3.4. Возрождение «нечаевщины»

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

3.4. Возрождение «нечаевщины»

Революционные энтузиасты тяжело переживали провал 1874 года. Их вождь Чайковский прямо разочаровался в революции и, сблизившись с А.К. Маликовым — основателем секты «богочеловеков», уехал вместе с последним в Америку — налаживать быт общин, живуших по законам божеским, а не человеческим. Энтузиазма и в этом деле ему хватило лишь на пару лет, но, тем не менее, он исчез из России и вообще с политических горизонтов на огромный срок — вплоть до 1904 года.

Эмигрировали и некоторые другие, в том числе — Д.А. Клеменц и И.И. Каблиц. Последний вернулся в конце 1875 года, привезя с собой образец динамита. Со временем политические вкусы меняются, и в 1879 году Каблиц тяготел к «Черному переделу», а не к «Народной Воле». В 1880 году он вовсе оставил нелегальные игры, превратившись в радикального, но вполне мирного литератора.

Клеменц в 1875 году дважды нелегально навещал Россию — пытался организовать бегство Чернышевского из Вилюйска. Во время войны на Балканах в 1875–1878 годах он участвовал в партизанских действиях в Боснии. Там же побывали Кравчинский и Сажин.

Иные решили исправить множество частных ошибок, допущенных в пропагандистской практике, более профессионально овладеть полезными ремеслами и глубже погрузиться в народный быт. От летучей пропаганды решено было переходить к оседлому существованию, образуя поселения из энтузиастов-пропагандистов. Такие поселения просуществовали штучным образом вплоть до 1879 года, постоянно снижая интенсивность деятельности: наиболее энергичные и нетерпеливые функционеры возвращались в города, а вошедшие во вкус провинциального существования утрачивали революционный пыл и все более превращались в полезных и достаточно мирных народных просветителей; расширение земств давало легальные возможности для этого.

Раздраженность безуспешностью пропаганды, а также противодействием властей вызывала естественное озлобление и обостряло агрессивность. Образовавшийся в конце 1874 года в Москве кружок, состоявший в основном из бывших студентов Цюрихского университета и из студентов с Кавказа (И.С. Джабадари, М.Н. Чикоидзе и другие), едва не сделался ядром такой борьбы.

О настроениях его лидера, Г.Ф. Здановича, быстро отчаявшегося от неуспехов пропаганды, свидетельствуют строки в одном из его писем в июле 1875: «Посылаем вам книги и револьверы с патронами. Убивайте! Стреляйте! Работайте! Делайте восстание!»[547] Но по крайней мере из этих револьверов не выстрелил ни один.

Несколько десятков функционеров было арестовано в течение 1875 года; уцелели немногие, заброшенные в провинцию. Изъято было порядка трех тысяч экземпляров запрещенных книг и более десяти тысяч рублей денег — кое-кто из этой молодежи бедностью явно не страдал.

Участников кружка судили в феврале-марте 1877 года на «Процессе 50-ти». Рабочий П.А. Алексеев произнес там знаменитую революционную речь; сосланный в глушь, он был убит в 1884 году грабителями-якутами.

В 1875 году бежал из ссылки Натансон. До весны 1876 года он объездил всю Россию и побывал за границей, чтобы собрать в общую команду всех уцелевших возможных революционеров. Именно под его влиянием Вера Фигнер бросила в конце 1875 учебу и вернулась из Цюриха в Россию.

К лету 1876 она сдала экзамен на фельдшера (в Цюрихе ей оставалось уже немного до получения медицинского диплома) и постаралась приступить к пропаганде: выше описан провал этого попытки — по весьма весомым и благородным мотивам.

Единственный заметный успех революционной пропаганды — так называемое «Чигиринское дело» — был обеспечен явной провокацией и подлогом.

Совершили их участники киевского кружка, получившего романтическое название — «Южные бунтари». Инициатором его был В.А. Дебогорий-Мокриевич, еще в 1873 году прошедший ученичество у Бакунина в Швейцарии. Согласно теории Бакунина, как упоминалось, все крестьяне России (и Украины) в душе — истинные бунтовщики и революционеры.

В 1917–1922 годах сначала участники массовых погромов помещичьих имений, а затем и сподвижники Н.И. Махно и А.С. Антонова наглядно подтвердили справедливость этой теории. Но к тому времени бунтарские настроения крестьян, подогретые ростом аграрного перенаселения, заметно подросли. К тому же и Украина эпохи Махно была наводнена оружием — как оставшимся от старой русской армии, так и брошенным бежавшими на родину германскими и австрийскими оккупантами.

Хотя в 1870-е годы оружие в России свободно продавалось, но «южные бунтари» испытывали заметный дефицит средств: кое-какие деньги у них имелись, но все же недостаточные для вооружения крестьянских толп, а помещиков, жертвующих деньги на крестьянское восстание, все-таки не нашлось — у всякой глупости есть границы.

Если в 1874 году будущие «бунтари» были захвачены общим стремлением молодежи просвещать народ, то уже со следующего года их группы, действуя в различных местностях Украины, прямо ориентировались на вооруженную борьбу.

К этому времени в нескольких волостях Чигиринского уезда неподалеку от Елисаветграда сложилась довольно напряженная обстановка — накопились претензии крестьян к окрестным помещикам, к местной власти и крестьян друг к другу. Население росло, и многодетные семьи стали требовать общинного передела земли — как это принято в Великороссии: они претендовали на собственные земли своих односельчан, имевших меньше детей; вполне ординарная ситуация для тогдашней деревенской жизни — дальше становилось еще хуже.

Этим и решили воспользоваться «бунтари».

