Интерлюдия пятая Письма Плиния Младшего

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

Интерлюдия пятая

Письма Плиния Младшего

В двух предшествующих главах широко использовался материал «Панегирика» Траяну — благодарственной речи, которую произнес по поводу своего назначения консулом сенатор Плиний младший. Известно, что, готовя свою речь для публикации, он существенно переработал и расширил ее текст. По существу, Панегирик — это трактат, выражающий определенные идеи автора. Для нас Плиний интересен не столько как сенатор и государственный деятель, сколько как публицист и как личность. Особую ценность представляют опубликованные им 368 писем. Треть из них — деловая переписка с Траяном за те два года, что Плиний был наместником провинции. Остальные — письма к друзьям и близким. Они тоже литературно обработаны. Но это только увеличивает их ценность как документов эпохи, как хорошо продуманного изложения взглядов автора. Нет нужды особо подчеркивать и ценность свидетельств очевидца происходивших в то время событий. Для этой интерлюдии я выбрал отрывки из двадцати семи писем, показавшиеся мне наиболее интересными. Но сначала — несколько кратких сведений об авторе писем.

Гай Плиний Цецилий Секунд родился в 61-м году в небольшом городке Комо на севере Италии. Его отец был там муниципальным советником. Он умер, когда мальчику было девять лет. Нравы в городке, как и в римских провинциях, были чище и строже, чем в столице. Плиний любил свой Комо. Уже занимая высокие посты в Риме, не раз приезжал туда, помогал жителям. Средних школ в городке не было, и мать привезла сына в Рим, к своему брату Плинию старшему — ученому, автору «Естественной истории», советнику и другу императора Веспасиана. В доме дяди царила атмосфера серьезного труда. Плиний старший руководил образованием племянника, полюбил его и усыновил. Вместе с дядей Плиний младший бывал при дворе Флавиев. Веспасиан и Тит благоволили к юноше. Дядя погиб в 79-м году во время извержения Везувия. После года обязательной военной службы в Сирии Плиний занялся адвокатурой. Домициан (при всех его недостатках) умел ценить образованных и дельных людей. Он назначил Плиния квестором, затем претором. Правда, позже, как я упоминал, едва не казнил его за близость к кружку последователей Тразеи Пета. Нерва рекомендовал Плиния младшего Траяну, и тот назначил его префектом эрария — заведующим государственным казначейством. Траян оценил деловые качества Плиния. В 111-м году он назначил его наместником провинции Вифиния, где городское хозяйство и финансы находились в плачевном состоянии. Из Вифинии Плиний не вернулся — через два года он умер.

Итак, представляю на суд читателя (без комментариев) отобранные фрагменты из писем Плиния младшего. Я сгруппировал и расположил их в том порядке, какой подсказывает содержание писем, а не так, как они следуют в десяти книгах писем Плиния.

Пояснения относительно имен адресатов давать не буду (из экономии места). Переводы выполнены М. Е. Сергеенко и А. И. Доватуром.

Из письма Помпею Сатурнину (1, 8):

«...Я собираюсь тебя попросить: удели мне время опять для той речи, которую я держал своим землякам перед открытием библиотеки (построенной на средства Плиния. — Л.О.)...

Колебания мои вызваны не качеством моих писаний, а содержанием их. Тут есть слабый привкус как бы самохвальства и превозношения, и меня при моей скромности это тяготит. Пусть я буду говорить сжато и просто, но все же я вынужден толковать и о щедрости своих родителей, и о своей собственной, а это тема опасная и скользкая...

А затем я помню, насколько выше считать наградой за благородный поступок не молву, а сознание сделанного. Слава должна прийти сама, ее нечего искать, а если случайно она и не придет, то поступок, заслуживший славу, все равно останется прекрасным. Те, кто украшает словами свои благодеяния, совершают их, по-видимому, ради того, чтобы разгласить о них...

Есть еще особая причина, меня удерживающая. Я говорил эту речь не перед народом, а перед декурионами, и не на площади, а в курии. Боюсь оказаться непоследовательным: при моем выступлении я хотел избежать громкого одобрения и согласия толпы; теперь, издавая свою речь, я ищу его. А я ведь не пустил этот самый народ, о котором заботился, на порог курии, чтобы не показалось, будто я перед ним как-то заискиваю; теперь же явно угодничаю даже перед теми, для кого мой дар (подарок городу. — Л.О.) имеет значение только примера».

