Мартовские иды

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

Мартовские иды

Рассказ о жизни и делах Юлия Цезаря, служивший основной нитью повествования в четырех последних главах, подходит к концу. Остается описать сцену его убийства да еще, быть может, поразмыслить о том, насколько оно было неизбежным.

Вопрос «И ты, Брут?..», не случайно вынесен в название этой главы. Общеизвестно утверждение, что таковы были последние слова, произнесенные Юлием Цезарем. Оно основывается на рассказе Светония, где, впрочем, предсмертный вопрос звучит чуть иначе: «И ты, дитя мое?» Впрочем, приводя его в жизнеописании Цезаря, Светоний с оттенком сомнения оговаривается: «как некоторые передают». У Плутарха этого вопроса вообще нет. Он утверждает, что, увидев Брута с обнаженным мечом, Цезарь перестал бороться, а «накинул на голову тогу и подставил себя под удары». Независимо от того, были или не были сказаны сакраментальные слова, имя Брута навеки стало синонимом тираноубийцы и воодушевляло многих, весьма отдаленных по времени его подражателей. Брут, действительно, был одним из главарей заговора против Цезаря. Быть может, не первым, а вторым после Кассия, чье имя не удостоено столь же великой славы. Возможно, что различие в памяти последующих поколений связано с легендой о том, что Брут был незаконным сыном Цезаря. Да и обращение «дитя мое» у Светония можно понимать в прямом смысле. Я уже упоминал, почему эта легенда кажется мне неправдоподобной. Однако сентиментальная окраска очень способствует долгожительству преданий старины. Так или иначе, но имя Брута обрело бессмертие рядом с именем Цезаря. Поэтому, мне кажется, рассказ об идах марта будет уместно начать с представления читателю Брута, тем более что и в следующей главе ему еще предстоит играть немаловажную роль.

Марк Юний Брут был, по-видимому, потомком Луция Юния Брута, которому римская легенда приписывала изгнание в 509-м году до Р.Х. царя Тарквиния Гордого и учреждение Республики. На Капитолийском холме среди статуй царей древние римляне поставили и бронзовое изображение Луция Брута с мечом в руке. Марк Брут родился в 85-м году. В семь лет он потерял отца, павшего от руки убийцы. Мать Брута, Сервилия, была сводной сестрой Марка Катона. Непримиримый поборник Республики оказал большое влияние на мировоззрение и нравственный облик племянника. В 45-м году, уже после смерти Катона, Брут женился на его рано овдовевшей дочери, Порции.

Так же, как и Катон, в свои молодые годы Брут приобрел уважение и популярность в Риме не воинскими подвигами, а глубоким знанием философии и еще более того — достоинством, сдержанностью и благородством своего поведения. В связи с этим Плутарх замечает:

«Вот почему даже враги, ненавидевшие его за убийство Цезаря, все, что было в заговоре возвышенного и благородного, относили на счет Брута, а все подлое и низкое приписывали Кассию, родичу и другу Брута...» (Плутарх. Сравнительные жизнеописания. Брут, I)

В отличие от дяди, Брут смолоду не проявлял особой активности ни на гражданском, ни на судебном поприще, хотя по свидетельству того же Плутарха:

«Прекрасно владея родным своим языком, Брут был мастером не только судебной, но и торжественной речи, по-гречески же всегда стремился изъясняться с лаконской краткостью и сжатостью...» (Там же, II)

Существовали какие-то основания для подозрения, что Помпей был причастен к убийству отца Брута. Поэтому в течение многих лет Марк не здоровался и не заговаривал с Помпеем. Но когда началась гражданская война, Брут, ради защиты Республики, счел необходимым участвовать в борьбе на стороне противников Цезаря (где был и Катон). Как утверждает Плутарх:

«...Брут по собственному почину уехал в Македонию, чтобы разделить со своими единомышленниками все опасности. Помпей, как рассказывают, был настолько изумлен и обрадован его появлением, что поднялся с места и на глазах у присутствовавших обнял Брута, словно одного из первых людей в своем лагере». (Там же, IV)

Но и в военном походе Брут оставался верен своим отнюдь не воинственным пристрастиям.