«Весь 1875 г. прошел у нас в организации кружка и привлечении к нему новых членов. В кружок, кроме Стефановича[548] и меня, вошли: Дробязгин, Малинка и Чубаров, все три повешенные в 1878 г. в Одессе[549] /…/; Михаил Фроленко — впоследствии шлиссельбуржец, Лев Дейч[550], Виктор Костюрин, Николай Бух — впоследствии каторжане, и четыре женщины: Мария Коленкина и Мария Ковалевская — обе потом каторжанки, Вера Засулич и Анна Макаревич, позже принимавшая живое участие в итальянских социалистических организациях (была замужем за итальян[ским] соц[иалистом] Костой).

Кружок наш стоял на почве заговора, задачей мы поставили организацию вооруженного крестьянского восстания /…/.

План был простой. В определенный срок группа наша заодно с привлеченными крестьянами, — все вооруженные, конечно, — должны были начать мятеж. Наш отряд, переходя из одного селения в другое, из одной местности в другую, имел в виду всюду объявлять об конфискации помещичьих земель и производить немедленную раздачу земли крестьянам. Но для успеха дела, для того, чтобы крестьяне присоединились к нашему отряду и чтобы ширилось восстание, мы решили пустить в дело манифесты, якобы изданные царем, призывающие крестьян к восстанию против помещиков. /…/

Если вдуматься внимательно в наш план подложных манифестов, то в нем недвусмысленно проглядывало невысказанное только наше убежденье, что крестьянская масса в 70-х годах далеко не была настроена революционно — и для того, чтобы подвинуть ее на решительные действия, нужно было прибегать к авторитету царя. Логически правильный вывод из этого был тот, что в крестьянской среде не было почвы для революционной деятельности. Но вывода этого мы не сделали»[551] — вспоминал Дебогорий-Мокриевич.

Будущее показало, что важна была не столько ничтожная деятельность «бунтарей», но то, что их подготовительные мероприятия в Киеве происходили на глазах нескольких молодых людей, которым позднее, после разгрома «бунтарства», предстояло сыграть действительно выдающиеся роли. Эти-то сумели сделать гораздо более далеко идущие выводы.

Самой выдающейся личностью в тогдашней киевской революционной среде был, о чем тогда еще не подозревали, Александр Дмитриевич Михайлов — будущий организатор «Исполнительного Комитета Народной воли».

Ему в 1875 году исполнилось 20 лет. Осенью того года он поступил на первый курс Петербургского Технологического института, и почти сразу в числе других возмутителей порядка был исключен. Это было для него печальным недоразумением и несчастным случаем: он не обнаружил в себе моральных сил уклониться от коллективной акции протеста, которую сам же не одобрял, а в результате был выслан в родной Путивль. Оставаться там ему было невыносимо: самолюбие у него было гипертрофированным (он, к тому же, был заикой), а всем знакомым и родственникам не объяснишь, что выгнан не за бездарность! Вот он и перебрался в Киев, сразу угодив в «революционную академию».

Позднее, сидя за решеткой, откуда ему уже было не суждено выйти, он писал: «В Киеве я встретился в первый раз с настоящими радикалами и притом всех трех направлений: пропагандистов, бунтарей и якобинцев. Познакомившись с их программами, я не пристал ни к одной из них. Я искал солидной силы, определенной и энергической деятельности; в Киеве же больше препирались о теориях и личных отношениях, чем действовали. Работали немногие единицы, но те сторонились малознакомых людей. /…/ С одной стороны, я видел великие цели и громадные задачи, а с другой — кучки людей, неорганизованные, несплоченные, без единого общего плана, без определенных практических задач. /…/ Доля организационного чутья, присущая мне, тогда еще неопытному юноше, подсказывала, что не в выработке вернейшей теории, а в совершенно-организованном деле — сила. /…/ Конечно, мои планы не могли осуществиться в Киеве, где уже личная враждебность кружков одного к другому мешала этому. Там много было генералов и адъютантов при них, но не было солдат, почти не было деятельных революционных сил. /…/ В Киеве же весной 1876 г. я познакомился с Гольденбергом[552], который меня полюбил и с большой охотой водил со мной дружбу. Как человек добрый, преданный делу, он мне нравился, но глупость его часто меня бесила и смешила; у нас установились нехорошие, протекторские отношения, что меня часто смущало и было для меня неприятно, но он был ими доволен. Здесь же в кружке пропагандистов я познакомился с Дмитрием Андреевичем Лизогубом[553] /…/. Здесь же я познакомился с Стефановичем, Капитаном[554] /…/ и со многими другими бунтарями; несколько недель они пользовались, всей ордой (с револьверами, седлами и пр.), моей квартирой. Я видел, что они приготовляются к битве, это ясно было и по их внешности, и по их настроению. Они нравились мне более всех киевлян, хотя доходили в принципах до крайностей; свое дело они от меня скрывали. Я же был поглощен своими планами, склонности к которым в них не замечал».[555]

Продолжение рассказа Дебогория-Мокриевича: «К 1876 г. кружок наш — по два, по три человека, — расселился уже весь по селам и, можно сказать, с первых же шагов поставил себя в ложное положение по отношению к крестьянам. Стоя на почве заговора и строгой конспирации, мы принуждены были беречься. Вооруженные револьверами и кинжалами, с целыми ворохами патронов, подложных паспортов, печатей и других заговорщицких предметов, мы должны были остерегаться чужого глаза. Наши двери всегда были на крючке, чтобы не мог захватить нас врасплох сосед крестьянин и застать на столе разложенные «бунтовские» принадлежности. Готовясь к мятежному выступлению, конечно нам надо было учиться владеть оружием, и мы учились этому. В результате получилось весьма печальное явление: мы, «народники», научились прекрасно стрелять, но боялись и избегали посещений крестьянина и вместо того, чтобы радоваться, хмурились и ежились, когда он входил в нашу избу. Состоять в роли какого-то актера, тщательно скрывающего свою жизнь и говорящего совсем не то, что было на душе, изо дня в день притворяться и лгать — все это было тягостно до последней степени. А между тем — таково было в общем положение «бунтаря», конспиратора — в народе. Несравнимо нормальнее и лучше были условия пропагандиста, не ставившего себе ближайшей задачей революционного выступления. Но психология нашего (а может быть и всякого) революционного движения была такова, что оно росло, обострялось и безостановочно шло к своей кульминационной точке. Начавшись с чистой пропаганды, оно перешло к бунтарству и окончилось террором…