Письмо VII, 28:

«Плиний Септицию привет.

Ты говоришь, что некоторые в твоем присутствии укоряли меня в том, что я при всяком случае сверх меры восхваляю своих друзей. Признав свою вину, приветствую ее. Что почетнее обвинения в доброжелательстве? Кто, однако, эти люди, которые лучше меня знают моих друзей? Допустим, они знают их лучше: почему они завидуют моему счастливому заблуждению? Пусть друзья мои не таковы, как я всюду о них говорю, но я счастлив тем, что они кажутся мне такими. Пусть поэтому на других перенесут свое мрачное усердие: есть немало людей, которые называют нападки на своих друзей здравым о них суждением. Меня никогда не убедят, что любовь моя к друзьям чрезмерна. Будь здоров».

Письмо I, 15:

«Плиний Септицию Клару привет.

Послушай! обещаешь быть к обеду и не приходишь! В суд — уплати до асса расходы — и немалые! Приготовлены были: по кочанчику салата, по три улитки, по два яйца, пшеничная каша с медовым напитком и снегом (посчитаешь и его в первую очередь, потому что он растаял на блюде), маслины, свекла, горлянка и тысячи других не менее изысканных блюд. Ты услышал бы или сцену из комедии, или чтение, или игру на лире, а пожалуй и все это — вот какой у меня размах! А ты предпочел есть у кого-то устриц, свинину, морского ежа и смотреть на гадитанок (испанские танцовщицы из Гадеса. — Л.О.).

Будешь наказан, как — не скажу! Но поступил ты жестоко, лишив удовольствия — себя ли не знаю, а меня конечно; впрочем, и себя. Как бы мы позабавились, посмеялись, позанимались! Пообедаешь роскошнее у многих, нигде — веселее, спокойнее, непринужденнее. В общем, проверь, и если потом ты не предпочтешь отказывать другим, отказывай всегда мне.

Будь здоров».

Письмо VI, 11:

«Плиний Максиму привет.

Какой радостный день! Я был приглашен в совет префектом города и слушал очень даровитых и многообещающих юношей, Фуска Салинатора и Уммидия Квадрата, выступавших защитниками обеих сторон. Отличная пара, и не только для нашего времени; они будут украшением литературы. Изумительная честность, разумная твердость, пристойный вид, прекрасная латинская речь, мужественный голос, большой талант и такой же здравый смысл свойственны обоим. Каждое из этих качеств доставляло мне удовольствие и, между прочим, то, что они смотрели на меня как на руководителя, как на учителя, и слушателям казалось, что они соревнуются со мной и идут по моим следам... Какой (повторяю) радостный день! Мне надо отметить его белым-белым камешком. Какая радость для общества видеть знатных юношей, ищущих прославить себя работой и занятиями! Чего мне еще хотеть? Идущие прямым путем ставят меня образцом. Молю богов: да радуюсь всегда этой радостью. И у них — ты свидетель — прошу: пусть все, кто так высоко меня ценит, стремятся меня превзойти. Будь здоров».

Письмо VII, 5:

«Плиний Кальпурнии (жене. — Л.О.) привет.

Нельзя поверить, как велика моя тоска по тебе. Причиной этому прежде всего любовь, а затем то, что мы не привыкли быть в разлуке. От этого я большую часть ночей провожу без сна, представляя твой образ. От этого днем, в те часы, когда я обычно видел тебя, сами ноги, как очень верно говорится, несут меня в твой покой. Наконец, унылый, печальный, будто изгнанный, я отхожу от порога. Свободно от этих терзаний только то время, в течение которого я занят на форуме тяжбами друзей. Подумай, какова моя жизнь, ты — мой отдых среди трудов, утешение в несчастье и среди забот. Будь здорова».

Письмо I, 22:

«Плиний Катилию Северу привет.