«В продолжение этого похода, — пишет далее Плутарх, — Брут все свободное время, когда он не был с Помпеем, посвящал наукам и книгам — и не только в остальные дни, но даже накануне великой битвы. Была середина лета и нестерпимый зной палил воинов, разбивших лагерь в болотистой местности. Рабы, которые несли палатку Брута, где-то замешкались. Вконец измученный, он лишь в полдень мог натереться маслом и утолить голод, но затем, пока остальные либо спали, либо с тревогою размышляли о будущем, вплоть до темноты писал, составляя извлечение из Полибия». (Там же)

Таким предстает перед нами будущий «тираноубийца».

Наверное, пребывание в лагере помпеянцев разочаровало Брута так же, как Цицерона, который, кстати, несмотря на двадцатилетнюю разницу в возрасте, питал к нему искренне дружеские чувства. Во всяком случае после Фарсалы, как я уже упоминал, Брут просил победителя о помиловании, которое было охотно предоставлено. И в не меньшей степени ради его собственных достоинств, чем ради его матери — некогда возлюбленной Цезаря.

Перед началом Африканской кампании, в 47-м году Цезарь назначил Брута наместником в Цизальпинскую Галлию. Как и следовало ожидать, Марк Брут проявил себя правителем деятельным, справедливым и бескорыстным. К тому же, как свидетельствует Плутарх:

«...все благодеяния, какие он творил, относил на счет Цезаря. Поэтому, возвратившись и объезжая Италию, Цезарь с живейшим удовольствием взирал на города, которыми управлял Брут, и на самого Брута, умножившего его славу и доставлявшего ему радость своим обществом». (Там же, VI)

Было ли это лицемерием, стремлением «втереться в доверие» и усыпить бдительность Цезаря? Навряд ли! Такое предположение не вяжется с достоинством и открытым характером Марка. Думаю, что в ту пору он был искренним сторонником Цезаря. Подозрения относительно монархических устремлений фактического правителя Рима стали возникать лишь в середине 45-го года. Быть может, эти подозрения и не подвигнули бы Брута на участие в заговоре, а тем более на его организацию, если бы не влияние Кассия и «давление общественного мнения».

Брут был избран одним из дюжины преторов на 44-й год. На свою беду Цезарь назначил его городским претором, правящим суд в Риме и считавшимся главой всей коллегии преторов. В начале этого года, когда неслыханные почести, предоставленные Цезарю, и упорные слухи о грядущем возведении его в царское достоинство взбудоражили Рим, началась настоящая атака на Брута. Ненавистники Цезаря с особой настойчивостью использовали предполагаемое родство городского претора (через дистанцию в пять веков!) с древним освободителем Рима.

«Брута, — рассказывает Плутарх, — долго призывали к решительным действиям... Статуя древнего Брута, низложившего власть царей, была испещрена надписями: «О, если бы ты был сегодня с нами!» и «Если бы жил Брут!» Судейское возвышение, где Брут исполнял свои обязанности претора, однажды утром оказалось заваленным табличками со словами: «Ты спишь, Брут?» и «Ты не настоящий Брут!» (Там же, IX)

Иммунитет к психологическому давлению тогда, верно, еще выработан не был. Что и позволило Кассию вовлечь друга в заговор, для которого у самого Кассия были совсем иные — личные мотивы (обида на Цезаря). О том, что именно Кассий был организатором и вдохновителем всего «дела», можно заключить из следующего свидетельства Плутарха:

«Кассий выведывал настроения друзей, и все соглашались выступить против Цезаря, но при одном непременном условии — чтобы их возглавил Брут, ибо заговор, по общему рассуждению, требовал не столько отваги или же многих рук, сколько славы такого мужа, как Брут, который сделал бы первый шаг и одним своим участием упрочил и оправдал все дело...