Между тем около того времени, как мы расселились по селам Киевской губ[ернии], уже происходили волнения — без нашего участия — в нескольких волостях Чигиринского уезда, среди бывших государственных крестьян. Поводом к волнениям послужило требование большинства крестьян душевого передела земли, чему воспротивились более зажиточные из них — «актовики», как их называли. Борьба, поднятая «актовиками» против настаивавших на переделе «душевиков», была поддержана властями. Среди «душевиков» нашелся энергичный, грамотный крестьянин Фома Прядко, отправившийся по этому делу ходоком в Петербург. Там, конечно, он был арестован и препровожден этапным порядком на место жительства. С этого времени стала ходить легенда среди крестьян, будто Прядко видел царя, и царь обещал помощь «душевикам». Волнения усилились. Прядко был пойман и посажен в Киевский тюремный замок; арестованы были еще несколько других второстепенных главарей, которых привезли тоже в Киев, но держали их при киевских полицейских участках. С этими-то, т[ак] ск[азать], полуарестованными чигиринцами (они только ночевали в участке, но днем ходили свободно по городу и работали) удалось нам с Стефановичем познакомиться, и, таким образом, завязать отношения с бунтовавшими селами».[556]

Его рассказ дополняет Л.Г. Дейч: «Я /…/ целиком вошел в интересы кружка «бунтарей» и вскоре затем был принят в число его членов. Оказалось, что задачей этого кружка был вызов среди крестьян Чигиринского уезда вооруженного восстания путем применения подложного от имени царя манифеста /…/. Там возникли целые легенды о зловредных планах и намерениях министров, направленных против крестьян и, наоборот, о доброжелательном к ним отношении царя. Ввиду этого чигиринцы отправили к царю ходоков, которых полиция, перехватив в пути, арестовала. Всеми этими обстоятельствами наш кружок решил воспользоваться для вызова вооруженного восстания.

План наш состоял в том, чтобы в устроенной в Киеве подпольной типографии отпечатать /…/ царский манифест, который, разъезжая верхом, а то и в телегах, открыто читать собираемым в селах и деревнях крестьянам. Затем, раздав им привозимое с собою для них огнестрельное оружие, вместе с ними приступить к отобранию у помещиков земли и предоставлению ее крестьянам в общинное пользование, а встречая сопротивление со стороны разного рода заинтересованных лиц и начальства, давать им решительный отпор. /…/ Решено было отправить за границу Анну Михайловну Макаревич-Розенштейн для приобретения там типографского станка, шрифта и всех принадлежностей. Затем все остальные члены должны были расселиться в качестве крестьян под разными предлогами в местечках, селах и деревнях, соседних с Чигиринским уездом /…/ для устройства притонов для складов оружия и содержания лошадей. Средства на подготовку всего необходимого получались, главным образом, от некоторых более состоятельных членов нашего кружка; их было далеко не достаточно, но мы утешали себя надеждами, что нам удастся получить нужное количество, когда окажется настоятельная в них надобность.

С наступлением весны, самое позднее — в начале лета, все, казалось, будет подготовлено /…/. Неизвестно, чем закончился бы подготовлявшийся нами призыв к вооруженному восстанию, — вероятно, очень печально, но, вследствие стечения непредвиденных обстоятельств, нам не пришлось парадировать в качестве направленных царем специально к чигиринцам посланцев».[557]

Параллельно с событиями на юге в совершенно аналогичном направлении происходила эволюция идей и тактики на севере — в Петербурге.

В марте 1876 произошла первая массовая политическая демонстрация, в которую вылились похороны студента П.Ф. Чернышева.

«Чернышев, пропагандист, долго просидевший в тюрьме, незадолго до смерти был переведен в больницу при медицинской академии. В похоронах участвовали почти исключительно студенты высш[их] учеб[ных] зав[едений]. Всего собралось до трех тысяч. Сначала во главе процессии шел священник, но после того, как процессия остановилась на Шпалерной перед «предварилкой», и его заставили отслужить здесь краткую панихиду, он незаметно сбежал, и процессия продолжала свой путь без священника. Шли намеренно по наиболее многолюдным улицам. Полиция, не вмешиваясь, сопровождала. Порядок не нарушался. На кладбище была произнесена речь, в которой указывалось, как и за что погиб покойный. Полиция на кладбище не показывалась. /…/ ни здесь, ни при расхождении по домам никто арестован не был. В газетах о демонстрации не упоминали, но толков по ее поводу в столице и даже в провинции было много»[558] — вспоминал один из участников.