Давно уже я застрял в городе. И не помню себя от тревоги: мне покоя не дает длительная и упорная болезнь Тития Аристона. Я его особенно люблю и уважаю. Непревзойденная основательность, чистота, образованность. Мне кажется, гибнет не один человек, а в одном человеке — сама литература и все науки. Какой это знаток и частного, и государственного права! Чего только он не знает! Как знакома ему наша старина! Сколько «примеров» он помнит! Нет предмета, который ты пожелал бы изучить и в котором он не оказался бы твоим учителем. Для меня, в моих поисках мне неизвестного, он был сокровищницей. На его слова можно положиться целиком. Говорит он медлительно, сжато, красиво. Он знает все так, что ему не нужно никаких справок, и, однако, в большинстве случаев он колеблется и приходит в сомнение от разницы в доводах, которые остро и разумно перебирает и взвешивает, восходя к самому началу и первым процессам. Как скромен его стол, как непритязательна одежда! Я гляжу на его спальню и кровать и представляю себе старую, простую жизнь. Во всем сквозит высокая душа, которая прислушивается не к гулу похвал, а к голосу собственной совести, которая ищет награды за верный поступок не в людских толках, а в самом поступке. Трудно сравнивать с этим человеком людей, о чьей преданности философии докладывает их вид. Он не посещает усердно гимнасий и портиков, не забавляет себя и других бездельников длинными рассуждениями — он занят делом: многим помогает в суде защитой, еще большему числу — советом. Никто, однако, из тех философов не превзошел его чистотой, верностью долгу, справедливостью, мужеством.

Если бы ты находился при нем, ты удивился бы, с каким терпением переносит он эту свою болезнь, как преодолевает боль, терпит жажду; неподвижный и укрытый, тихо лежит в жестоком жару лихорадки. Недавно он пригласил меня и еще нескольких особенно дорогих ему людей и попросил поговорить с врачами о характере его болезни: если она неизлечима, он уйдет из жизни по своей воле; если она только трудная и затяжная, он будет бороться с ней и жить, уступит мольбам жены, уступит слезам дочери, уступит, наконец, нам, друзьям, и не разобьет добровольной смертью наших надежд (если мы не надеемся впустую). Я считаю такое решение очень трудным и достойным особого одобрения. Многие устремляются к смерти по какому-то безумному порыву; обсуждать и взвешивать основания для нее и по совету разума выбирать между жизнью и смертью может только высокая душа.

Врачи обещают нам счастливый исход. Услышал бы их бог и наконец избавил меня от этого беспокойства! Я бы спокойно уехал к себе под Лаврент (на виллу. — Л.О.) к книгам, дощечкам, на отдых, наполненный трудом. Теперь нет ни времени читать или писать (я сижу около него), ни охоты, тревога мучит...»

Следующее письмо, вернее, то, что я его счел нужным привести, нуждается в пояснении. Оно может показаться длинным и скучным. Но это единственное в своем роде подробное описание сельской усадьбы римского аристократа. Число комнат кажется чересчур большим, но оно не больше, чем в поместьях российских придворных такого же ранга. Читатель может заметить, что Плиний гордится удобством, расположением и освещением комнат, видами из окон, парком, а не роскошью отделки или убранством помещений своей виллы.

Из письма II, 17:

«Плиний Галлу привет.

Ты удивляешься, почему я так люблю мой Лаврентинум (или, если ты предпочитаешь, мой Лаврент). Ты перестанешь удивляться, познакомившись с прелестью виллы, удобством местоположения, широким простором побережья.

Вилла отстоит от Рима в 17 милях, так что, покончив со всеми делами, полностью сохранив распорядок дня, ты можешь там пожить...

На вилле есть все, что нужно; содержание ее обходится недорого. Ты входишь в атрий, скромный, но со вкусом устроенный; за ним в форме буквы «D» идут портики, окружающие маленькую милую площадку: в плохую погоду нет убежища лучше — от нее защищают рамы со слюдой, а еще больше — нависающая крыша. Напротив веселый перистиль, (площадка, окруженная колоннадой. — Л.О.) а за ним красивый триклиний (столовая), выдвинутый вперед к побережью. Когда при юго-западном ветре на море поднимается волнение, то последние волны, разбиваясь, слегка обдают триклиний. У него со всех сторон есть двери и окна такой же величины, как двери: он смотрит как бы на три моря. Оглянувшись, ты через перистиль, портик, площадку, еще через портик и атрий увидишь леса и дальние горы.

Слева от триклиния, несколько отступив назад, находится большая комната, за ней другая, поменьше. Она освещена через одно окно утренним солнцем, через другое — вечерним (вечернее стоит долго). Море от нее дальше, и волны до нее не докатываются. Угол между стеной этой комнаты и стеной триклиния залит полуденным солнцем; нагретые стены еще увеличивают жару. Тут мои домашние разбивают зимний лагерь: тут у них и гимнасий; здесь никогда не чувствуется ветер, и надвинувшимся тучам надо совсем затянуть ясное небо, чтобы они оттуда ушли. К этому углу примыкает комната, закругленная в виде абсиды: солнце, двигаясь, заглядывает во все ее окна. В ее стену вделан, как бывает в библиотеках, шкаф, где находятся книги, которые надо не прочесть, но читать и перечитывать. Спальня рядом — через маленький коридорчик, откуда равномерно в обе стороны поступает здоровое умеренное тепло от нагретого пола и труб. Остальная часть этого крыла предназначена для рабов и отпущенников; большинство комнат так чисто, что там можно принимать гостей.