...Принявши все это в расчет, Кассий, — продолжает Плутарх, — встретился с Брутом, первым предложив ему примирение после долгой размолвки. Они обменялись приветствиями и Кассий спросил, намерен ли Брут быть в сенате в мартовские календы (1 марта. — Л.О.). Объясняя свой вопрос, он прибавил, что в этот день, как ему стало известно, друзья Цезаря внесут предложение облечь его царскою властью. Брут отвечал, что не придет. «А что, если нас позовут?» — продолжал Кассий. «Тогда, — сказал Брут, — долгом моим будет нарушить молчание и, защищая свободу, умереть за нее». Воодушевленный этими словами, Кассий воскликнул: «Но кто же из римлян останется равнодушным свидетелем твоей гибели? Разве ты не знаешь своей силы, Брут? Или думаешь, что судейское твое возвышение засыпают письмами ткачи и лавочники, а не первые люди Рима, которые от остальных преторов требуют раздач, зрелищ и гладиаторов, от тебя же — словно исполнения отеческого завета! — низвержения тирании и сами готовы ради тебя на любую жертву, любую муку, если только и Брут покажет себя таким, каким они хотят его видеть?» (Там же, X)

Кстати, из цитированного отрывка следует, что Брут был в заговоре всего лишь около двух недель. Так что в особенном коварстве его и упрекнуть нельзя. Хотя в эти последние две недели, по-видимому, именно Брут, воспламенившись, развил наибольшую активность, вовлекая в заговор все новых участников. Недаром, по иронии судьбы, сам Цезарь, когда впервые услышал речь Брута, сказал друзьям:

«Я не знаю, чего желает этот юноша, но чего бы он ни желал, желание его неукротимо». (Плутарх. Там же, VI)

Цицерона Брут решил к заговору не привлекать. Возможно потому, что не хотел подвергать риску жизнь великого оратора, а, быть может, и опасаясь болтливости старика. Зато он заручился поддержкой Децима Брута Альбина, имевшего в своем распоряжении многочисленных гладиаторов. К тому же Децим Брут пользовался большим доверием у Цезаря. Тайна заговора тщательно хранилась, и сам Марк Брут себя на людях ничем не выдавал. Но дома им владела вполне понятная тревога (а, может быть, и сомнения) так, что он часто не спал ночью, что не укрылось от его жены. Достоверность связанного с этим обстоятельством рассказа проверить трудно, но и обойти молчанием столь знаменитый эпизод невозможно. Вот фрагмент его описания у Плутарха:

«Отлично образованная, любившая мужа, душевное благородство соединявшая с твердым разумом, Порция не прежде решилась спросить Брута об его тайне, чем произвела над собой вот какой опыт. Раздобыв цирюльничий ножик, каким обыкновенно срезывают ногти, она закрылась в опочивальне, выслала всех служанок и сделала на бедре глубокий разрез, так что из раны хлынула кровь, а немного спустя начались жестокие боли и открылась сильная лихорадка. Брут был до крайности встревожен и опечален, и тут Порция в самый разгар своих страданий обратилась к нему с такою речью: «Я — дочь Катона, Брут, и вошла в твой дом не для того только, чтобы, словно наложница, разделять с тобой стол и постель, но чтобы участвовать во всех твоих радостях и печалях... Ты всегда был мне безупречным супругом, а я... чем доказать мне свою благодарность, если я не могу понести с тобою вместе сокровенную муку и заботу, требующую полного доверия? Я знаю, что женскую натуру считают неспособной сохранить тайну. Но неужели, Брут, не оказывают никакого воздействия на характер доброе воспитание и достойное общество? А ведь я — дочь Катона и супруга Брута! Но если прежде, вопреки всему этому, я полагалась на себя не до конца, то теперь узнала, что неподвластна и боли». С этими словами она показала мужу рану на бедре и поведала ему о своем испытании. Полный изумления, Брут воздел руки к небесам и молил богов, чтобы счастливым завершением начатого дела они даровали ему случай выказать себя достойным такой супруги, как Порция». (Там же, XIII)

Дальнейшие события жизни Брута вплетутся в ткань последующего изложения римской истории. Сейчас же мне бы хотелось вместе с тобой, читатель, поразмыслить о том, как случилось, что столь многоопытный политик, как Юлий Цезарь, не предусмотрел и не парировал возможности покушения на свою жизнь.