Валуев записал в дневнике: «было здесь что-то вроде уличной демонстрации. Хоронили студента, содержавшегося под стражей по политическому делу и выпущенного на поруки. Его хоронила, т. е. сопровождала, толпа с внешними признаками нигилизма (т. е. стриженые женщины, длинноволосые мужчины и синие очки), назойливо и грубо требовавшая снятия шляп у встречных. На вопросы, кого хоронят, отвечали с указанием на арест и причину ареста».[559]

Затем в Петербурге обосновался Натансон — уже с «новой» идеей:

«Эта новая идея состояла именно в «народничестве». Мы раньше были «пропагандистами» и «развивали народ», прививали ему «высшие» идеи. Новая идея /…/ изложена в программе кружка Натансона, да отчасти вошла в программу «Народной Воли». Решено было, что народ русский имеет уже те самые идеи, которые интеллигенция считает передовыми, т. е. он, народ, отрицает частную собственность на землю, склонен к ассоциации, к федерализму общинному и областному. Учить его было нечему, нечему и самим учиться. Требовалось только помочь народу в организации сил и в задаче сбросить гнет правительства, которое держит его в порабощении»[560] — комментировал ее позднее Тихомиров, сам сидевший в то время в тюрьме.

Практически деятельность Натансона и его новых соратников началась с побега, организованного в Петербурге в июне 1876 года П.А. Кропоткину, сидевшему под следствием с марта 1874 года. Особая забота именно о нем (а не о ком-то другом из многих сотен арестованных) объяснялась пиететом, испытываемым остальными революционерами к этому князю-рюриковичу.

Чуть позднее в Петербурге снова появился Александр Михайлов, но и теперь его учеба не заладилась — на этот раз уже навсегда: «Летом 1876 г. мне разрешили вернуться в Петербург, куда несли меня мечты.

/…/ выдержал проверочный экзамен в Горный институт и /…/ приготовил тридцать рублей, следуемых за право слушаний лекций за полгода. Но оказалось, что из 80 державших проверочное испытание около 60 получило удовлетворительные отметки, а было принято, по числу вакаций, только 30 человек. Я не попал в это число и дал слово не искать счастья в этих просветительных заведениях».[561]

Вернемся к «южным бунтарям».

Непредвиденные обстоятельства, о которых упоминал Дейч, оказались того же свойства, что и у Нечаева в 1869 году. Сначала «бунтарям» совершенно явно не хватало сил справиться со всеми организационными и техническими задачами: посланный в столицы Фроленко не сумел склонить спонсоров жертвовать средства на приобретение оружия — об этом уже говорилось. Пришлось ограничиться его приобретением на относительно небольшую (по сравнению с поставленными задачами) сумму (набралось 500 рублей), собранную «бунтарями» в ближайшем окружении, но доставка и этого оружия затянулась позднее конца лета 1876 года — а потом и его пришлось не использовать, а прятать.

Не появилась и заказанная типография из-за границы: пока позднее, в 1877 году, за дело не взялся Зунделевич, поставивший работу на профессиональную коммерческую основу (т. е. попросту нанявший евреев-контрабандистов, традиционно промышлявших вдоль западной границы), переброска через нее значительных материальных объектов представляла собой непреодолимые трудности. Но затем навалились еще более серьезные неприятности.

«В нашу штаб-квартиру в Елисаветград приехал из Киева некто Горинович, который, будучи арестованным в 1874 году, повыдавал всех, кого знал, в том числе Дебагория-Мокриевича, Стефановича, Марию Коленкину, за что его и освободили из тюрьмы, а названные им лица частью были арестованы, частью скрывались в качестве «нелегальных». Предположив, что в Елисаветград он приехал с намерением указать полиции разыскиваемых ею нелегальных, некоторые из членов нашего кружка, и я вместе с ними, решили устранить его»[562] — сообщает Дейч. Сразу заметим, что предположение о предательстве Н.Е. Гориновича в 1874 году так предположением и осталось. Но Дейча и его товарищей это нисколько не смутило.

«6 сентября 1876 года в Одессе был тяжело ранен Л. Дейчем шпион Горинович, бывший пропагандист, выдавший в 1874 году своих товарищей и после освобождения нашедший возможность снова проникнуть в один киевский кружок. Лицо раненого шпиона было обожжено серной кислотой, а прикрепленная к нему записка гласила: «такова судьба всех шпионов»»[563] — рассказывает классик истории российского революционного движения.

Тихомиров слышал об этой истории от непосредственных исполнителей — Дейча и Стефановича (третий, В.А. Малинка, был повешен за это преступление в 1879 году — причем по закону о чрезвычайном положении, введенном в Одессе позднее покушения на Гориновича; как всегда, власти, сознавая собственную моральную правоту, с законностью не считались!) — и рассказывает об этом так: «От такого сумасшедшего, как Дейч, участвовавшего в ужасной попытке убить Гориновича, всего можно было ожидать. Этот Горинович, заподозренный компанией Дейча в Одессе в шпионстве, был оглушен ударами Дейча с товарищами и облит серной кислотой, которая выжгла ему глаза и все лицо, превратившееся в какую-то плоскую лепешку. Убийцы уверяли, что они считали Гориновича убитым и облили кислотой собственно для того, чтобы труп нельзя было опознать. Но как бы то ни было, Горинович остался жив, без глаз, с изуродованным лицом, и вдобавок всю жизнь уверял интимнейших друзей, что он чист от какого бы то ни было шпионства или выдач товарищей полиции».[564]

Записка, оставленная на теле, явно исключает версию о сокрытии мотива, а следовательно — и объекта покушения. Выливать же кислоту на труп по каким-либо иным причинам совершенно нелепо. Поэтому остается одна возможность: кислоту лили на заведомо живого человека, дабы продлить его мучения.

Как тут не вспомнить известного писателя и публициста М.С. Восленского! В детстве он познакомился с чудеснейшим старичком: «Случай захотел, чтобы я школьником познакомился с почти 80-летним Л.Г. Дейчем и часто бывал у него. /…/ Милый Лев Григорьевич, переписывавшийся с разными странами, /…/ регулярно снабжал меня почтовыми марками».[565]

Мне, автору данной книги, случалось в течение долгой жизни познакомиться с немалым числом ветеранов войн и революций, соратниками Ленина, Сталина и Гитлера, не исключая и лагерных палачей. К некоторым старичкам и старушкам было явно опаснее приближаться, чем к ядовитым змеям. Зато другие, подобно сытым удавам, так и излучали доброжелательность, чуткость и гуманность — им до конца жизни вполне хватило крови, досыта выпитой в свое время; к этой категории, очевидно, относился и Лев Дейч.