По другую сторону находится прекрасно отделанная комната, затем то ли большая спальня, то ли средней величины столовая; в ней очень светло и от солнца, и от моря. За ней лежит комната с прихожей, летняя по своей высоте и зимняя по своей недоступности ветру. За стеной (она у них общая) другая комната, тоже с передней.

Потом баня: просторный фригидарий (помещение с прохладным бассейном) с двумя бассейнами, которые, круглясь, словно выступают из противоположных стен. Если принять во внимание, что море рядом, то они даже слишком вместительны. Рядом комната для натирания, гипокауст (отопительная система), рядом — пропнигий (парная). Затем две комнатки, отделанные скорее со вкусом, чем роскошные. Тут же чудесный бассейн с горячей водой, плавая в котором видишь море. Недалеко площадка для игры в мяч, на которой очень жарко даже на склоне дня. Тут поднимается башня с двумя подвальными помещениями и с двумя помещениями в ней самой, а, кроме того, есть и столовая с широким видом на море, на уходящее вдаль побережье и прелестные виллы. Есть и другая башня, а в ней комната, освещаемая солнцем от восхода и до заката. За ней большая кладовая и амбар, а под ним триклиний, куда с разбушевавшегося моря долетает только гул, да и то замирающим отголоском. Он смотрит на сад и аллею, идущую вокруг сада.

Аллея обсажена буксом, а там, где букса нет, розмарином... Этим видом из столовой, далекой от моря, наслаждаешься не меньше, чем видом моря. Сзади нее две комнаты, под окнами которых вход в усадьбу и другой сад, по-деревенски обильный.

Отсюда тянется криптопортик (крытый портик, где пространство между колоннами заделано камнем — Л.О). По величине это почти общественная постройка с окнами по обеим сторонам. В сторону моря их больше, в сторону сада меньше: по одному на два с противоположной. В ясный безветренный день они открыты все; когда с какой-то стороны задует ветер, их можно спокойно держать открытыми с той, где его нет. Перед криптопортиком цветник с благоухающими левкоями...

За цветником, криптопортиком, садом лежат мои любимые помещения, по-настоящему любимые: я сам их устроил. Тут есть солярий. Одной стороной он смотрит на цветник, другой — на море, обеими — на солнце. Двери спальни обращены к криптопортику окно — к морю. Напротив из середины стены выдвинута веранда, с большим вкусом устроенная. Ее можно прибавлять к спальне и отделять от нее: стоит только выставить рамы со слюдой и отдернуть занавеси или же задернуть их и вставить рамы. Тут стоят кровать и два кресла; в ногах море, за спиной виллы, в головах леса: столько видов — из каждого окошка особый. Рядом спальня, где спишь и отдыхаешь. Стоит закрыть окна, и туда не долетают ни голоса рабов, ни ропот моря, ни шум бури. Не видно блеска молний и даже дневного света. Такая полная отключенность объясняется тем, что между спальней и стеной, обращенной к саду, проходит коридор: все звуки поглощены этим пустым пространством. К спальне примыкает крошечный гипокауст, который, смотря по надобности, или пропускает тепло через узкий душник, или сохраняет его у себя. К солнцу обращены спальня с передней. Восходящее солнце сразу же попадает сюда, остается и после полудня. Когда я скрываюсь в этом помещении, мне кажется, что я ушел даже из усадьбы, и очень этому радуюсь, особенно в Сатурналии, когда остальной дом, пользуясь вольностью этих дней, оглашается праздничными криками. Ни я не мешаю моим веселящимся домочадцам, ни они мне в моих занятиях».

Из письма IX, 36:

«Плиний Фуску привет.

