Интерлюдия третья Сенека «Нравственные письма к Луцилию»

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

Интерлюдия третья

Сенека

«Нравственные письма к Луцилию»

В длинной череде выдающихся деятелей Римской истории Анней Сенека по праву занимает свое место рядом со знаменитыми государственными деятелями, полководцами и императорами. Биографическую канву его жизни мы проследили в предыдущей главе. Там же было отмечено, что философия (своеобразный стоицизм) Сенеки побуждала его к активному участию в политической жизни Рима. Положение советника императора в течение первых восьми лет правления Нерона открывало для этого широкие возможности. Мы не знаем, какие конкретно решения принцепса или законодательные акты сената в этот сравнительно благоприятный период времени были приняты по совету Сенеки. Но его литературное наследство, представляя нам систему взглядов и, в частности, нравственную позицию философа, позволяет судить о том, как рождались эти советы и в каком направлении Сенека пытался влиять на Нерона. Здесь не место (да я бы и не взялся) анализировать философскую позицию Сенеки. Некоторые, на мой взгляд, наиболее важные, аспекты его этики были ранее отмечены в связи с конкретными обстоятельствами и отношением к поступкам императора. Для более подробного знакомства читателю следует обратиться к специальной литературе, например, послесловию С. А. Ошерова к его переводам «Нравственных писем Луцилию» (Наука. М., 1977).

Помимо этого завершающего труда, Сенека оставил восемь трактатов. Я расскажу о них лишь вкратце, поскольку «Письма» вобрали в себя этические размышления, содержащиеся в этих трактатах. «Утешение к Гельвии» (матери философа) и «О краткости жизни» написаны в изгнании. В силу этого мысли Сенеки далеки от государственной деятельности.

Позиция автора меняется, когда по воле обстоятельств перед ним открывается возможность влияния на Нерона — сначала отрока из семьи принцепса, а затем властителя Рима. В трактате «О милосердии» Сенека рисует образ мудрого и милосердного правителя, противопоставляя его тирану а в трактате «О блаженной жизни» впервые вводит понятие осознанной разумом и пережитой чувством нравственной нормы, соответствующей нашему понятию совести. Оба трактата написаны в пору действенного влияния Сенеки на императора. После смерти Бурра и добровольного отхода от политической деятельности он пишет трактат «О спокойствии души». Деяние, направленное на благо государства, по-прежнему представляется ему истинным поприщем добродетели. Но в раскрытии понятия «деяние» отражается та реальная ситуация, в которой оказался философ. «Вот что, я полагаю, — пишет он, — должна делать добродетель и тот, кто ей привержен: если фортуна возьмет верх и пресечет возможность действовать, пусть он не тотчас бежит, повернувшись тылом и бросив оружие, в поисках укрытия, как будто есть место, куда не доберется погоня фортуны, — нет, пусть он берет на себя меньше обязанностей и с выбором отыщет нечто такое, чем может быть полезен государству. Нельзя нести военную службу? Пусть добивается общественных должностей. Приходится остаться частным лицом — пусть станет оратором. Принудили к молчанию — пусть безмолвным присутствием помогает гражданам. Опасно даже выйти на форум — пусть по домам, на зрелищах, на пирах будет добрым товарищем, верным другом, воздержанным сотрапезником. Лишившись обязанностей гражданина, пусть выполняет обязанности человека!»

Оказавшись уже в глубокой изоляции от общественной жизни, Сенека пишет трактат «О досуге», где отстаивает право мудреца на досуг, необходимый для созерцания всего сущего и выработки законов существования не одного государства, а всего рода человеческого. Он пишет: «Два государства объемлем мы душою: одно поистине общее, вмещающее богов и людей, где мы не глядим на тот или на этот угол, но ходом солнца измеряем пределы нашей гражданской общины, и другое, к которому мы приписаны рождением... Этому большому государству мы можем служить и на досуге — впрочем, не знаю, не лучше ли на досуге».

