, что если бы Екатерина допустила еще большее расширение и углубление крепостничества, как того и требовали «депутаты», гражданская война имела бы еще более ожесточенный характер. При этом разногласия в «культурных классах», неспособных поделить между собой лакомые куски, могли стать непримиримыми (антагонистическими!), и тогда падение династии Романовых было бы более вероятным.
Как знать, не был бы исход, аналогичный событиям 1917 года, полезнее для России, если бы произошел на полтора века раньше? Но все это уже из области гадания, в которую мы постараемся не погружаться.
Тогдашняя гибкость и изворотливость Екатерины повели Россию по иному пути — тому самому, каким она следует и по сей день.
Итак, российские крестьяне восстали — почти сразу, как только поняли смысл происшедших перемен: мелкие вспышки возмущений возникали по всей России с самого 1762 года. Осознная несправедливость стала и мотивом, и движущей силой Пугачевщины, разразившейся в 1773–1775 годы.
Пугачевщину, как и всякое массовое крестьянское движение, удалось подавить. В тогдашней гражданской войне правительство победило. Но и впредь готовность мужиков силой постоять за себя и своих близких стала естественным ограничением произволу, официально установленному в России, — ниже мы к этому вернемся.
Поражение освободило Е.И. Пугачева от необходимости выполнять свою удивительную социальную программу: он обещал отменить налоги и в то же время взять чиновников на полное государственное обеспечение. Впрочем, возможно, попытки ее воплощения и, как следствие, полный развал экономики в тылу восставших ускорили гибель Пугачева. Последнего подстерегла иная судьба, нежели позже большевиков, хотя и он, и большинство вождей Октября 1917 года в конечном итоге завершили жизненный путь одним и тем же — стали жертвами пыток и казней! Случайно ли это?
Отметим также, что в разных исходах двух гражданских войн сыграл важнейшую роль чисто географический фактор: большевики, развалив российскую экономику не менее решительно, чем Пугачев, сохранили, однако, контроль над наиболее развитым центром России. Пугачев же действовал на практически тех же самых окраинах, которые в 1918 году достались белым, где создать эффективный тыл действующей армии было, естественно, значительно труднее.
Дворяне были главными действующими лицами одной из сторон в обеих гражданских войнах, но в XVIII и ХХ веках им достались противоположные половины все той же шахматной доски!..
Пугачевщина сплотила дворян вокруг верховной власти, к которой до этого, ввиду либеральных поползновений Екатерины, не было должного доверия.
Прямо накануне Пугачевщины был предан одним из участников, П.В. Бакуниным, заговор, в котором состояли виднейшие вельможи братья графья Н.И. и П.И. Панины, фельдмаршал князь Н.В. Репнин и даже знаменитая президент Российской Академии княгиня Е.Р. Дашкова. Душой заговора был Д.И. Фонвизин — известнейший идеолог и писатель, дядя одного из будущих руководителей декабристов. Состоял в заговоре, как и положено было, наследник престола — великий князь Павел Петрович.
Учитывая напряженнейшую политическую ситуацию, Екатерина простила заговорщиков, тут же включившихся в борьбу против восставшего крестьянства. Разумеется, это нужно поставить Екатерине в заслугу: понятно, как на ее месте действовали бы Иван Грозный, Петр Великий или Сталин — именно с учетом напряженной политической обстановки. Не простила Екатерина только своей невестке — первой жене Павла Наталии Алексеевне (ох уж эти женские страсти!): по слухам, последнюю отравили или каким-то другим способом лишили жизни.
Впоследствии поневоле создавшийся союз был закреплен реформами 1775 и 1785 годов, разделившими власть в уездах и губерниях между назначаемыми правительством главами администрации и выборными представителями дворян.
Екатерина впредь на крепостное право не замахивалась и даже шла крепостникам навстречу, распространив его в 1783 году и на Украину — вот когда, наверное, украинские мужики пожалели, что вовремя не поддержали Пугачева!..
Верховная же власть целиком оставалась в царских руках, что совсем нетрудно понять после неудачного эксперимента 1767 года.
С самого начала появления помещиков в своих имениях они столкнулись с совершенно очевидным саботажем со стороны крестьян. Оброк (главным образом в денежной форме, хотя из поместий в городские господские дома доставлялось немало и натуральных продуктов) был единственно возможным способом извлечения доходов, пока помещики в первой трети ХVIII века пребывали вдали от поместий. Объявившись в имениях, они стали бороться с нерадивостью рабов.
Во второй половине века господствующей формой ведения хозяйства стала барщина: сочетание труда крестьян на своих полях с трудом на помещичьих, которые либо создались конфискацией части крестьянской земли, либо имелись у помещиков изначально — у немногих представителей старинной знати. Естественно, что инициатива внедрения барщины принадлежала прежде всего малоимущим помещикам, с самого начала испытывавшим наибольшую нужду в средствах.
Заметим, что барщинный тип хозяйства был воссоздан в ХХ веке: сочетание труда на колхозных полях с трудом на приусадебных участках стало основным принципом функционирования колхозов.