Ты спрашиваешь, каким образом я распределяю свой день в этрусском поместье. Просыпаюсь, когда захочу, большей частью около первого часа (зимой — восемь часов утра, летом — пять. — Л.О.), часто раньше, редко позже. Окна остаются закрыты ставнями. Чудесно отделенный безмолвием и мраком от всего, что развлекает, свободный и предоставленный сам себе, я следую не душой за глазами, а глазами за душой: они ведь видят то же, что видит разум, если не видят ничего другого. Я размышляю над тем, над чем работаю, размышляю совершенно как человек, который пишет и исправляет, — меньше или больше, в зависимости от того, трудно или легко сочинять и удерживать в памяти. Затем зову секретаря и, впустив свет, диктую то, что оформил. Он уходит, я вновь вызываю его и вновь отпускаю. Часов в пять-шесть (время точно не размерено) я — как подскажет день — удаляюсь в цветник или криптопортик, обдумываю остальное и диктую. Сажусь в повозку и занимаюсь в ней тем же самым, чем во время прогулки или лежания, освеженный самой переменой. Немного сплю, затем гуляю, потом ясно и выразительно читаю греческую или латинскую речь не столько ради голоса, сколько ради желудка; от этого, впрочем, укрепляется и голос. Вновь гуляю, умащаюсь, упражняюсь, моюсь.

Если я обедаю с женой и немногими другими, то читается книга, после обеда бывает комедия и лирник. Потом я гуляю со своими людьми, среди которых есть и образованные. Разнообразные беседы затягиваются на целый вечер, и самый длинный день скоро кончается.

...Приезжают друзья из соседних городов, часть дня отбирают для себя и порой своевременным вмешательством помогают мне, утомленному. Иногда я охочусь, но не без табличек (имеются в виду вощеные дощечки для записи неожиданных мыслей. — Л.О.), чтобы принести кое-что, если ничего и не поймал. Уделяется время и колонам (арендаторам) (по их мнению, недостаточно): их деревенские жалобы придают в моих глазах цену нашим занятиям и городским трудам. Будь здоров».

Из письма IX, 23:

«Плиний Максиму привет.

Когда я произносил свои речи, часто случалось, что центумвиры, долго державшиеся в рамках судейской важности и серьезности, все внезапно, как бы побежденные и вынужденные, вставали и выражали мне свою похвалу. Часто я уходил из сената, прославленный так, как только мог пожелать, но никогда я не получал большего удовольствия, чем недавно от разговора с Корнелием Тацитом. Он рассказывал, что во время последних цирковых игр рядом с ним сидел какой-то римский всадник. После разнообразной ученой беседы всадник спросил его: «Ты италик или провинциал?» «Ты меня знаешь, — ответил тот, — и притом по моим литературным работам». Тот спросил: «Ты Тацит или Плиний?» Не могу выразить, как мне приятно, что наши имена связывают как собственность не нашу, людскую, а литературную, и что каждый из нас известен по занятиям своим даже тем, кому лично он неизвестен».

Из письма V, 5:

«Плиний Новию Максиму привет.

Меня известили о смерти Г. Фанния: известие это повергло меня в глубокую печаль, во-первых, потому, что я любил этого выдающегося, красноречивого человека, а затем я привык прислушиваться к его суждениям. Был он наблюдателен от природы, от опыта сведущ, правду резал напрямик... Он был завален работой в суде, но находил время писать о последних днях людей, убитых или сосланных Нероном, и уже закончил три книги, основательные, правдивые, по стилю средние между историей и речью. Он тем более хотел закончить остальные, что изданные читали и перечитывали. Мне всегда кажется жестокой и преждевременной смерть тех, кто готовит нечто бессмертное...

Я ухожу мыслями в прошлое, и скорбное сожаление охватывает меня: сколько бессонных часов, сколько труда потратил он даром! И я представляю себе собственную смертность, свои писания. Не сомневаюсь, что и ты от тех же мыслей в страхе за свои незаконченные работы. Постараемся же, пока нам дана жизнь, чтобы смерти досталось как можно меньше того, что она сможет уничтожить. Будь здоров».

Из письма Гемину (IX, 11):

«...Я не думал, что в Лугдуне (ныне Лион. — Л.О.) есть книгопродавцы, и с тем большим удовольствием узнал из твоих писем, что мои книжки распродаются. Я в восторге от того, что одобрение, которое они снискали в Риме, остается за ними и в чужих краях. Я начинаю считать достаточно отделанными те произведения, оценка которых столь одинакова у людей, живущих в столь разных областях. Будь здоров».