Действительно, будь рядом с Цезарем в сенате хотя бы пара центурионов, он был бы вне опасности. Почему же их не было? Быть может, ему и в голову не приходило, что на него возможно нападение? О, нет! Ведь это был не первый заговор. Еще осенью 46-го года Цицерон в речи за Марцелла упоминает о том, что Цезарь обращался в сенат по поводу готовящегося на него покушения, причем давал понять, что в этом участвуют лица из его близкого окружения. Но, видимо, никого не назвал и не преследовал, а как бы предупредил. Эта линия поведения ясно обозначена у Светония:

«И когда впоследствии, — пишет историк, — против него говорилось или замышлялось что-нибудь опасное, он старался это пресекать, но не наказывать. Так, обнаруживая заговоры и ночные сборища, он ограничивался тем, что в эдикте объявлял, что это ему небезызвестно...» (Светоний. Божественный Юлий, 75)

Значит, знал о заговорах. И думал, как поступать. Что не хотел казнить и преследовать заговорщиков — понятно. Преследования и казни порождают новые заговоры. В этом противоборстве невозможно остановиться на полдороге. Опасность можно если не устранить, то свести до минимума только путем истребления всех потенциальных заговорщиков и создания атмосферы всеобщего страха и доносительства — то есть путем проскрипций. Но следовать примеру Суллы Цезарь категорически не желал. Вспомним его письмо к Оппию и Бальбу, написанное еще в самом начале гражданской войны. Там он пишет о своей политике терпимости и милосердия. Это хорошо, но, увы, не всех излечивает от ненависти. Однако можно, не пытаясь вовсе устранить опасность покушения, позаботиться о надежных мерах защиты. Что думает об этом Цезарь ранней весной 44-го года? Я пробую представить себе ход его мыслей:

«На форуме и улицах опасность невелика. Человек с луком или копьем будет немедленно схвачен стражниками (ношение оружия в городе запрещено). Убийца с кинжалом, конечно, может затесаться в толпу народа, всегда льнущую к его носилкам. Но с каждого, кто приближается к Цезарю, не сводят глаз бдительные ликторы. Банда наемных убийц может напасть на ликторов? Сомнительно. Уличные клубы он запретил. Сколотить в городе разбойничью шайку так, чтобы об этом не пронюхала тайная полиция, вряд ли кому удастся.

Он правильно сделал, что отослал испанскую охрану. Правитель народа не может, не должен держать под рукой военную силу. (Плутарх потом запишет, что Цезарь видел «в расположении к себе самую лучшую и надежную охрану»). В крайнем случае всегда можно будет вызвать ветеранов...

Ожидать покушения надо со стороны аристократов и сенаторов старой формации. Они его боятся и ненавидят. За то, что лишил их власти, возможности наживаться в провинциях, престижа, оскорбил введением в сенат простолюдинов. Их можно понять! Страх и ненависть прячутся под личиной угодливости и лести. Как они распинаются перед ним со своими почестями! Конечно, есть еще и фанатики республиканского строя. Эти — опаснее. Да, есть кому направить кинжал ему в спину. Метелла убили только за то, что он принял прощение...

Но где может его достать рука убийцы? Дома он днем и ночью под охраной преданных рабов. В дороге — тоже. Если только в самом сенате? Ликторы остаются за дверями. Издать указ о том, чтобы хотя бы двое вооруженных были рядом с ним в сенатской курии? Можно даже не указ — провести решением сената. Отказать они не посмеют... Но вооруженные люди в курии?! Опять нарушение традиций. И явное свидетельство того, что он сенаторов боится. В глазах народа это равносильно признанию своей вины перед ними. Боится — значит, виноват! Будут говорить, что его недаром в памфлетах называют душителем сената. По сути дела, так оно и есть. Но до сих пор все происходило как будто по доброй воле самих сенаторов: и диктатура, и его указания по выборам магистратов, и досрочная смена консулов. Ему все не могут простить тот злополучный прием делегации сенаторов с этими их почестями. Ну, встал им навстречу. Наверное — зря. Народ считает, что в лице сената он оскорбил государство. Еще не научились отделять одно от другого. А тут еще телохранители с мечами! В сенате, где все без оружия и более половины сенаторов — его люди. Памфлетисты будут насмехаться...