Но и труд крестьян на барщине не мог удовлетворить помещиков: «Ленивые и к плутовству склонные крестьяне при сих урочных работах многие делают пакости, а именно: когда пашут, то стараются сделать недопашку и завалить ее пластом или рыхлою землею, когда сеют, то зерна мечут непорядочно, и делают обсевки на которых местах хлеб уже не родится и бывают прогалины. Во время полотья и жнитва очень много втаптывают в землю хлеба так, что плутовства их и распознать невозможно. Чего ради при сих работах ежечасное надлежит иметь за ними смотрение»,[89] — писал уже цитированный Рычков.
Разумным способом поднятия трудового энтузиазма было бы сокращение крестьянской запашки и увеличение барщинной — именно так рассуждал Н.С. Хрущев, ликвидируя приусадебные участки и тем самым по существу завершая коллективизацию советского сельского хозяйства, на что не достало сил у Сталина. Так же, разумеется, посчитали и в ХVIII веке, но все та же Пугачевщина развернуться не позволила.
Итак, как и в США в это же время, в России установился рабовладельческий режим, до сих пор, однако, стыдливо именуемый крепостническим.
Прервем дальнейшее изложение, и сделаем небольшое отступление: предыдущая фраза (как и несколько следующих после данного отступления) опубликована еще в моей первой книге, вышедшей двумя изданиями.[90] Это подтверждает отсутствие изначального желания автора полемизировать с И.Б. Чубайсом. Но аргументы, приведенные в новой книге многоуважаемого специалиста по российской экономике (как оказалось — и по истории) все-таки не позволяют оставить их без комментариев.
Чубайс пишет: «подчеркнем, что крепостной — это никак не раб. По существовавшим в XVIII–XIX веках нормам крепостные должны были 3–4 дня в неделю работать на помещика. (Боюсь, что сегодня уровень эксплуатации у нас будет повыше, и это является реальной, а не выдуманной проблемой.) Остальное время принадлежало им самим. Крестьяне имели свои семьи и свои дома. Само по себе закрепощение не было какой-то глупостью или необдуманным произволом. Офицерский корпус русской армии состоял из дворянства, и, значит, кто-то это дворянство должен был кормить! Учтем, что и в других европейских странах также практиковалось крепостное право. /…/ Кстати, рабство в Америке было отменено на два года позже, чем у нас крепостничество. /…/
Разочарую и тех, кого воспитывали на страшилке про Салтычиху. /…/ В молодости Дарья была влюблена, но однажды застала своего возлюбленного с дворовой девкой. После этого потрясения /…/ рассудок женщины помутился, а характер крайне ожесточился. В отношении крепостных Дарья проявляла невиданную жестокость: суд признал за ней 10 убийств. Власти вмешались в происходившее, как только одному крепостному удалось бежать от хозяйки и добраться до полицейского участка. Зимой 1768 года в центре Москвы Салтыкова была привязана к позорному столбу, а затем, по решению суда, лишена всех имений, титулов, фамилии и пожизненно заключена в монастырь. Вопрос о том, было ли типично поведение Салтыковой для всего дворянства, становится, надеюсь, риторическим.
Характерно, что устрашающие истории о крепостном праве создавались и поддерживались советской пропагандой».[91]
Там же несколько ниже:
«положение закрепленных крестьян вовсе не было каким-то критическим. /…/ Желающим проверять и вести самостоятельный поиск называю работы других, разумеется, несоветских авторов, высказывавших сходные мыски» — далее указано на три книги, одна из которых: «Врангель Н.Е. Воспоминания. От крепостного права до большевиков. М., 2003».[92]
Пройдемся по этим аргументам в их реальном хронологическом порядке.
Выше было указано, что закрепощение, проводимое Петром I и его преемниками, действительно отчасти происходило в целях, указанных И.Б. Чубайсом — с этим невозможно не согласиться. Но в 1762 году эта мотивация утратила всякий смысл: никакие потребности в содержании офицерского корпуса больше не оправдывали последующего пребывания крепостных в собственности всяких салтычих.
Новым в рассказе И.Б. Чубайса непосредственно о Дарье Салтыковой (он ссылается на историка-архивиста Якова Белецкого[93]) является медицинский диагноз в качестве оправдания жестокого поведения помещицы, ставшей знаменитой.
Усомнимся, во-первых, в том, возможна ли постановка такого диагноза на основании архивных материалов (сознаемся, что Белецкого читать не привелось), и отметим, во-вторых, что если это действительно осуществилось, то история в новом изложении оказывается еще большей страшилкой: к вопиющей жестокости помещицы прибавляется не менее вопиющая жестокость властей, осуществивших противоправную расправу над несчастной больной женщиной — вместо направления на психиатрическое лечение!
В-третьих, добавим, что никто особенно и не считал поведение Салтычихи типичным для всего дворянства, и это некорректно — изобретать нелепейший аргумент только для того, чтобы тут же его и опровергнуть, посрамив тем самым каких-то воображаемых оппонентов.