Из письма Арриану (VI, 2):

«...Я всякий раз, когда бываю судьей (я чаще судья, чем адвокат), соглашаюсь на испрошенное число Клепсидр (водяные часы), как бы много их ни просили: я считаю опрометчивым гадать об объеме дела, которое не прослушано, и, не зная, как оно велико, ограничивать время для его обсуждения, тем более что первой своей обязанностью судья должен считать терпение, и справедливый суд его требует. — Но ведь говорят лишнее! — Лучше сказать лишнее, чем не сказать необходимого. А потом судить о том, что лишнее, ты можешь, только прослушав все...»

Из письма III, 11:

«Плиний Генитору привет.

Наш Артемидор, по природе своей человек очень благожелательный и привыкший превозносить дружескую помощь, о моей услуге распустил слух верный, но только все преувеличил.

Когда философы были изгнаны из города (при Домициане. — Л.О.), я навестил его на его пригородной вилле. Я был претором, мой приезд был приметен и тем более опасен. Он тогда нуждался в деньгах — и больших — для уплаты долга, сделанного из побуждений прекрасных. Под ворчание некоторых моих важных — и богатых — друзей я сам взял взаймы и подарил ему эти деньги. Сделал я это, когда семеро моих друзей были или убиты, или высланы: убиты Сенецион, Рустик, Гельвидий; высланы Маврик, Гратила, Аррия, Фанния — столько молний упало вокруг меня. Словно опаленный ими, я по некоторым верным признакам предугадывал нависшую надо мной гибель. Этим поступком, о котором он трубит, я особой славы не заслужил, я только не вел себя постыдным образом...»

Из письма I, 5:

«Плиний Волонию Роману привет.

Видел ты такого перепуганного и присмиревшего человека, как М. Регул после смерти Домициана? Преступлений при нем совершал он не меньше, чем при Нероне, но не так открыто. Ему стало страшно моего гнева — и не зря: я разгневан... А кроме того, он вспомнил, как приставал ко мне у центумвиров с расчетом меня погубить. Я помогал по просьбе Аррулена Рустика Аррионилле, жене Тимона. Регул выступал против. Я в этом деле частично опирался на мнение Меттия Модеста, человека прекрасного. Он тогда находился в ссылке, был выслан Домицианом. И вот тебе Регул: «Скажи, Секунд, — обращается он ко мне, — что ты думаешь о Модесте?» Ответь я: «хорошо» — гибель; ответь: «плохо» — позор. Могу сказать одно: боги мне помогли. «Я отвечу, если об этом будут судить центумвиры». Он опять: «Я спрашиваю, что ты думаешь о Модесте?». «Свидетелей, — ответил я, — обычно спрашивают о подсудимых, а не об осужденных». Он в третий раз: «Я спрашиваю, что ты думаешь не о Модесте, а об его лояльности?» «Ты спрашиваешь, что я думаю? Я считаю, что не дозволено даже обращаться с вопросом о том, о ком уже принято решение». Он замолчал. Меня хвалили и поздравляли: я не повредил своему доброму имени ответом, хотя бы мне и полезным, но бесчестным, и не угодил в силок, расставленный таким коварным вопросом...»

Из переписки Плиния младшего с Траяном.

X, 23:

«Плиний императору Траяну.

У жителей Прусы, владыка, баня старая и грязная. Они сочли бы благом постройку новой. Мне кажется, ты можешь снизойти к их желанию. Деньги на постройку будут: это, во-первых, суммы, которые я уже начал возвращать и требовать от частных лиц, а затем они сами готовы внести на сооружение бани то, что обычно тратят на масло. Постройки этой требуют и достоинство города, и великолепие твоего времени».

X, 24:

«Траян Плинию.

Если возведение новой бани жителям Прусы по силам, то мы можем снизойти к их желанию, лишь бы для этого не надо было новых обложений и не уменьшились средства на будущие необходимые расходы».

X, 29:

«Плиний императору Траяну.

Семпроний Целиан, юноша всаднического звания, прислал ко мне двух рабов, оказавшихся среди новобранцев. Я отложил наказание им, чтобы у тебя, создателя и укрепителя воинской дисциплины, спросить, как наказать их. Сам я в нерешительности, главным образом потому, что они уже принесли присягу, но не распределены по отрядам. Прошу тебя, владыка, напиши, чему мне следовать, тем более что случай этот должен послужить примером».

X, 30:

«Траян Плинию.