Характерно, что издав в советское время книгу с претенциозным названием,[566] Дейч рассказывал в ней о персонажах, с которыми был едва знаком (С.П. Дегаев, Л.П. Меньщиков, Г.А. Гапон, Е.Ф. Азеф), и почти не добавил о них что-либо, не известное от других авторов; желания же вспомнить о Гориновиче у него не нашлось.

Расправа над Гориновичем не исправила положения заговорщиков. Она оказалась не только зверской, но и страшно глупой. Выжив и при этом неизбежно возбудив к себе интерес полиции, Горинович теперь повел себя явно не как святой: «После этого в Елисаветграде было арестовано лицо, у которого Горинович встречался с Малинкой и Дейчем; открыто было и наше убежище. Жандармы шли по нашим следам. Остальные члены кружка, жившие по селам и наезжавшие в Елисаветград, могли быть прослежены. Пришлось нам ликвидировать наши поселения и всем бежать из этой местности. Назначив сборным пунктом Харьков, мы бросились врассыпную. /…/

Когда мы собрались в Харькове и приступили к выработке дальнейшего плана действий, среди нас проявилась необыкновенная рознь. Ясно становилось, что кружку нашему — с нашими общими планами — пришел конец»[567] — рассказывает Дебогорий-Мокриевич.

«Словом, «прекрасно разработанный план» не осуществился, и /…/ кружок бунтарей ликвидировался»[568] — заключает Дейч.

Несомненно, проблемы возникли не только в связи с полицейской угрозой, но большинство участников предприятия психологически надломила история с Гориновичем. Напоминаем, что деятельным членом кружка «бунтарей» состояла Вера Засулич. Она служила как бы живым напоминанием о Нечаеве, соратницей которого была в 1869 году, и отсидела за это два года в крепостях.

Теперь все повторялось заново, протекало по тому же сюжету и сценарию и привело к такому же краху — и организационному, и моральному. Многие из них теперь просто не могли глядеть в глаза друг другу.

Дебогорий-Мокриевич уже никогда не вернулся к роли революционного лидера, вполне соответствовавшей его способностям и темпераменту, а Засулич, очутившись очередной раз на мели, пошла затем на совершенно отчаянную попытку изменить собственную судьбу и придать ей хоть какой-нибудь смысл.

Один Фроленко вскоре нашел себе достойное применение: «В Одессе арестован был Костюрин, член нашего кружка; Фроленке удалось его вырвать чуть не из рук жандармов и увезти на лошади».[569] Произошло это уже в марте 1877.

Но В.Ф. Костюрину (кличка «Алеша Попович») (1853–1919) не судьба была задерживаться на воле: вторично его арестовали в июле того же года. Фроленко снова готовил его побег, но тут Костюрина перевели в столицу. Затем на процессе «193-х»[570] его приговорили к ссылке, но в 1878 году вскрылось его отношение к расправе над Гориновичем — и потом каторга и ссылки сменялись у него почти до самой революции.

Оказавшись в Петербурге не у дел, Александр Михайлов вскоре нашел себе подходящую компанию, и совершенно переменил образ жизни. Вот как об этом рассказал Г.В. Плеханов: «На одной из сходок /…/ в /…/ «коммуне»[571] на Малой Дворянской улице, он познакомился с членами возникавшего тогда общества «Земля и Воля», и скоро был в него принят. Тогда окончился «нигилистический», как любил выражаться Михайлов, период его жизни. /…/ Он превратился в сдержанного организатора, взвешивающего каждый свой шаг и дорожащего каждой минутой времени. «Нигилистический» костюм с его пледом и высокими сапогами мог обратить на себя внимание шпиона и повести к серьезным арестам. Михайлов немедленно отказался от него, как только взялся за серьезную работу. Он оделся весьма прилично, справедливо рассуждая, что лучше истратить несколько десятков рублей на платье, чем подвергаться ненужной опасности. Во всем кружке «Земля и Воля» не было с тех пор более энергичного сторонника приличной внешности. /…/ Другою не менее постоянной заботой Михайлова был квартирный вопрос. Помимо обыкновенных житейских удобств, найденная им «конспиративная» квартира имела много других, незаметных для непосвященного в революционные тайны смертного. Окна ее оказывались особенно хорошо приспособленными для установки «знака», который легко мог быть снят в случае появления полиции /…/; от других квартир она отделялась толстою капитальною стеною /…/; план двора, положение подъезда, — все было принято в соображение /…/. Я помню, как, показавши мне все достоинства только что нанятой им квартиры на Бассейной улице, Михайлов вывел меня на лестницу, чтобы обратить мое внимание на ее особенные удобства.[572]

— Видите, какая площадка, — произнес он с восхищением.

Признаюсь, я не понял — в чем дело.

— В случае несвоевременного обыска мы можем укрепиться на этой площадке и, обстреливая лестницу, защищаться от целого эскадрона жандармов, — пояснил мне Михайлов.

Вернувшись в квартиру, он показал мне целый арсенал различного оборонительного оружия, и я убедился, что жандармам придется дорого поплатиться за «несвоевременный» визит к Михайлову».[573]

Поясним, что слова «Земля и Воля» впервые возникли как лозунг на знамени, поднятом на демонстрации в декабре 1876, о которой ниже. Окончательно же закрепилось это название за организацией осенью 1878 года, когда стал издаваться ее одноименный печатный орган. Название возникло в подражание «Земле и Воле» 1862–1863 годов. Плеханов и некоторые другие участники организации позднее использовали это наименование приминительно даже к событиям осени 1876.