Это служение во время вынужденного досуга (а он уже связан с угрожающей жизни опалой) выражается в написании еще двух больших трактатов: естественно-научного — «Изыскания о природе» и на этическую тему — «О благодеяниях». В акте добровольного благодеяния Сенека теперь видит единственную надежную основу взаимоотношений между людьми. Для человека всякое благодеяние есть добродетельный поступок, награда за который — в нем самом. Даже если за благодеяние не платят благодарностью.

«Он неблагодарен? — вопрошает философ. — Но мне он этим не нанес обиды. Ведь это я, давая, получил пользу от благодеяния. И по такой причине я буду делать не только неленивее, но усерднее. Что потерял я на нем, то возмещу на других. Но и его я снова облагодетельствую, как хороший земледелец, который заботой и обработкой побеждает бесплодие почвы... Давать и терять — не это свойственно великой душе. Терять и давать — вот что ей свойственно».

Благодарность за благодеяние является нравственным долгом человека перед самим собой. Пусть мудрецу неважно, найдет ли он ее, но она благодетельна для самого благодарящего. Благодеяние и благодарность образуют самую прекрасную связь между людьми.

«Нравственные письма к Луцилию» — книга итогов, написанная в конце жизни, Ее адресат Луцилий — лицо реальное. Из бедняков он выбился во всадники, был прокуратором Сицилии, писал стихи, увлекался философией. В свободной форме писем к другу-ученику придерживаясь разговорной интонации, Сенека не поучает, а как бы размышляет по поводу различных конкретных жизненных происшествий. Но в ходе этих размышлений представляет итог всех своих поисков и раздумий нравственного характера. Книга содержит 124 пространных письма, занимающих 323 страницы убористого текста. Бесполезно ее пересказывать. Только для того, чтобы дать читателю некоторое представление о книге и, быть может, побудить его обратиться к оригиналу (в русском переводе), я отобрал двадцать пять небольших фрагментов из писем. Представлены, разумеется, далеко не все темы, затронутые в книге, а лишь те, какие мне казались наиболее важными. Фрагменты тематически объединены в пять групп, именованных условно.

О бедности и богатстве

Из письма № 2:

«...Беден не тот, у кого мало что есть, а тот, кто хочет иметь больше. Разве ему важно, сколько у него в ларях и в закромах, сколько он пасет и сколько получает на сотню, если он зарится на чужое и считает не приобретенное, а то, что надобно еще приобрести».

Из письма № 4:

«...узнай, что приглянулось мне сегодня (и это сорвано в чужих садах): «Бедность, сообразная закону природы, — большое богатство». Знаешь ли ты, какие границы ставит нам этот закон природы? Не терпеть ни жажды, ни голода, ни холода. А чтобы прогнать голод и жажду, тебе нет нужды обивать надменные пороги, терпеть хмурую спесь или оскорбительную приветливость, нет нужды пытать счастья в море или идти вслед за войском. То, чего требует природа, доступно и достижимо, потеем мы лишь ради избытка. Ради него изнашиваем мы тогу, ради него старимся в палатках лагеря, ради него заносит нас на чужие берега. А то, чего с нас довольно, у нас под рукой. Кому и в бедности хорошо, тот богат. Будь здоров».

Из письма № 123. (Это то самое письмо, начало которого я уже цитировал. Там Сенека рассказывает, как приехал в свою усадьбу, а для него даже хлеба не нашлось...):

«...Ведь только не имея некоторых вещей, мы узнаем, что многие из них нам и не нужны. Мы пользовались ими не по необходимости, а потому, что они у нас были.

А как много вещей мы приобретаем потому только, что другие их приобретают, что они есть у большинства. Одна из причин наших бед — та, что мы живем по чужому примеру и что не разум держит нас в порядке, а привычка сбивает с пути. Чему мы и не захотели бы подражать, если бы так делали немногие, за тем идем следом, стоит всем за это приняться...»