Семпроний Целиан поступил согласно моим распоряжениям, прислав к тебе людей, по поводу которых надлежит расследовать, не заслуживают ли они смертной казни. Важно узнать, предложили они себя в качестве добровольцев, взяты по набору или поставлены в замену кого-то. Если они взяты по набору, то это ошибка тех, кто производил расследование (при наборе выяснялось гражданское состояние новобранцев. Рабы и люди позорных профессий (напр. гладиаторы) в войско не допускались. — Л.О.). Если они явились сами, зная о своем состоянии, наказать следует их. Неважно, что они еще не распределены по отрядам. Тот самый день, когда они были признаны годными для службы, уже требовал правдивого показания о своем происхождении».

X, 41:

«Плиний императору Траяну.

...В области никомедийцев есть очень большое озеро: мрамор, плоды, дрова, строительные материалы дешево и без большого труда доставляют по нему на судах с самой дороги. Оттуда же с большим трудом и еще большими издержками довозят их в телегах до моря... (пропуск в тексте, видимо, предложение о постройке канала. — Л.О.)

Эта работа требует множества рук, но их, конечно, хватит: и в деревнях здесь много людей, и в городе еще больше. Можно твердо надеяться, что все очень охотно приступят к делу, выгодному для всех. Остается тебе прислать, если ты согласен, нивелировщика или архитектора, который бы тщательно исследовал, выше ли это озеро, чем море. Здешние знатоки утверждают, что оно выше на сорок локтей. Я в этих самых местах нашел канал, вырытый еще царем, неизвестно только, для стока ли влаги с окружающих полей или для соединения озера с рекой. Он недокончен, потому ли, что царя застигла смерть, или же потому, что он отчаялся в успехах работы. И я горячо желаю (ты скажешь, что я озабочен твоей славой), чтобы ты довел до конца то, что только начали цари».

X, 42:

«Траян Плинию.

Озеро это может соблазнить нас, и мы захотим соединить его с морем. Надо только тщательно исследовать, не стечет ли оно целиком, если устроить спуск к морю: надо установить, сколько воды оно получает и откуда. Ты можешь попросить нивелировщика у Кальпурния Макра, и я пришлю тебе кого-нибудь, опытного в этом деле».

X, 120:

«Плиний императору Траяну.

До этого времени, владыка, я никому не давал пропусков на проезд и посылал с ними только по служебным делам (пропуск давал право пользоваться подставами императорской почты. — Л.О.). Это неизменное мое правило я вынужден был нарушить. Я счел жестокостью отказать в пропуске моей жене, когда, услышав о смерти деда, она пожелала уехать к своей тетке: услуга эта обеспечивала ей быструю езду, и я знал, что ты одобришь путешествие, предпринятое по велению родственной любви.

Я пишу тебе об этом, потому что, мне кажется, я буду неблагодарным, если утаю среди прочих твоих благодеяний это единственное, которым обязан твоей снисходительности. Надеясь на нее, я, словно с твоего разрешения, не усомнился сделать то, с чем бы я запоздал, если бы спрашивал твоего решения».

X, 121:

«Траян Плинию.

Ты не без основания понадеялся на меня, дорогой Секунд: нечего было сомневаться в моем ответе, если бы ты ждал моего решения. Жене твоей, конечно, надлежало облегчить путь пропусками, которые я дал тебе для служебного пользования, так как ей следовало усугубить радость, которую приезд ее должен был доставить ее тетке, быстротой своего прибытия».

Извержение Везувия (24 августа 79-го года)

Письмо VI, 16:

«Плиний Тациту привет.

Ты просишь описать тебе гибель моего дяди. Хочешь точнее передать о нем будущим поколениям. Благодарю. Я знаю, что смерть его будет навеки прославлена, если ты расскажешь о ней людям. Он, правда, умер во время катастрофы, уничтожившей прекрасный край с городами и населением их, и это памятное событие сохранит навсегда и его имя. Я считаю счастливыми людей, которым боги дали или свершить подвиги, достойные записи, или написать книги, достойные чтения. Самыми же счастливыми — тех, кому даровано и то, и другое. В числе их будет и мой дядя — благодаря своим книгами и твоим. Тем охотнее берусь я за твое поручение и даже прошу дать его мне.