Находившаяся же в это же время в непосредственной гуще событий участница кружка чайковцев А.И. Корнилова-Мороз дает несколько другие комментарии, отличающиеся и от рассказа Тихомирова. По ее свидетельству в это время в Петербурге сложилась не одна революционная группа, а две — Натансона и других прежних чайковцев, которым и принадлежит приоритет в создании «народнической» программы: «большое влияние на рабочих и молодежь получил вновь организованный Натансоном кружок, в шутку прозванный Клеменцом «троглодитами», п[отому] ч[то] квартиры его членов так же трудно было найти, как пещеры дикарей. В состав кружка входили будущие народовольцы и террористы, как Александр Дмитриевич Михайлов и Адриан Михайлов, Баранников, Осинский, а также Плеханов, Лизогуб, Оболешев и др[угие] видные революционеры. Натансон и его жена Ольга предлагали мне вступить в их кружок, но мне слишком дороги были прежние друзья, — я не могла как бы изменить им для новых. Кроме того, /…/ я утратила веру в возможность путем революции моментально изменить строй жизни народа. Я не могла также разделять увлечения Ал[ександ]ра Михайлова раскольниками или надежду найти революционное настроение в местах пугачевского бунта и вольного казачества и т. п. /…/ Освобожденные от следствия члены кружка чайковцев — Н.И. Драго, Ю.Н. Богданович, примкнувшие к ним — Веймар, Грибоедов, приехавшие из Швейцарии — Клеменц и Кравчинский стремились продолжить существование кружка и начали разрабатывать программу революционной деятельности в народе, известной впоследствии под именем «народнической». К этой группе примкнула и В.Н. Фигнер».[574]

Рассказ подруги корректирует Вера Фигнер: «На очереди стояла переработка прежней программы деятельности. /…/ В программе было важное нововведение: намечалась борьба с правительством, о которой в первую половину 70-х годов не было и речи. Жестокие репрессии против революционного движения изменили настроение и, сообразно с этим, программа требовала вооруженного сопротивления при арестах, обуздания произвола агентов власти, насильственного устранения лиц жандармского и судебного ведомства, отличавшихся особой свирепостью, агентов тайной полиции и т. д. Кроме того, для поддержания и успеха народного восстания — этой конечной цели революционной деятельности — программа указывала на необходимость «удара в центре», причем уже говорили о применении динамита.

Тогда впервые мы стали называть себя «народниками» /…/.

В обсуждении этой программы участвовала и я /…/. /…/ но когда дело дошло до организации тайного общества для осуществления ее, я, увлеченная личными привязанностями и чувством уважения к чайковцам (Ю. Богданович, Драго, сестры Л. и А. Корниловы, Веймар и др.), осталась в их группе, а не примкнула, как это следовало бы, к Натансону, около которого «на деловом принципе» объединились люди, которых я тогда еще не знала. Из них образовалось тайное общество /…/.

/…/ а на Казанской площади /…/ присутствовала и я с сестрой Евгенией. /…/

В выработке программы «народников» и в организации, сложившейся в 1876 г. и выкинувшей на площади Казанск[ого] собора девиз «Земля и Воля», ни Клеменц, ни Кравчинский участия не принимали. Вернувшись из-за границы, Кравчинский летом 1876 г. был в таком подавленном и ненормальном состоянии, что те, кто с ним встречались, считали его душевно больным. А Клеменц весь 76 г. держался в стороне и никогда не бывал на общих квартирах товарищей по названной организации и даже не знал их адресов (оттого и прозвал их троглодитами). Авторами программы были Иванчин-Писарев, Ю. Богданович и Н.И. Драго».[575]

Кому бы конкретно ни принадлежала первоначально идея «народничества», нетрудно видеть, что нового тут ничего не было: это все те же идеи Бакунина и Нечаева, которые еще в 1869–1874 годы с порога отметались всеми чайковцами, в том числе и самим Натансоном.

Объективные обстоятельства толкали интеллигенцию на протест. Другие объективные обстоятельства обусловили бессмысленность выступлений с протестами. В результате интеллигентская мысль металась по кругу.

Что же касается отсутствия организационной общности, то это явление имело в данный момент отнюдь не идейные мотивы, о чем непосредственно ниже.

Основа изменения образа жизни Александра Михайлова была заурядной, но серьезнейшей: он влюбился: «В 1876 г. я в первый раз встретил женщину, к которой почувствовал глубокую привязанность, это незабвенная Ольга Натансон. Но она страстно любила мужа; с своей стороны я беспредельно любил и чтил Марка и дорожил его счастьем, поэтому мои чувства к Ольге не перешли за пределы живейшей дружбы».[576]

Ольга Натансон была невероятной стервой, эгоцентричной и самовлюбленной. Достаточно сказать, что в «Земле и Воле» не было практически ни одной другой женщины: она должна была оставаться единственной среди влюбленных в нее мальчишек; остальным дамам (Вере Засулич, вскоре вернувшейся в столицу, сестрам Фигнер, сестрам Корниловым и другим) приходилось держаться на перифирии организации или блистать только эпизодически, как это удавалось в первую половину 1878 года Софье Перовской (по складу личности очень похожей на Натансон, но не имевшей возможности покорять мужчин женским обаянием — ввиду отсутствия у нее такового).

Это-то и было причиной организационной раздвоенности столичных революционных групп, а не какие-то идейные разногласия, хотя некоторая пестрота идейных воззрений, конечно, имела место. Но различия носили не групповой, а индивидуальный характер: каждому революционеру приходилось по-своему уживаться с идейным тупиком, в котором постоянно пребывала революционная мысль.