Что касается трех или четырех дней работы крестьян в неделю, то никаких обычаев такого рода не существовало, но зато имел место манифест Павла I, изданный 5 апреля 1797 года, ограничивающий крестьянские работы на помещичьих полях тремя днями в неделю. Понятно, что он не мог исполняться ранее, и понятно, что если бы соблюдались нормы, упомянутые Чубайсом, то издавать манифест было бы незачем. Хотя Павла и почитают сумасбродом, но никакой сумасброд не будет издавать манифесты например о том, чтобы люди дышали, а сердца стучали.
Однако закон Павла I не исполнялся и позднее: уже через полтора года, 5 ноября 1798 года, о том сообщал выборгский губернатор К. Редигер в рапорте, объяснявшем причины местных крестьянских волнений.[94] Перечисление только названий книг, в которых приводятся аналогичные факты, относящиеся к последовавшим шести десятилетиям XIX века, заняло бы не одну страницу.
Много позже, в 1844–1846 годах, были разработаны и в 1847 году введены в действие Инвентарные правила, применявшиеся поначалу исключительно в Киевской, Подольской и Волынской губерниях — вот они-то действительно регламентировали нормы эксплуатации крестьян помещиками.
Инициатором этих мер был адъютант генерала М.А. Милорадовича в Бородинском сражении Д.Г. Бибиков (потерявший в том бою руку). С 1837 года он был генерал-губернатором в названных трех губерниях, а в 1852–1855 годах — министром внутренних дел России.
В 1855 году Инвентарные правила были распространены на Витебскую и Могилевскую губернии; продолжалось обсуждение их введения в прочих губерниях Западного края: Виленской, Гродненской, Минской.
Эти правила существенно ограждали крестьян от произвола помещиков, однако идея, которую преследовали Бибиков и иже с ним, состояла главным образом в ограничении возможностей польских дворян, численно преобладавших среди помещиков Западного края. Поляки восставали и в 1830–1831 годах, и позднее — в 1861–1864, а в 1846–1849 годах как раз развернулось польское освободительное движение на сопредельных территориях Австрии. В общероссийских же масштабах не наблюдалось никаких подобных мер по регулированию эксплуатации крепостных.
Теперь об общей оценке крепостного права.
В книге Н.Е. Врангеля этот вопрос действительно аргументированно разбирается. Вот отрывок, относящийся ко времени незадолго до отмены крепостного права, когда автору цитируемых мемуаров было около восьми лет:
«Я помню, как однажды в большой зале сестры поочередно читали вслух «Хижину дяди Тома» — книгу, которой все тогда увлекались. Слушателями были тетя Ехидна[95] и гувернантка; Зайка[96] и я тоже слушали /…/.
Большие[97] возмущались рабовладельцами, которые продают и покупают людей, как скотину, плакали над участью бедного Тома, удивлялись, как люди с нежным сердцем могут жить в этой бессердечной Америке.
— У нас тоже продают и покупают людей, — фистулой сказала Зайка.
— Что за глупости ты болтаешь? Откуда ты это взяла? — сердито спросила сестра.
— Продают, — упорно повторила Зайка.
— И бьют — поддержал я Зайку. /…/ — Нашего конюха Ивана высекли, а вчера отец…
— Как ты смеешь так говорить о своем отце, сморчек! — сказала тетя.
/…/ Зайка храбро бросилась мне на помощь:
— А разве папа не купил Калину?[98]
— Это совсем другое дело. Папа его купил потому, что офицер[99] был беден и ему были нужны деньги.
— Это неважно. Важно, что человека продали и купили, как и в Америке.
— Это ничего общего с Америкой не имеет, — сказала тетя.
— Имеет, имеет, — сказал я».[100]
Примеры ярчайшего поведения помещиков, действительно имеющиеся в книге Н.Е. Врангеля, мы приведем ниже, когда будем иллюстрировать общую моральную ситуацию, в какой оказалось российское население к концу эпохи крепостного права. Сам тон мемуариста, совершенно не стремившегося философствовать на такие темы, покажет, считал ли он положение крепостных каким-то критическим.
На этом возвращаемся к прерванному тексту, написанному до знакомства с замечательной книгой И.Б. Чубайса.
Аморальность подобных режимов вне обсуждения. Если допустить существование кары Божией (к чему автор этих строк относится вполне серьезно), то США до сих пор расплачиваются за корыстолюбие былых плантаторов вполне современными межрасовыми конфликтами. Для России же последствия крепостного права оказались, как мы покажем, еще более пагубными.
Как и в США, где имелись юридически свободные чернокожие, в России тоже были, повторяем, селяне, свободные от помещиков, но подчиненные чиновничьему управлению — государственные крестьяне. К концу третьей четверти ХVIII века их оставалось менее половины сельского населения.
Вплоть до конца царствования Павла I (до 1801 года) населенные земли продолжали отдавать в собственность дворянам — в качестве поощрения за служебные успехи. Затем же, на протяжении всего последующего периода сохранения крепостного права, доля крепостных в общей численности населения неизменно снижалась: всеми правдами и неправдами рабы стремились избежать своей доли — вспомните, например, «Тупейного художника» Н.С. Лескова — пусть это и художественный вымысел!