А если заговор сенаторов-аристократов? Кинжалы легко спрятать под тоги. Или забыто предание о том, как сенаторы убили Ромула? Нет, они не посмеют! Раздавлены, побеждены. Но если он боится заговора, значит, не побеждены, а только затаились. Победитель не может бояться побежденных! Он для того и отказался от предложенной ему знатной охраны, чтобы внушить сенаторам уверенность в их полном поражении. Разумно ли отступать?

И кто решится пробить стену страха, кто возглавит заговор? Ему доносят, что в надписях и табличках на него натравливают Брута. Конечно, Марк крепок духом и всеми уважаем. Он мог бы стать во главе заговора. Но нет причин его подозревать. К Бруту обращаются только ради имени его предка. А впрочем... Недавно ему сказали, что против Цезаря злоумышляют Долабелла и Антоний. Он тогда с ходу ответил, что не боится тех, кто умеет наслаждаться жизнью, но склонен опасаться людей бледных и худощавых. Кого он подсознательно имел в виду? Не Брута ли? Нет-нет! Марк честен и открыт. На заговор, на черную неблагодарность не способен! Скорее — Кассий. Этот — честолюбив, обидчив, скрытен. Но за ним не пойдут.

И все же... может быть, ввести в сенат охрану? Нет! Бояться он не будет. Не подобает римлянину дрожать от страха! (Плутарх потом напишет: «Цезаря просили, чтобы он окружил себя телохранителями, и многие предлагали свои услуги. Цезарь не согласился, заявив, что, по его мнению, лучше один раз умереть, чем постоянно ожидать смерти». — Цезарь. VII)

Хорошо, что он отбывает в Парфию. За пару лет все устоится. Народ привыкнет. Но все-таки обидно, что римляне настолько его не понимают, так упорно сопротивляются переменам.

Из Светония. О Риме в эти дни: «Уже происходили тут и там тайные сходки, где встречались два-три человека, теперь все слилось воедино. Уже и народ не был рад положению в государстве: тайно и явно возмущаясь самовластием, он искал освободителей. Когда в сенат были приняты иноземцы, появились подметные листы с надписью: «В добрый час! Не показывать новым сенаторам дорогу в сенат!» А в народе распевали так:

Галлов Цезарь вел в триумфе, галлов Цезарь ввел в сенат. Сняв штаны, они надели тогу с пурпурной каймой.

(Штаны — галльская национальная одежда, презиравшаяся римлянами).

Когда Квинт Максим, назначенный консулом на три месяца, входил в театр, и ликтор, как обычно, всем предложил его приветствовать, отовсюду раздались крики: «Это не консул!» После удаления от должности трибунов Цезетия и Марулла на ближайших выборах было подано много голосов, объявлявших из консулами. Под статуей Луция Брута кто-то написал: «О если б ты был жив!», а под статуей Цезаря:

Брут, изгнав царей из Рима, стал в нем первым консулом,

Этот, консулов изгнавши, стал царем в конце концов. (Светоний. Божественный Юлий, 80)

Рискну продолжить возможные, на мой взгляд, размышления Цезаря: «Это несправедливо! Всю жизнь он сражался и рисковал не ради своей славы и власти, а ради Рима и римлян — ради их славы, могущества, их достоинства. Всю жизнь он берег их и старался спасти Рим от крушения ценой возможно малой крови. Только что наступил мир, а он уже сумел дать им немало и даст еще несравненно больше. Но отнимает право на бесчестную наживу, лень, обман, продажу голосов. И за это его не любят! Таковы люди. Так ради чего же все тревоги и труды? И тысячи павших на полях сражений? Неужто ради пустой мечты? Химеры? Неужто все — ошибка? Жить не хочется, когда нахлынут такие мысли.