Такой пчелиный улей с единственной царицей продолжался до самого ареста Ольги Натансон в октябре 1878. Вот потом-то в «Земле и Воле» возникли более демократические порядки, а участие и влияние женщин достигло режима чуть ни матриархата.

Сам же Александр Михайлов так описывал объект своей платонической страсти: «Ольга Натансон /…/ была самопожертвованная натура. Она постоянно забывала себя для других и отдавала все для дела. У нее было двое прелестных детей, она их обожала, но они ее связывали, мешали ее политической деятельности, и она решилась расстаться с ними, отдать их [ее] отцу. Дети были 2–3 лет /…/. Она никогда не могла привыкнуть к разлуке с ними, а между тем свидания с ними были невозможны. Сначала множество дел, лежавших на ней, а потом нелегальность были постоянными препятствиями для свидания с ними. В продолжении трех лет она могла увидеть их, кажется, только один раз.

/…/ в начале 78 года Ольга лишилась обоих своих детей. Они умерли почти разом. Ее материнское сердце было окончательно растерзано этим ударом. Ее жестоко мучило сознание, что, быть может, она сама виновата в их смерти, отдав старикам, которые не могли ухаживать за ними так, как то делала бы мать. Это горе сильно пошатнуло ее здоровье, а крепость окончательно убила ее»[577] — Ольга Натансон содержалась в Петропавловской крепости с октября 1878 по май 1880, затем приговорена к каторге, замененной ссылкой в Восточную Сибирь, но, будучи уже безнадежно больной туберкулезом, отдана на поруки родным в феврале 1881 и вскоре умерла.

В то же время и Михайлов признавал: «В организации народников она [О. Натансон] пользовалась всеобщею нежной любовью, ее, шутя, называли наша генеральша и старались доставлять ей всякие удобства и любезности, но странно, женщины вообще ее не любили; так, например, Софья Львовна [Перовская] постоянно относилась к ней с отрицательным предрасположением. Это, может быть, отчасти происходило невольно, вследствие положения Ольги как деятеля. А положение ее было действительно несколько особенное. Народники в свой центральный кружок почти два года не впускали кроме Ольги ни одной женщины, а, между тем, /…/ многие желали сблизиться с этой компанией, как наиболее солидной и деятельной. Может быть отчасти такая особенность может быть объяснена некоторыми личными свойствами женщин вообще и Ольги в частности. Ольга, правда, не была агнцем, но натура ее отличалась уживчивостью и умением ладить с людьми. Особенно хорошо сходились с нею и поддавались ее влиянию мужчины, даже выдающиеся по уму и образованию, — Сергей Кравчинский, Чайковский и многие другие. Побеждала она отчасти своей симпатичной натурой, отчасти гибким и развитым умом, отчасти настойчивостью».[578]

«Любовный треугольник», при других обстоятельствах принявший какую-либо из классических форм, в революционном варианте оказался основой подпольной организации, имевшей весьма солидные перспективы: «Если Марк и Ольга Натансоны были строителями общества «Земля и Воля», Марк — головой этого общества, Ольга — сердцем его, то Александр Дмитриевич Михайлов был, по справедливости — щитом, бронею общества»[579] — свидетельствовал Аптекман.

Одновременно четко проявились и отличительные особенности самого Михайлова: «Личных друзей в обществе «Земля и Воля» у Михайлова было очень немного. /…/ Про него говорили, что он любит людей только со времени вступления их в «основной кружок» и только до тех пор, пока они состоят членами последнего»[580] — свидетельствовал Плеханов.

«А.Д. [Михайлов] имел много хороших товарищей, но в особо дружеских отношениях действительно ни с кем не состоял»[581] — подтверждал и Тихомиров, только через год вышедший на волю и примкнувший к организации.

Вопреки громкому названию, организация была крайне немногочисленной: в момент учреждения — 25 человек, 19 кооптировано в 1877–1879 годы, членов филиальных отделений вне столицы — еще 17; итого — 61 участник за все время существования. Постоянные аресты и отъезды за границу ограничивали реальную текущую численность максимум тремя десятками членов, действовавших в разных городах и селениях. Кружковой деятельностью охватывалось порядка 150 учащихся и рабочих — тоже за все время существования.[582] Но это и оказалось ядром организации, совершившей позднее цареубийство 1 марта 1881 года.

В то же время Михайлов постоянно приглядывался к окружающей публике, отыскивая людей, которых было можно попытаться использовать как исполнителей в революционных акциях. Использовать — и выбросить!

Вот как он сам описывал знакомство с одним из таких персонажей, применение которому нашлось только весной 1878 года: «В сентябре 1876 года в С.-Петербурге я впервые встретился с Александром Константиновичем Соловьевым. Он тогда приезжал из Псковской губернии, где полтора года работал в кузнице и приобрел достаточный навык в этом ремесле. /…/ Соловьев с первого раза производил впечатление молчаливого и сосредоточенного в себе человека. /…/ Он пробыл в этот раз в С.-Петербурге месяца два, но, вследствие переходного состояния партии, не сошелся близко, из вновь встреченных им людей, почти ни с кем, а более жить здесь он не мог; его тянуло в народ, и он в октябре месяце уехал во Владимирскую и Нижегородскую губернии, где /…/ легко найти работу кузнецу. /…/ На его несчастье в то время натянутые отношения с Европой и мобилизация армии, предвещавшая войну, отразились критически на нашей внутренней промышленности. Хозяева мастерских сократили производство и выгоняли рабочих. Без денег, без крова ходили десятки рабочих по деревням, за кусок хлеба предлагая работу. Скоро у Соловьева вышли последние деньги, и он очутился с горемыками в одном положении. Голод, холод, ночлеги в зимнюю пору в пустых сараях и нетопленных избах на грязной сырой соломе, сблизили его с этим страдающим людом, но и скоро расстроили его здоровье. Прошли два-три месяца как он уехал из Петербурга, и от него получено было письмо. /…/ Стихии суровой нашей зимы сломили его наконец. Однажды в метель еле брел он по занесенному проселку, тело ломал озноб, горячечное состояние туманило голову, сил не хватало, и он упал в снег в полном бесчувствии. Проезжий мужичок подобрал его и свез в ближайшее село, где он пролежал две недели в сильной горячке. С большими трудами он выбился из этого критического положения и добрался до Петербурга в начале 1877 года. В это время я с ним опять несколько раз встречался. Тут он сошелся с одной группой народников и отправился с ней, кажется, в Самарскую губернию. С Соловьевым за эти два раза я довольно хорошо познакомился, но тесных дружеских отношений у меня с ним не было.