В отличие от США, в России в рабстве оказались люди своей же расы, — не сочтите это замечание оправданием допустимости рабства в отношении иных рас! Как и в США, рабами стали единоверцы рабовладельцев, и, как в США, церковь не оказывала этому сопротивления.
Да и о какой возможности сопротивления церкви могла идти речь в России, если Петр I рассматривал священников как государственных служащих и относился к ним соответственно?! Екатерина II, секуляризировав в 1764 году монастырские земли, полностью покончила с былой материальной независимостью православной церкви от государства.
Режим узаконил правовое неравенство помещиков и крестьян. С ХVIII века пропасть между ними углублялась все сильнее.
В Росии оказалось как бы два различных народа (в Америке так оно и было): один обладал обычными правами, с течением времени все больше приближавшимся к общеевропейским нормам, а другой начисто был лишен всяких прав.
Тем не менее, многие крестьяне не оставались безучастными созерцателями своей плачевной судьбы.
Бедный и богатый крестьянин — такие же традиционные персонажи русских народных сказок, как царь, поп и купец. Общинное землепользование[101] препятствовало неравенству в земледелии лишь отчасти, тем более не ограничивая его прогресс в иных сферах деревенской самодеятельности.
При Екатерине II дворянские идеологи уже вполне четко указывали на рост вляния кулачества в российских деревнях:
«Такие сельские жители называются съедалами; имея жребий[102] прочих крестьян в своих руках, богатеют на счет их, давая им взаймы деньги, а потому запрягают их в свои работы так, как волов в плуги; и где таковых два или один, то вся деревня составлена из бедняков, а он только один между ими богатый»;[103]
«Зажиточные как собственных, так и соседних деревень крестьяне всегда имеют случай недостатками бедных корыствоваться. /…/ Богатый, ссужая бедного своим скотом, получал чрез то работных людей больше, чем на своем поле употреблять мог, и для того у бедного своего соседа нанимал пустую его землю за безделицу».[104]
Уже в XVIII веке русские теоретики начали понимать, что социальные процессы нельзя пускать на самотек: анархия частного производства, которое велось миллионами русских крестьян, не могла не порождать соответствующих последствий.
Богатые продолжали богатеть, а бедные — беднеть, как и должно было происходить при всякой свободной конкуренции. Неудивительно, что ответственно мыслящие русские феодалы возмущались такой несправедливостью (справедливость — вообще в крови у русских!) и стремились к поддержанию социального равенства.
В 1767 году один из дворянских идеологов, князь М.М. Голицын, предписывал управляющему своей вотчиной отнимать у богатых крестьян принадлежащие им земли и наделять ими бедных, «дабы со временем таковые неимущие могли быть подлинные и совсем довольные крестьяне, а не гуляки»[105] — налицо явная попытка применения руководящего принципа социализма: не давать работать тем, кто делает это хорошо, и обеспечивать рабочими условиями тех, кто работать все равно не будет — с соответствующими практическими результатами.
То, что в данном конкретном случае глашатаем социализма выступает не государство, а крупный землевладелец и рабовладелец, принципиальным не является: разница лишь в масштабах (как между большим социалистическим государством и маленьким), а чистота принципа вполне соблюдена.
Позднейший миф (разделявшийся В.И. Лениным) о том, что в старой России господствовало (или хотя бы было сильно распространено) патриархальное натуральное хозяйство, не имел реальных основ в российской действительности.
Вся российская экономика была рыночной, поскольку еще с XVI века — с 1551 года![106] — официально все государственные подати в России собирались исключительно в денежной форме. Следовательно, каждый налогоплательщик, дабы уплатить налог, обязан был что-то продать. Другое дело, что у многих сельских налогоплательщиков оставалось не так уж и много денег для самих себя, а потому и помещик, и крестьянин нередко вынужденно ограничивали собственное потребление продукцией собственного хозяйства. Иные крестьяне могли всю жизнь не держать денег в руках: налоги за них уплачивали другие — помещик, собственные односельчане, различные посредники (в том числе евреи); крестьянину же оставалось расплачиваться натурой или отработкой.
Зато все, кто реально имели дело с рынком, четко просекали его противоречивые парадоксы и несправедливость: дополнительное вложение труда и капитала совершенно не гарантировало извлечения большей выгоды.
Еще в 1769 году А.П. Сумароков — известный литератор и основатель русского театра — в журнале «И то и сье» призывал соблюдать принцип неизменных цен на внутреннем рынке.[107]
Позднее, уже в первой половине XIX века такие взгляды стали господствующими.