Но ведь у предков все было по-другому! Возможно ли вернуть древнюю честь, мужество и личное достоинство римлян? Ему уж не удастся — он стар. А можно ли вообще? Боги отвернулись от Рима. Эпикурейцы считают, небожителям нет дела до людей. Он сам не очень-то верит в богов. Но народ склонен верить. Впрочем — в любых чужеземных скорее, чем в своих мраморных истуканов, которыми клянутся на каждом углу. Быть может, ему бы следовало стать богом? Забавная мысль! Подобно Ромулу... А для этого — умереть? Ну что же, пожалуй, пора. Довольно пожил... И главное свое дело — сделал. Остается только подготовить решение сената о посмертном обожествлении. На случай, если он не вернется из Парфии. Или на другой какой случай... Да воспрянет Рим во славу Цезаря, по его воле, хотя бы и нисходящей с пустого небосвода!

Нет, рано умирать. Октавиан еще слишком молод. Он способен и сможет стать правителем. Но позднее — пока он слишком неопытен. Антоний и остальные не захотят признать его. Сомнут. Сенат попытается вернуть власть... Опять польется кровь сограждан... Рано!..»

Светоний пишет в конце биографии Юлия Цезаря:

«У некоторых друзей осталось подозрение, что Цезарь сам не хотел дольше жить, а оттого и не заботился о слабеющем здоровье и пренебрегал предостережениями знамений и советами друзей. Иные думают, что он полагался на последнее постановление и клятву сената и после этого даже отказался от сопровождавшей его охраны из испанцев с мечами. Другие, напротив, полагают, что он предпочитал один раз встретиться с грозящем отовсюду коварством, чем в вечной тревоге его избегать. Некоторые даже передают, что он часто говорил: жизнь его дорога не столько ему, сколько государству — сам он давно уж достиг полноты власти и славы, государство же, если что с ним случится, не будет знать покоя, а только ввергнется во много более бедственные гражданские войны». (Светоний. Божественный Юлий, 87)

Не знаю, справедливы ли мои догадки о том, что мог думать Цезарь в последние недели своей жизни. А пока лучше вернуться на почву надежно установленных фактов. Мне остается только изложить события рокового дня 15 марта — «мартовские иды».

Убийство Цезаря подробно описано у всех трех древних авторов (Плутарха, Светония и Аппиана), на чьи свидетельства я опирался при написании этой главы. Все они начинают с перечисления ужасных предзнаменований надвигающейся трагедии. Тут и вспышки света в небе, и несущиеся куда-то огненные люди, и проливающие слезы табуны коней, которых Цезарь посвятил богам после Рубикона, и жертвенное животное, у которого не оказалось сердца, и многое другое в том же роде. Все это — плоды позднейшей фантазии потрясенного народа. Ведь никто из названных историков не был современником Цезаря. Естественно, что и перечни этих грозных знамений у них не совпадают. Зато изложение обстоятельств, предшествовавших появлению Цезаря в сенате, и описание самой сцены убийства у всех трех авторов очень близки. Что и позволяет отнести эти описания к категории надежных свидетельств. Излагая ранее важнейшие события римской Истории, я всюду, где было возможно, старался вместо собственного пересказа предложить читателю перевод подлинного древнего текста. Сейчас у меня есть выбор из целых трех текстов — одинаково ярких. Я остановился на описании Плутарха, которое в конце дополню лишь одним характерным эпизодом и буквально двумя фразами из текстов Аппиана и Светония. Рассказ Плутарха я привожу почти полностью (событие того заслуживает) — с незначительными сокращениями и опустив самое начало, где перечисляются сверхъестественные предзнаменования смерти Юлия Цезаря:

«...Многие рассказывают также, — продолжает Плутарх, — что какой-то гадатель предсказал Цезарю, что в тот день месяца марта, который римляне называют идами, ему следует остерегаться большой опасности. Когда наступил этот день, Цезарь, отправляясь в сенат, поздоровался с предсказателем и шутя сказал ему «А ведь мартовские иды наступили!», на что тот спокойно ответил: «Да, наступили, но не прошли!»