О мудрости и добродетели

Из письма № 8:

«...то, к чему я тебя склоняю — скрыться и запереть двери — я сам сделал, чтобы многим принести пользу. Ни одного дня я не теряю в праздности, даже часть ночи отдаю занятиям. Я не иду спать, освободившись: нет, сон одолевает меня, а я сижу, уставившись в свою работу усталыми от бодрствования, слипающимися глазами. Я удалился не только от людей, но и от дел, прежде всего — моих собственных, и занялся делами потомков. Для них я записываю то, что может помочь им. Как составляют целительные лекарства, так я заношу на листы спасительные наставления, в целительности которых я убедился на собственных ранах: хотя мои язвы не закрылись совсем, но расползаться вширь перестали. Я указываю другим тот правильный путь, который сам нашел так поздно, устав от блужданий. Я кричу «Избегайте всего, что любит толпа, что подбросил вам случай!..

Угождайте же телу лишь настолько, насколько нужно для поддержания его крепости, и такой образ жизни считайте единственно здоровым и целебным. Держите тело в строгости, чтобы оно не перестало повиноваться душе: пусть пища лишь утоляет голод, питье — жажду, пусть одежда защищает тело от голода, а жилище — от всего ему грозящего. А возведено ли жилище из дерна или из пестрого заморского камня, разницы нет: знайте, под соломенной крышей человеку не хуже, чем под золотой. Презирайте все, что ненужный труд создает ради украшения или напоказ. Помните: ничто, кроме души, недостойно восхищения, а для великой души все меньше нее».

Из письма № 25:

«...Самое благотворное — жить словно под взглядом неразлучного с тобой человека добра, но с меня довольно и того, если ты, что бы ни делал, будешь делать так, будто на тебя смотрят. Одиночество для нас — самый злой советчик. Когда ты преуспеешь настолько, что будешь стесняться самого себя, тогда можешь отпустить провожатого, а до тех пор пусть за тобой надзирает некто чтимый, будь то Катон, либо Сципион, либо Лелий, — любой, в чьем присутствии даже совсем погибшие люди обуздывали свои пороки, — и так, покуда сам не станешь тем человеком, на глазах у которого не отважишься грешить».

Из письма № 124:

«...Вопрос таков: чувством или разумом постигается благо? ... Кто ставит выше всего наслаждение, тот считает благо чувственным; мы же, приписывающие благо душе, — умопостигаемым. Если бы о благе судили чувства, мы бы не отвергали никаких наслаждений: ведь все они заманчивы, все приятны — и, наоборот, не шли бы добровольно на страдание, потому что всякое страдание мучительно для чувств... Ведь ясно, что лишь разум властен выносить приговор о жизни, добродетели, о честности, а, значит, и о благе и зле...

Ты — разумное существо! Что есть твое благо? Совершенный разум! Призови его к самой высокой цели, чтобы он дорос до нее, насколько может. Считай себя блаженным тогда, когда сам станешь источником всех своих радостей, когда среди всего, что люди похищают, стерегут, чего жаждут, ты не найдешь не только что бы предпочесть, но и чего бы захотеть». Из письма № 50:

«...Однако, Луцилий, нельзя отчаиваться в нас по той причине, что мы в плену у зла и оно давно уже нами владеет. Никому благомыслие не досталось сразу же — у всех дух был раньше захвачен злом. Учиться добродетели — это значит отучаться от пороков. И тем смелее мы должны браться за исправление самих себя, что однажды преподанное нам благо переходит в наше вечное владение. Добродетели нельзя разучиться. Противоборствующие ей пороки сидят в чужой почве, потому их можно изничтожить и искоренить; прочно лишь то, что на своем месте. Добродетель сообразна с природою, пороки ей враждебны и ненавистны. Но хотя воспринятые добродетели ни за что нас не покинут и сберечь их легко, начало пути к ним трудно, так как первое пробуждение немощного и больного разума — это испуг перед неизведанным. Нужно принудить его взяться за дело, а потом лекарство не будет горьким: оно доставляет удовольствие, покуда лечит».