Некоторые публицисты связывали пародоксы рынка с дорожной неустроенностью российских просторов, что отчасти было справедливо: «Слыханное ли дело, что в одной и той же земле, в одно и то же время, четверть овса продается по захолустьям степных губерний за 20 — 25 коп. серб[ром], а в Петербурге или Риге по 4 — 5 рублей /…/? Или, что кубическая сажень дров стоит в Одессе 30 руб. сер., а в иных местах северной России 30 копеек? — И что же? При таких чудовищных следствиях беспутия строится у нас железная дорога между Петербургом и Москвою, предмет чистой роскоши; ибо мы без того имели возможность ездить по шоссе в двое суток, да и некуда, не для чего так спешить нам».[108]
Зато иные более трезво оценивали пародоксальную ситуацию: высокий урожай — низкие цены на зерно, и, как следствие — низкие доходы производителей зерна; низкий урожай — высокие цены на зерно, но не столь высокие доходы ввиду ограниченности товарной массы, а к тому же — и проблемы с голодающими крестьянами. «Напрасно стали бы заключать, глядя на гумна, заваленные хлебом, пожираемые временем и мышами, что наше сельское хозяйство цветет. Хлеба, точно, много; но это изобилие достигло крайности, и происходящая от того малоценность главного произведения хозяйства до того доходит, что крестьянин, владеющий шестью десятинами казенной земли, с трудом только уплачивает казенную подать, ничтожную в сравнении с податью, взимаемою в других государствах, и притом сам имеет такое содержание, которого и самые пламенные патриоты не могут не находить дурным. /…/ Невольно пожелаешь неурожая соседям, как единственного способу увеличить доход, хотя и знаешь, что и им не с чего было сколотить капиталов на покупку, когда в самые урожайные годы выручается, при низких ценах, не более необходимого содержания».[109]
«В богатых хлебом губерниях громко жалуются на военное министерство. Единственным имевшимся там сбытом зерновых хлебов была продажа их казне. Когда-то хлеб покупали по установленным ценам /…/, хоть и очень дешево, но это было законно оформлено. Теперь военный министр, зная, что земледельцы крайне нуждаются в деньгах, опубликовал, что будет допускать покупку хлеба только со значительной сбавкой с установленных цен. Страдающие от безденежья помещики вынуждены продавать по какой бы то ни было цене.
/…/ покупая хлеб дешевле его стоимости, военное министерство сэкономило, говорят, полтора миллиона рублей, а министерство финансов потеряло более трех миллионов вследствие задержки поступления податей»[110] — сообщалось в политическом обзоре III Отделения за 1828 год.
Отсюда, понятно, оставался лишь шаг до чистейшей коммунистической идеологии!
Она и была провозглашена, и совсем не случайно не кем-нибудь, а знаменитым министром финансов Александра I и Николая I, графом Е.Ф. Канкриным в 1846 году — раньше «Манифеста коммунистической партии» Маркса и Энгельса!
Читайте: «Нет сомнения, что капиталы должны быть постепенно уничтожаемы для положения преграды слишком великому и неравномерному их накоплению /…/ чтобы восстановить нравственность от чрезмерных богатств и дурных от этого последствий, чего ужасающий пример представляют нам римляне в последние времена своего существования[111] /…/. Чрезмерность накопления капиталов сопровождается вредом для общества».[112]
Современники Канкрина, как мы увидим ниже, не ограничивались одними лишь декларациями, но и предпринимали решительные попытки внедрения коммунистических принципов!
Еще во второй половине XVIII столетия Россия оказалась не только на пороге значительных социальных перемен (которые тогда так и не произошли), но и взорвалась фейерверком энергичнейших идеологических изысканий, призванных разработать принципы этих преобразований — все это оказалось благополучнейшим образом прочно позабыто.
А ведь дискуссии, шедшие в печати в первые десять-двенадцать лет правления Екатерины II, сумели поставить кардинальные вопросы дальнейшего развития России и предложить пути для их разрешения.
Первый план полной коллективизации сельского хозяйства принадлежал не Ленину или кому-либо из его современников, и не основоположникам марксизма, а был опубликован в 1770 и 1773 годах управляющим Царским Селом Федотом Владимировичем Удаловым.
Согласно этому проекту, предназначенному для управления казенными селениями, низовой ячейкой сельского хозяйства должно было стать производственное звено во главе со звеньевым — как и было сделано через полтора столетия. Для этой ячейки Удалов применил традиционное название — «тягло», существенно изменив его общеупотребительный смысл — под этим термином обычно подразумевалась супружеская крестьянская пара, ведущая самостоятельное хозяйство. Аналогичным образом и звеньевой или бригадир получил у Удалова наименование «хозяин», которое, разумеется, имело в обиходе совершенно иное предназначение. Итак:
«1. /…/ определить земледельцов по тяглам для лучшей способности в работах и житья в одном дворе, на целое или полное тягло мужчин и женщин работных от 17 и до 65 лет, каждого пола по шести: из тех шести мужчин одному в тягле быть хозяином, а малолетних до 17 и престарелых от 65 лет и свыше, обоего пола, которые с теглецами будут одного семейства, тех всех счислять при том же тягле.
2. Земли на полное тягло определить во всех угодьях шестьдесят десятин[113], которой при том тягле быть без переделу вечно /…/.
3. Когда определено будет на тягло известное число работников и земли, то надобно определить известное число и скота; а по числу людей и земли в тягле надлежит иметь 6 лошадей, 12 коров, 12 овец, 6 свиней /…/.
4. /…/ а чтоб оное положение в непременном порядке всегда сохранялось, то должно при каждой подушной переписи оба пола работных, землю и скот свидетельствовать /…/.
18. Самовольные мирские сходы, какие прежде бывали, за бесполезностью впредь отменить /…/.