За день до этого во время обеда, устроенного для него Марком Лепидом, Цезарь, как обычно, лежа за столом, подписывал какие-то письма. Речь зашла о том, какой род смерти самый лучший. Цезарь раньше всех вскричал: «Неожиданный!» После этого, когда Цезарь покоился на ложе рядом с женой, все двери и окна в его спальне разом растворились. Разбуженный шумом и ярким светом луны, Цезарь увидел, что Кальпурния рыдает во сне, издавая неясные, нечленораздельные звуки. Ей привиделось, что она держит в объятиях убитого мужа... С наступлением дня она стала просить Цезаря, если возможно, не выходить и отложить заседание сената. Если же он совсем не обращает внимания на ее сны, то хотя бы посредством других предзнаменований и жертвоприношений пусть разузнает будущее. Тут, по-видимому, и в душу Цезаря вкрались тревога и опасения, ибо раньше он никогда не замечал у Кальпурнии суеверного страха, столь свойственного женской природе, теперь же он увидел ее сильно взволнованной. Когда гадатели после многочисленных жертвоприношений объявили ему о неблагоприятных предзнаменованиях, Цезарь решил послать Антония, чтобы он распустил сенат.

В это время Децим Брут по прозванию Альбин (пользовавшийся таким доверием Цезаря, что тот записал его вторым наследником в своем завещании), один из участников заговора Брута и Кассия, боясь, как бы о заговоре не стало известно, если Цезарь отменит на этот день заседание сената, начал высмеивать гадателей, говоря, что Цезарь навлечет на себя обвинения и упреки в недоброжелательстве со стороны сенаторов, так как создается впечатление, что он издевается над сенатом... А если Цезарь из-за дурных предзнаменований все же решил считать этот день неприсутственным, то лучше ему самому прийти и, обратившись с приветствием к сенату, отсрочить заседание. С этими словами Брут взял Цезаря за руку и повел. Когда Цезарь немного отошел от дома, навстречу ему направился какой-то чужой раб и хотел с ним заговорить. Однако, оттесненный напором окружавшей Цезаря толпы, раб вынужден был войти в дом. Он передал себя в распоряжение Кальпурнии и просил оставить его в доме, пока не вернется Цезарь, так как он должен сообщить Цезарю важные известия.

Артемидор из Книда, знаток греческой литературы, сошелся на этой почве с некоторыми лицами, участвовавшими в заговоре Брута, и ему удалось узнать почти все, что делалось у них. Он подошел к Цезарю, держа в руке свиток, в котором было написано все, что он намеревался донести Цезарю о заговоре. Увидев, что свитки, которые ему вручают, Цезарь передает окружающим его рабам, он подошел совсем близко, придвинулся к нему вплотную и сказал: «Прочитай это, Цезарь, сам, не показывая другим, — и немедленно! Здесь написано об очень важном для тебя деле». Цезарь взял в руки свиток, однако прочесть его ему помешало множество просителей, хотя он и пытался много раз это сделать. Так он и вошел в сенат, держа в руках только этот свиток.

...место, где произошла борьба и убийство Цезаря и где собрался в тот раз сенат, без всякого сомнения, было избрано и назначено божеством; это было одно из прекрасно украшенных зданий, построенных Помпеем рядом с его театром. Здесь находилось изображение Помпея...