Из письма № 98:

«Сенека приветствует Луцилия!

Никогда не считай счастливцем того, кто зависит от счастья! Если он радуется пришедшему извне, то выбирает хрупкую опору пришлая радость уйдет. Только рожденное из самого себя надежно и прочно, оно растет и остается с нами до конца, а прочее, чем восхищается толпа — это благо на день. — Так что же, невозможно ни пользоваться им, ни наслаждаться? — Можно, кто спорит? — но так, чтобы оно зависело от нас, а не мы от него. Все причастное фортуне плодоносно и приятно, если владеющий им владеет и собой, не попав под власть своего достояния. Поэтому, Луцилий, ошибаются полагающие, будто фортуна может послать нам хоть что-нибудь хорошее или дурное: от нее — только поводы ко благу или ко злу, начала тех вещей, которым мы сами даем хороший или дурной исход. Ведь душа сильнее фортуны: это она ведет все туда или сюда, она делает свою жизнь блаженной или несчастной. Душа дурная все оборачивает к худшему, даже то, что приходит под видом наилучшего. Душа прямая и чуждая порчи исправляет зловредность фортуны и знанием смягчает с трудом переносимые тяготы; все приятное она встречает скромно и с благодарностью, все неприятное — мужественно и со стойкостью.

...Всегда в смятении душа, что тревожится за будущее, и до всех несчастий несчастен тот, кто заботится, чтобы все, чем он наслаждается, до конца осталось при нем. Ни на час он не будет спокоен и в ожидании будущего потеряет нынешнее, чем мог бы наслаждаться... Гибнуть и терять одинаково неизбежно, и, поняв это, мы найдем утешение и спокойно будем терять теряемое неизбежно.

Но в чем же нам найти помощь против этих потерь? В том, чтобы хранить утраченное в памяти, не допускать, чтобы с ним канул и тот плод, который оно нам принесло. Чем мы владеем, то можно отнять; чем мы владели, того не отнимешь».

Из письма № 59:

«...Я научу тебя, как узнать, что ты еще не стал мудрым. Мудрец полон радости, весел и непоколебимо безмятежен; он живет наравне с богами. А теперь погляди на себя. Если ты не бываешь печален, если никакая надежда не будоражит твою душу ожиданием будущего, если днем и ночью состояние твоего духа, бодрого и довольного собой, одинаково и неизменно, значит, ты достиг высшего блага, доступного человеку. Но если ты стремишься отовсюду получать всяческие удовольствия, то знай, что тебе так же далеко до мудрости, как до радости. Ты мечтаешь достичь их, но заблуждаешься, надеясь прийти к ним через богатство, через почести, словом, ища радости среди сплошных тревог К чему ты стремишься, словно к источникам веселья и наслаждения, в том — причина страданий. Я повторяю, радость — цель для всех, но где отыскать великую и непреходящую радость, люди не знают. Один ищет ее в пирушках и роскоши, другой — в честолюбии, в толпящихся вокруг клиентах, третий — в любовницах, тот — в свободных науках, тщеславно выставляемых напоказ, в словесности, ничего не исцеляющей. Всех их разочаровывают обманчивые и недолгие услады вроде опьянения, когда за веселое безумие на час платят долгим похмельем: как рукоплескания и крики восхищенной толпы, которые и покупаются, и искупаются ценой больших тревог. Так пойми же, что дается мудростью: неизменная радость. Душа мудреца — как надлунный мир, где всегда безоблачно. Значит, есть ради чего стремиться к мудрости: ведь мудрец без радости не бывает. А рождается такая радость лишь из сознания добродетелей. Радоваться может только мужественный, только справедливый, только умеренный. — «Что же, — спросишь ты, — разве глупые и злые не радуются?» — Не больше, чем львы, дорвавшиеся до добычи».