25. Потому, что хозяин в тягле имеет полную власть, то уже необходимо должен он за все непорядки и ответствовать, под лишением своего звания; а ежели кто из тяглых мужчин или женщин по многим от хозяина увещаниям и по неоднократным наказаниям будет ему преслушен, и окажется в новых непорядках, того хозяин может, объявя сотскому и управителю из своего тягла без награждения и доброго свидетельства выключать /…/, а выключенных, яко неспособных к земледелию, отдавать в солдаты, или в горную работу, с зачетом в рекруты, а в другие тягла принимать их не должно, дабы чрез сие не подать способа беспутным ленивцам в весь свой век из тягла в тягло переходить, а женщин выключенных, если они будут безмужние, отдавать на прядильные дворы и на фабрики.
/…/ У десяти тягол для необходимых надобностей должно быть по одному кузнецу, колеснику и саннику безоброчно»,[114] — и т. д.
Как видим, это классическая сельскохозяйственная коммуна, какие усиленно насаждались, начиная с 1918 года, а затем, в эпоху уже сплошной коллективизации, сменились менее коммунистической и более либеральной формой принуждения — сельскохозяйственными артелями. Россия, покрытая повсеместно сетью удаловских коммун (если бы это стало возможным) несомненно превратилась бы в настоящую коммунистическую державу!
Комплексный план учитывал все детали сельского быта и предусматривал буквально все потребности — включая необходимость использования детей для сбора колосков после уборки урожая. Во времена детства автора этих строк «Пионерская Правда» буквально надрывалась на данную тему, имея в виду, как и Удалов, сбор в пользу хозяйства, а не в свою собственную, за что, как известно, полагался лагерный срок!
Были у Удалова и ошибки, вызванные его недостаточным практическим опытом внедрения колхозного движения. В том числе он считал предпочтительным формировать производственные звенья из близких родственников; практика же 1930–1933 годов показала, что в этом случае слишком мягок диктат над работниками со стороны руководства самого нижнего уровня, что усиливало «кулацкое сопротивление» колхозному труду.
Судьба великих пионеров в России незавидна — нет вот и памятника Удалову посреди Манежной площади, и не только ему — практически все российские теоретики и практики коммунизма ХVIII века (Федор Эмин, М.М. Херасков, Ф.И. Дмитриев-Мамонов, В.А. Левшин, М.Д. Чулков и другие, кроме достаточно известного М.М. Щербатова) начисто обойдены отечественной и мировой историей!
А ведь насколько было бы полезней, если бы Ленин и другие великие мыслители, заглянув в зеркало, могли бы увидеть на своих плечах эполеты петровской и екатерининской эпох!.. Да и не пропали бы зазря великолепные прозрения крепостников, а коммунистам не понадобилось бы заново изобретать велосипеды!..
Теоретические разработки Удалова, широко известные среди его образованных современников, не получили общероссийского практического внедрения по единственной, но вполне весомой причине: Пугачевщина показала, что на эти темы шутить не стоит!
Русские крестьяне оказали достойное сопротивление всем формам угнетения, которые им пытались навязать сверху — включая и замысленные доморощенными российскими коммунистами.
Но сбросить с себя это иго целиком российскому крестьянству в XVIII веке оказалось не по силам. И самым страшным был практически полный произвол, с каким помещик продолжал распоряжаться судьбой раба!..
В отношении трудовой стратегии крепостным оставалось одно из трех.
Можно было прямо сопротивляться, гарантированно подвергаясь карам — вплоть до самых жестоких: ведь помещик мог, ни перед кем не отчитываясь, сослать любого своего подданного на каторгу; позже Александр I смягчил эту меру, разрешая отправлять бессудно лишь на поселение в Сибирь. Только в случае смертельных расправ власти вмешивались, да и то не всегда и не сразу: Салтычиха набирала свой кровавый счет не один год.
Лишь в конце царствования Николая I начали обращать внимание и на меньшие прегрешения помещиков: «Употребление пыток не было редкостью даже в 40-х и 50-х годах XIX столетия, когда отношения помещиков к крестьянам, благодаря императору Николаю I и его усердному помощнику в этом деле, гр[афу Л.А.] Перовскому, управляющему министерством внутренних дел с 1841 [по] 1851[115] г., были подчинены более строгому контролю правительства».[116]
Можно было саботировать втихую, но и это не гарантировало от возможного зверского возмездия.
Наконец, можно было рьяно исполнять свои обязанности, защищаясь от хозяина той выгодой, какая ему доставлялась. Но в этом последнем варианте легко было оказаться нещадно обобранным и оскорбленным в лучших чувствах и помыслах.
Иным деревенским богатеям удавалось выбиться даже в миллионеры. Однако избавиться от помещика-кровососа нередко бывало сложнее, чем совершить предпринимательское чудо. Грамотные и хладнокровные феодалы стремились создавать целые системы для эксплуатации капиталистов, возникавших среди их бесправных рабов.