Антония, верного Цезарю и отличавшегося большой телесной силой, Брут Альбин нарочно задержал на улице, заведя с ним длинный разговор. При входе Цезаря сенат поднялся с мест в знак уважения. Заговорщики же, возглавляемые Брутом, разделились на две части: одни стали позади кресла Цезаря, другие вышли навстречу, чтобы вместе с Туллием Кимвром просить за его изгнанного брата. С этими просьбами заговорщики провожали Цезаря до самого кресла. Цезарь, сев в кресло, отклонил их просьбы, а когда заговорщики приступили к нему с просьбами еще более настойчивыми, выразил каждому из них свое неудовольствие. Тут Туллий схватил обеими руками тогу Цезаря и начал стаскивать ее с шеи, что было знаком к нападению. Каска первым нанес удар мечом в затылок. Рана эта, однако, была неглубока и несмертельна: Каска, по-видимому, вначале было смущен дерзновенностью своего ужасного поступка. Цезарь, повернувшись, схватил и задержал меч. Почти одновременно оба закричали: раненый Цезарь по-латыни — «Негодяй Каска, что ты делаешь?», а Каска по-гречески, обращаясь к брату, — «Брат, помоги!». Не посвященные в заговор сенаторы, пораженные страхом, не смели ни бежать, ни защищать Цезаря, ни даже кричать. Все заговорщики, готовые к убийству, с обнаженными мечами окружили Цезаря: куда бы он ни обращал взор, он, подобно дикому зверю, окруженному ловцами, встречал удары мечей, направленные ему в лицо и в глаза, так как было условлено, что все заговорщики примут участие в убийстве и как бы вкусят жертвенной крови. Поэтому и Брут нанес Цезарю удар в пах. Некоторые писатели рассказывают, что, отбиваясь от заговорщиков, Цезарь метался и кричал, но, увидав Брута с обнаженным мечом, накинул на голову тогу и подставил себя под удары. Либо сами убийцы оттолкнули тело Цезаря к цоколю, на котором стояла статуя Помпея, либо оно там оказалось случайно. Цоколь был сильно забрызган кровью. Можно было подумать, что сам Помпей явился для отмщения своему противнику, распростертому у его ног, покрытому ранами и еще содрогавшемуся. Цезарь, как сообщают, получил двадцать три раны (согласно Светонию в заговоре участвовало более 60 человек. — Л.О.). Многие заговорщики переранили друг друга, направляя столько ударов в одно тело.

После убийства Цезаря Брут выступил вперед, как бы желая что-то сказать о том, что было совершено; но сенаторы, не выдержав, бросились бежать, распространив в народе смятение и непреодолимый страх». (Плутарх. Сравнительные жизнеописания. Цезарь, LXVI)

Эпизод, описанный Аппианом, дает представление о силе страха, владевшего заговорщиками, несмотря на их многочисленность. Еще до прибытия Цезаря к Бруту и Кассию подошел сенатор Попилий Лена, не участвовавший в заговоре, и пожелал им успеха в том, что они замыслили. Неизвестно, что он имел в виду, но руководители заговора пришли в ужас...

«Едва Цезарь сошел с носилок, — продолжает Аппиан, — как Лена... пересек ему дорогу и завел с ним серьезный разговор о каком-то личном деле. При виде того, что происходило и при длительности беседы заговорщики испугались и уже готовились даже дать друг другу знак убить самих себя прежде, чем их схватят. Но видя, что в продолжение разговора Лена выглядит скорее просящим и умоляющим о чем-то, чем доносящим, они оправились, а когда увидели, что Лена по окончании разговора попрощался с Цезарем, снова осмелели...» (Аппиан. Гражданские войны. II, 116)

Последнее мгновение жизни Цезаря Аппиан описывает следующими словами:

«...он закрылся со всех сторон плащом и упал, сохранив благопристойный вид, перед статуей Помпея». (Там же, 117)

Эту замечательную заботу древних римлян о том, чтобы встретить смерть с достоинством, я уже отмечал в описании смерти Помпея.

Фраза из Светония, которой я намерен закончить рассказ о мартовских идах, звучит так:

«Все разбежались. Бездыханный, он остался лежать, пока трое рабов, взвалив его на носилки, со свисающей рукою, не отнесли его домой». (Светоний. Божественный Юлий, 82)

Не знаю, как ты, читатель, а я невольно содрогаюсь, воображая опустевшие улицы Вечного Города, по которым испуганные рабы влекут окровавленное тело величайшего из его граждан, а рука, еще недавно державшая бразды правления полумиром, как плеть, раскачивается в такт их торопливым шагам.