О душе

Из письма № 65:

«Я не так мал и не ради такой малости рожден, чтобы быть только рабом своему телу — на него я гляжу не иначе, как на цепь, сковавшую мою свободу. Его подставляю я судьбе, чтобы не шла дальше, и не позволяю ее ударам, пройдя через него, ранить и меня. Если что во мне и может потерпеть ущерб, так только тело. Но в этом открытом для опасностей жилище обитает свободный дух. Эта плоть никогда не принудит меня страшиться, не принудит к притворству, недостойному человека добра, или ко лжи во славу этого ничтожного тела. Я расторгну союз с ним, как только заблагорассудится. Мы и сейчас, покуда связаны друг с другом, союзники не на равных правах: все их забрала себе душа. Презрение к собственному телу наверняка дает свободу. Возвращаясь к нашему предмету, я повторяю, что свободе этой немало способствует и наблюдение природы, о котором мы беседовали. Ведь все состоит из материи и бога. Бог упорядочивает смешение, и все следует за ним, правителем и вожатым. Могущественнее и выше то, что действует, то есть бог, нежели материя, лишь претерпевающая действие бога. То же место, что в этом мире бог, занимает в человеке душа; что в мире материя, то в нас — тело. Так пусть худшее рабски служит лучшему; будем же храбры против всего случайного, не побоимся ни обид, ни ран, ни оков, ни нужды».

Из письма № 102:

«...согласно природе наш дух должен стремиться в бескрайнюю ширь, ибо душа человека — вещь великая и благородная и не допускает, чтобы ей ставили иначе, нежели богам, пределы... она не принимает отпущенного ей короткого срока: «Мне принадлежат, — говорит она, — все годы, ни один век не заперт для великого ума, и все времена доступны мысли. Когда придет последний час и разделит божественное и человеческое, перемешанное сейчас, я оставлю это тело там, где нашла его, а сама вернусь к богам. Я и теперь не чужда им, хоть и держит меня тяжкая земная темница». Этот медлительный смертный век — только пролог к лучшей и долгой жизни. Как девять месяцев прячет нас материнская утроба, приготовляя, однако, жить не в ней, а в другом месте, куда мы выходим, по видимости, способные уже и дышать и существовать без прежней оболочки, так за весь срок, что простирается от младенчества до старости, мы зреем для нового рождения. Нас ждет новое появление на свет и новый порядок вещей. А без такого промежутка нам не выдержать неба. Так не страшись, прозревая впереди этот решительный час: он последний не для души, а для тела. Сколько ни есть вокруг вещей, ты должен видеть в них поклажу на постоялом дворе, где ты задержался мимоходом... Сбрось груз! Что ты медлишь, как будто уже однажды не покинул прятавшего тебя тела? Ты мешкаешь, упираешься — но и тогда тебя вытолкнуло величайшее усилие матери. Ты стонешь, плачешь; плакать — дело новорожденного, но тогда тебя можно было простить: ты появился неразумным и ничего не ведающим, тебя, едва покинувшего мягкое тепло материнской утробы, овеял вольный воздух, а потом испугало грубое прикосновение жестких рук, и ты, нежный, ничего не понимающий, оторопел перед неведомым. Теперь для тебя уже не внове отделяться от того, частью чего ты был; так равнодушно расставайся с ненужными уже членами и сбрасывай это давно обжитое тело. Его рассекут, закопают, уничтожат. А ты, что печалишься? Это дело обычное! Ведь оболочка новорожденных чаще всего гибнет. Зачем ты любишь, как свое, то, что тебя одевает? Придет день, который сдернет покровы и выведет тебя на свет из мерзкой, зловонной утробы...

Чем покажется тебе божественный свет, когда ты увидишь его в его области? Мысль о нем не допускает, чтобы в душе угнездились грязь, и низость, и жестокость. Она твердит, что боги — свидетели всех наших дел, приказывают искать их одобрения, готовиться к будущей встрече с ними, видеть перед собою вечность. А тот, кто постиг ее разумом, не устрашится никакого войска, не испугается трубы, не побоится ничьих угроз. Да и откуда страх у того, кто надеется умереть?»