Самым классическим примером такой системы было село (ставшее затем городом) Иваново-Вознесенское, принадлежавшее Шереметевым; все производство и вся торговля в этом крупнейшем центре осуществлялись графскими крепостными, среди которых было и немало богатеев.[117]
Это был как бы целый капиталистический город, находившийся в рабстве у феодала-оккупанта, причем одни рабы были рабами немногих других! Один из последних, Е.И. Грачев, владел в конце XVIII века целым имением в 3000 десятин земли, со 181 мужской и 200 женских душ крепостных; сам он, будучи владельцем мануфактуры, оставался при этом крепостным Шереметевых.[118]
Об иных, не рисковавших публично демонстрировать свое богатство, упоминала и Екатерина в «Наказе»: «Они закапывают в землю свои деньги, боясь пустить оные в обращение, боятся богатыми казаться, чтобы богатство не навлекло на них гонений и притеснений».[119]
И это легко понять: положение тогдашних крепостных миллионеров иногда бывало просто плачевным. Вот как об этом пишет, например, один из них — предприниматель уже 1820-х годов Николай Шипов: «мы с отцом платили помещику оброка свыше 5000 руб[лей] асс[игнациями][120] в год, а один крестьянин уплачивал до 10 000 руб.
Казалось бы, при таких распорядках состоятельным крестьянам следовало бы откупиться от помещика на волю. Действительно, некоторые и пытались это сделать, но без всякого успеха. Один крестьянин нашей слободы, очень богатый, у которого было семь сыновей, предлагал помещику 160 000 руб., чтобы он отпустил его с семейством на волю. Помещик не согласился. Когда через год у меня родилась дочь, то отец мой вздумал выкупить ее за 10 000 руб. Помещик отказал. Какая же могла быть этому причина?
Рассказывали так: один из крестьян нашего господина, некто Прохоров[121] имел в деревне небольшой дом и на незначительную сумму торговал в Москве красным товаром. Торговля его была незавидная. Он ходил в овчином тулупе и вообще казался человеком небогатым. В 1815 г. Прохоров предложил своему господину отпустить его на волю за небольшую сумму, с тем, что эти деньги будут вносить за него, будто бы, московские купцы. Барин изъявил на то согласие. После того Прохоров купил в Москве большой каменный дом, отделал его и тут же построил обширную фабрику. Раз как-то этот Прохоров встретился в Москве с своим бывшим господином и пригласил его к себе в гости. Барин пришел и не мало дивился, смотря на прекрасный дом и фабрику Прохорова; очень сожалел, что отпустил от себя такого человека и дал себе слово впредь никого из своих крестьян не отпускать на свободу. Так и делал»,[122] — вот она, Россия!..
Чтобы эта цитата стала понятней, укажем, что в те времена жалование провинциального мелкого чиновника (нередко — дворянина) обычно составляло от 4 до 10 рублей в месяц, и на эти деньги при собственном домике и огородике можно было содержать семью (с учащимися детьми) отнюдь не впроголодь.[123]
Что же касается обычных оброчных крестьян, то подсчитано, что их средний заработок на протяжении всей первой половины XIX века составлял 20–30 рублей в год с выплатой 20–40 % из них помещику в качестве оброка — и при сельскохозяйственной работе на своем участке, и при заработках на отхожих промыслах — в промышленности, торговле и в сельском хозяйстве.[124]
В отличие от не названного по имени владельца Прохорова и Шипова, некоторые другие не были столь корыстолюбивы и завистливы.
Например, как-то к П.Б. Огареву, отцу великого революционера Н.П. Огарева, явились крепостные принадлежавшего ему села Беломута с предложением отпустить их на волю за баснословную сумму. Один из них давал только за собственный выкуп 100 000 рублей серебром. Но барин брезгливо отказался от денег и предпочел оставить крестьян себе, гордясь тем, что среди его подданных есть и миллионеры.[125] Вот это — подлинное дворянское благородство!
Ниже мы покажем, что сам Н.П. Огарев по части благородства не слишком уступал собственному отцу.
Некоторым миллионерам повезло — тому же В.И. Прохорову или С.В. Морозову; последний, начав карьеру рядовым ткачем, основал свою фабрику еще в 1797 году, а в 1820 году уговорил своего владельца отпустить его на волю «всего» за 17 тысяч рублей.[126]
До 1861 года и Шереметевы постепенно выпустили на волю более пятидесяти капиталистов, получив за каждого по 20 тысяч рублей выкупа в среднем — итого более миллиона.[127] Но иным предпринимателям пришлось ждать свободы вплоть до 1861 года.
Один из таковых, хлебный торговец П.А. Мартьянов, накануне 1861 года был полностью разорен своим владельцем — графом А.Д. Гурьевым. Отказавшись от мысли восстановить свое дело, Мартьянов уехал в 1861 году в Лондон и примкнул к Герцену и Огареву. Мартьянов написал и напечатал в «Колоколе» «Письмо к Александру II» — монархический по чувству и идеологии, но антидворянский призыв к созыву «Земской думы», а затем издал брошюру на ту же тему.