Кстати упомяну о другом моем знакомом, о Сентянине. Возвращаясь в августе 1876 года в С.-Петербург, я с ним опять встретился. Он продолжал состоять слушателем в Горном институте до весны 1877 года, когда уехал на родину с целью начать практическую работу в народе. Он поступил каким-то простым рабочим на южной шахтной работе /…/. Но с отъезда его из Петербурга я с ним встречался редко и случайно».[583]

А.В. Сентянину также предстояло сыграть выдающуюся эпизодическую роль в истории «Земли и Воли», хотя и не такую яркую, как А.К. Соловьеву.

Осенью Натансон приступил к организации демонстрации, состоявшейся 6 декабря 1876 года у Казанского собора в столице.

Идея мероприятия базировалась на успехе похорон Чернышева. Расчет оказался ошибочным: как ни хамили участники похорон Чернышева по отношению к посторонней публике, но и эта публика, и власти отнеслись к происходящему с должной лояльностью — похороны есть похороны. Теперь же все оказалось по-другому.

Блеснул речью юный Г.В. Плеханов (единственный смелый поступок в его жизни!), и впервые было поднято молодым рабочим Я. Потаповым красное знамя с лозунгом «Земля и Воля», вызвавшим полное недоумение посторонней публики: насчет земли все были в курсе — ее явно крестьянам не хватало, но волю царь ведь дал еще в 1861 году!

Полицейские, которых было совсем немного, бросились разгонять неположенное сборище, их (полицейских!) тут же стали избивать. Большинство же собравшихся, уяснив теперь суть происходящего, кинулось задерживать и избивать демонстрантов.

«Первоначальной мыслью членов «Земли и Воли», организовавших эту демонстрацию, был созыв возможно большего числа фабричных рабочих и произнесение на площади речи, изображающей бедственное положение и бесправие их в борьбе с хозяевами, после чего должно было быть выставлено знамя «Земли и Воли», как девиз будущего. Но бывший накануне николина дня праздник помешал этому созыву; рабочие разбрелись по домам, на демонстрацию явилась, главным образом, учащаяся молодежь, а речь, произнесенная Плехановым об участи Чернышевского и о политических преследованиях, была экспромтом. Полицейские и дворники избили и захватили 35 человек, которые были преданы суду. Такой финал для пострадавших, их друзей и знакомых, конечно, не был утешителен, потому что уличная расправа была дикая и суд беспримерно жестокий; кроме того, многие из подсудимых были люди, далеко стоявшие от дела и явившиеся на демонстрацию, как на зрелище».[584]

Среди пострадавших оказался видный пропагандист Алексей Степанович Емельянов (кличка — «Андреич»), бывший на нелегальном положении и арестованный с документами на имя Боголюбова: «Боголюбов не участвовал в демонстрации, хотя и был приговорен за участие в ней к 15 годам каторги. Решено было членами основного кружка, что лица, исполняющие определенные функции по организации, на площадь не должны выходить. Андреич, во избежание соблазна, в часы, определенные для демонстрации, занят был другим, именно — он в это время отправился учиться стрелять в тир. Возвращаясь оттуда, на одном из углов Невского проспекта, после того, как на Казанской площади все успокоилось, он стал расспрашивать о том, что произошло /…/, и в это время, по указанию кого-то из толпы /…/, был арестован; револьвер, найденный при нем, послужил достаточной уликой против личности задержанного».[585] Боголюбову, как уже упоминалось, предстояло прославиться через полгода — после порки, учиненной над ним Ф.Ф. Треповым.

Плеханов, которого при разгоне демонстрации охранял Михайлов, вслед за тем бежал за границу.

Для участия в демонстрации в Петербург специально нелегально приезжал П.Г. Заичневский; он потом подверг организацию демонстрации уничтожающей критике.

Вопреки славословию, посвященному этому событию в революционных хрониках, демонстрация действительно совершенно не удалась; впредь ничего подобного долго не пытались устраивать.

Это был полный провал революционной агитации в городе, притом в самой столице.

К провалу же в деревне пришла деятельность «южных бунтарей», которая все-таки возобновилась в начале 1877 года.

Продолжение рассказа Льва Дейча: «Только один /…/ член [кружка «южных бунтарей»] не отказался от намерения вызвать восстание все в том же Чигиринском уезде. То был Яков Васильевич Стефанович»

Решив каким-то образом проблему с отпечаткой некоторого числа фальшивок, Стефанович «надумал, пользуясь взглядом крестьян на царя, создать тайное общество среди населения указанного уезда, для чего предъявил некоторым из крестьян заранее заготовленный царский манифест, уполномочивавший его действовать в качестве «комиссара». К этому плану из бывших членов бунтарского кружка Стефанович привлек меня, Бохановского и Чубарова. Это было в феврале 1877 г.»