О старости и смерти

Из письма № 12:

«...Вот чем обязан я своей загородной: куда бы ни оглянулся — все показывало мне, как я стар. Что же, встретим старость с распростертыми объятиями: ведь она полна наслаждений, если знать как ею пользоваться. Плоды для нас вкуснее всего, когда они на исходе... Всякое наслаждение свой самый отрадный миг приберегает под конец. И возраст самый приятный тот, что идет под уклон, но еще не катится в пропасть. Да и тот, что стоит у последней черты, не лишен, по-моему, своих наслаждений — либо же все наслаждения заменяет отсутствием нужды в них. Как сладко утопить все свои вожделения и отбросить их! Ты возразишь мне: «Тягостно видеть смерть перед глазами». Но, во-первых, она должна быть перед глазами и у старика, и у юноши — ведь вызывают нас не по возрастному списку. Во-вторых, нет стариков столь дряхлых, чтобы им зазорно было надеяться на лишний день. Каждый день — это ступень жизни... Потому каждый день нужно проводить так, словно он замыкает строй, завершает число дней нашей жизни... А если бог подарит нам и завтрашний день, примем его с радостью. Счастливей всех тот, кто без тревоги ждет завтрашнего дня: он уверен, что принадлежит сам себе. Кто сказал «прожита жизнь», тот каждое утро просыпается с прибылью».

Из письма № 61:

«...это письмо я пишу тебе с таким настроением, будто смерть в любой миг может оторвать меня от писания. Я готов уйти и потому радуюсь жизни, что не слишком беспокоюсь, долго ли еще проживу. Пока не пришла старость, я заботился о том, чтобы хорошо жить, в старости — чтобы хорошо умереть; а хорошо умереть — значит умереть с охотой. Старайся ничего не делать против воли!.. Несчастен не тот, кто делает по приказу, а тот, кто делает против воли. Научим же нашу душу хотеть того, что требуют обстоятельства; и прежде всего будем без печали думать о своей кончине. Нужно подготовить себя к смерти прежде, чем к жизни... Довольно ли мы прожили, определяют не дни, не годы, а наши души. Я прожил сколько нужно, милый мой Луцилий, и жду смерти сытый. Будь здоров».

Из письма № 26:

«...Размышляй о смерти!» — Кто говорит так, тот велит нам размышлять о свободе. Кто научился смерти, тот разучился быть рабом. Он выше всякой власти и уж наверное вне всякой власти. Что ему тюрьма, и стража, и затворы? Выход ему всегда открыт! Есть лишь одна цепь, которая держит нас на привязи, — любовь к жизни. Не нужно стремиться от этого чувства избавиться, но убавить его силу нужно: тогда, если обстоятельства потребуют, нас ничего не удержит и не помешает нашей готовности немедля сделать то, что когда-нибудь все равно придется сделать. Будь здоров».

Из письма № 58:

«...Я не покину старости, если она мне сохранит меня в целости — сохранит лучшую мою часть; а если она поколеблет мой ум, если будет отнимать его по частям... я выброшусь вон из трухлявого, готового рухнуть строения. Я не стану бежать в смерть от болезни, лишь бы она была излечима и не затрагивала души; я не наложу на себя руки от боли, ведь умереть так — значит сдаться. Но если я буду знать, что придется терпеть ее постоянно, я уйду, не из-за самой боли, а из-за того, что она будет мешать всему, ради чего мы живем».