Разочаровавшись и в лондонских революционерах, Мартьянов уехал назад в Россию, наивно полагая, что его выступления в пользу «земского, народного царя» не могут вызвать преследований. Дальнейшие события разворачивались стремительно: 12 апреля 1863 года его схватили на российской границе, 15 апреля заключили в Алексеевский равелин Петропавловской крепости, 5 мая Сенат присудил его на 5 лет каторжных работ и вечное поселение в Сибирь, 7 декабря его отправили по этапу. Мартьянов умер в 1865 году в Иркутске.
А.И. Герцен писал о нем в 1868 году: «Он пытался бежать; его засекли до смерти».[128]
Нет ничего удивительного в том, что такие, как Прохоров, скрывали собственное богатство. Подпольные миллионеры советской эпохи, терзаемые КГБ, милицией и рэкитерами, едва ли имели основания позавидовать жизни своих собратьев вековой и двухвековой давности.
Разумеется, судьбы миллионов обычных крепостных — отнюдь не миллионеров! — были ничуть не лучше, но именно трагедии самого активного и предприимчивого слоя русского народа наиболее ярко характеризуют чудовищность тогдашнего положения народных масс…
«Мужик хотя и сер, но ум не черт у него съел», — писал своему управляющему один казанский помещик в 1785 году, требуя повышения оброка.[129]
«Чем мужик умнее и оборотливее, тем больше с него берется оброк. Большая часть его годовой работы уходит на оплату этой возмутительной дани»[130] — писал известный либерал Б.Н. Чичерин много лет спустя — уже незадолго до отмены крепостного права.
Этой человеколюбивой тираде предшествовали его же рассуждения в несколько иной тональности: «Конечно, могут быть случаи, когда крепостной труд выгоднее для государства, нежели свободный: в стране полудикой, где нужно обрабатывать огромные пространства земли, и где низшие классы не имеют ни достаточно деятельности и энергии, ни достаточно образованности, чтобы совершить этот подвиг, /…/ там, может быть, крепостным трудом можно достичь больших результатов, нежели предоставлением промышленности собственному ходу»[131] — это, как видим, чистая и невинная мечта о ГУЛАГе!!!
Далее: «Говорят, что русский крестьянин от природы ленив, что он без принуждения не будет усердно работать и поля придут[132] в гораздо худшее состояние, нежели теперь. Положим, что это отчасти справедливо; но самый этот характер русского мужика выработался из крепостного состояния. Поневоле человек впадает в лень и апатию, когда в продолжение целых веков он находится под постоянным гнетом, когда у него нет собственности, когда он по произволу другого лица может вдруг лишиться плодов многолетней деятельности /…/. Чтобы добиться чего-нибудь от крепостных людей, помещик должен употреблять постоянное насилие. Известно, что без розги ничего не сделаешь в домашнем хозяйстве»[133] — это стало обычной нормой поведения крепостнической эпохи, о чем вполне естественно писалось (и не где-нибудь, а в свободной заграничной прессе) безо всякого стеснения и смущения!
Но тут Чичерин снова впадает в обличительный тон и дает нам красочные живописания рядовых собратьев по сословию: «Человека, привыкшего расправляться палкою с своими крепостными, трудно удержать от подобного обращения и с свободными людьми. Приколотить кого-нибудь считается знаком удальства, и нередко случается слышать, как этим хвастаются даже лица, принадлежащие к так называемому образованному классу. Вообще людей из низших сословий дворяне трактуют как животных совершенно другой породы, нежели они сами[134]. Дворянская спесь /…/ имеет корень в крепостном праве. Дворянин знает, что он дворянин, т. е. человек, по своему рождению предназначенный жить чужой работой — и потому он личный труд считает для себя бесчестием. /…/ каким образом мелкопоместный дворянин может снизойти на какое-нибудь коммерческое предприятие или работу, поставляющую его в личную зависимость от другого, когда у него самого есть две, три души, обязанные служить ему всю свою жизнь, и которых он может безнаказанно сечь, сколько ему угодно?
Не удивительно, что помещик /…/ стал вообще ленив, беспечен, расточителен, неспособен ни на какое серьезное дело, горд и тщеславен, раболепен к высшим и груб в отношении к низшим. /…/ чувство нравственного достоинства человека и гражданина исчезло у нас совершенно.
/…/ русский дворянин, как русский человек вообще, ничего не сделает для общественной пользы иначе как по принуждению»[135] — ниже мы приведем и прямо противоположные мнения об особенностях русского дворянского достоинства; очевидно, они были не столь однозначны. Зато о лени русских помещиков иных мнений практически не было. Почти так же писалось и о лени русских мужиков.
Истоки революционного гуманизма нам еще предстоит рассматривать, но в данный момент вполне уместно привести поучения великого М.А. Бакунина[136] в его письме к одному из его родственников-помещиков. Написано это было не где-нибудь, а в том же Алексеевском равелине Петропавловской крепости в 1852 году, куда неутомимый революционер был засажен благодаря проискам международной реакции: «Хотя я и небольшой друг телесных наказаний, но я вижу, что, к несчастью, они еще очень нужны — вели же сечь, дорогой друг, вели сечь, но никогда не секи сам»[137] — гуманный Бакунин, как видим, не призывал к чисто физиологическому садизму — и на том спасибо!
Но какое право вся эта помещичья мразь имела не только так действовать, но даже рассуждать?