Философ и толпа

Из письма № 5:

«...Будем делать все, чтобы жить лучше, чем толпа, а не наперекор толпе, иначе мы отпугнем от себя и обратим в бегство тех, кого хотели исправить. Из страха, что придется подражать нам во всем, они не пожелают подражать нам ни в чем — только этого мы и добьемся. Первое, что обещает дать философия, — это умение жить среди людей, благожелательность и общительность; но несходство с людьми не позволит нам сдержать это обещание. Позаботимся же, чтобы то, чем мы хотим вызвать восхищение, не вызывало смеха и неприязни. Ведь у нас нет другой цели, как только жить в согласии с природой. Но противно природе изнурять свое тело, ненавидеть легкодоступную опрятность, предпочитая ей нечистоплотность, избирать пищу только дешевую, но грубую и отвратительную. Только страсть к роскоши желает одного лишь изысканного — но только безумие избегает недорогого и общеупотребительного. Философия требует умеренности — не пытки, а умеренность не должна быть непременно неопрятной. Вот мера, которая мне по душе: пусть в нашей жизни сочетаются добрые нравы с нравами большинства, пусть люди удивляются ей, но признают. — «Как же так? Неужто мы будем поступать как все прочие, и между ними и нами не будет никакого различия?» — Будет, и очень большое. Пусть тот, кто приглядится к нам ближе, знает, насколько отличаемся мы от толпы. Пусть вошедший в наш дом дивится нам, а не нашей посуде. Велик тот человек, кто глиняной утварью пользуется как серебряной, но не менее велик и тот, кто серебряной пользуется как глиняной. Слаб духом тот, кому богатство не по силам».

Из письма № 7:

«...Дальше от народа пусть держится тот, в ком душа еще не окрепла и не стала стойкой в добре: такой легко переходит на сторону большинства. Даже Сократ, Катон и Лелий отступили бы от своих добродетелей посреди несхожей с ними толпы, а уж из нас, как ни совершенствуем мы свою природу, ни один не устоит перед натиском со всех сторон подступающих пороков... Что же, по-твоему, будет с нашими нравами, если на них ополчится целый народ? Непременно ты или станешь ему подражать, или его возненавидишь. Между тем и того, и другого надо избегать: нельзя уподобляться злым, оттого что их много, нельзя ненавидеть многих, оттого что им не уподобляешься. Уходи в себя, насколько можешь; проводи время только с теми, кто сделает тебя лучше, допускай к себе только тех, кого ты сам можешь сделать лучше. И то, и другое совершается взаимно, люди учатся, обучая. Значит, незачем тебе ради честолюбивого желания выставлять напоказ свой дар, выходить на середину толпы и читать ей вслух либо рассуждать перед нею: по-моему, это стоило бы делать, будь твой товар ей по душе, а так никто тебя не поймет».

Из письма № 29:

«...Ты спросишь: «К чему мне беречь слова? Ведь они ничего не стоят! Мне не дано знать, помогут ли мои уговоры тому или этому, но я знаю, уговаривая многих, кому-нибудь да помогу. Нужно всякому протягивать руку, и не может быть, чтобы из многих попыток ни одна не принесла успеха». — Нет, Луцилий, я не думаю, чтобы великому человеку следовало так поступать: влияние его будет подорвано и потеряет силу среди тех, кого могло бы исправить, не будь оно прежде изношено. Стрелок из лука должен не изредка попадать, но изредка давать промах...

Как может быть дорог народу тот, кому дорога добродетель? Благосклонность народа иначе как постыдными уловками не приобретешь. Толпе нужно уподобиться: не признав своим, она тебя не полюбит. Дело не в том, каким ты кажешься прочим, а в том, каким сам себе кажешься. Только низким путем можно снискать любовь низких. Что же дает тебе хваленая философия, высочайшая из всех наук? А вот что: ты предпочтешь нравиться самому себе, а не народу... А если я увижу, что благосклонные голоса толпы превозносят тебя, если при твоем появлении поднимаются крики и рукоплескания, какими награждают мимов, если тебя по всему городу будут расхваливать женщины и мальчишки — как же мне не пожалеть тебя? Ведь я знаю, каким путем попадают во всеобщие любимцы. Будь здоров...»