Дядя был в Мизене (мыс в 85 км от Везувия — база военного флота) и лично командовал флотом. В девятый день до сентябрьских календ, часов около семи (2 часа дня. — Л.О.) мать моя показывает ему на облако, необычное по величине и по виду. Дядя уже погрелся на солнце, облился холодной водой, закусил и лежа занимался. Он требует сандалии и поднимается на такое место, откуда лучше всего можно было разглядеть это удивительное явление. Облако (глядевшие издали не могли определить, над какой горой оно возникло; что это был Везувий, признали позже) по форме своей больше всего походило на пинию: вверх поднимался как бы высокий ствол и от него во все стороны расходились как бы ветви. Я думаю, что его выбросило током воздуха, но потом ток ослабел, и облако от собственной тяжести стало расходиться в ширину. Местами оно было яркого белого цвета, местами в грязных пятнах, словно от земли и пепла, поднятых кверху. Явление это показалось дяде, человеку ученому, значительным и заслуживающим ближайшего ознакомления. Он велит приготовить либурнику (легкое, быстроходное судно. — Л.О.) и предлагает мне, если хочу, ехать вместе с ним. Я ответил, что предпочитаю заниматься. Он сам еще раньше дал мне тему для сочинения. Дядя собирался выйти из дому, когда получил письмо от Ректины, жены Тасция: перепуганная нависшей опасностью (вилла ее лежала под горой, и спастись можно было только морем), она просила дядю вывести ее из этого ужасного положения. Он изменил свой план, и то, что предпринял ученый, закончил человек великой души. Он велел вывести квадриремы (большие суда с четырьмя рядами гребцов. — Л.О.) и сам поднялся на корабль, собираясь подать помощь не только Ректине, но и многим другим (это прекрасное побережье было очень заселено). Он спешит туда, откуда другие бегут, держит прямой путь, стремится прямо в опасность и до того свободен от страха, что, уловив любое изменение в очертаниях этого страшного явления, велит отметить и записать его.

На суда уже падал пепел, и чем ближе они подъезжали, тем горячее и гуще. Уже куски пемзы и черные, обожженные обломки камней, уже внезапно отмель и берег, доступ к которому прегражден обвалом. Немного поколебавшись, не повернуть ли назад, как уговаривал кормщик, он говорит ему «Смелым в подмогу судьба, правь к Помпониану». Тот находился в Стабиях (15 км до вулкана. — Л.О.), на противоположном берегу (море вдается в землю, образуя постепенно закругляющуюся, искривленную линию берега). Опасность, еще не близкая была очевидна и при возрастании оказалась бы рядом. Помпониан погрузил на суда свои вещи, уверенный, что отплывет, если стихнет противный ветер. Дядя прибыл с ним: для него он был благоприятнейшим. Он обнимает струсившего, утешает его, уговаривает. Желая ослабить его страх своим спокойствием, велит отнести себя в баню. Вымывшись, располагается на ложе и обедает — весело или притворяясь веселым — это одинаково высоко.

Тем временем во многих местах из Везувия широко разлился, взметываясь кверху, огонь, особенно яркий в ночной темноте. Дядя твердил, стараясь успокоить перепуганных людей, что селяне впопыхах забыли погасить огонь и в покинутых усадьбах занялся пожар. Затем он отправился на покой и заснул самым настоящим сном: дыхание у него, человека крупного, вырывалось с тяжелым храпом, и люди, проходившие мимо его комнаты, его храп слышали. Площадка, с которой входили во флигель, была уже так засыпана пеплом и кусками пемзы, что человеку, задержавшемуся в спальне, выйти было бы невозможно. Дядю разбудили, и он присоединился к Помпониану и остальным, уже давно бодрствовавшим. Все советовались, оставаться ли в помещении или выйти на открытое место: от частых и сильных толчков здания шатались. Их словно сдвинуло с мест, и они шли туда-сюда и возвращались обратно. Под открытым же небом было страшно от падавших кусков пемзы, хотя легких и пористых. Выбрали все-таки последнее, сравнив одну и другую опасность. У дяди один разумный довод возобладал над другим, у остальных — один страх над другим страхом. В защиту от падающих камней кладут на головы подушки и привязывают их полотенцами. По другим местам — день (следующий после начала извержения. — Л.О.), здесь — ночь чернее и плотнее всех ночей, хотя темноту и разгоняли многочисленные факелы и разные огни. Решили выйти на берег и посмотреть вблизи, можно ли выйти в море: оно было по-прежнему бурным и враждебным. Дядя лег на подостланный парус, попросил раз-другой холодной воды и глотнул ее. Огонь и запах серы, возвещавший о приближении огня, обращают других в бегство, а его поднимают на ноги. Он встал, опираясь на двух рабов, и тут же упал, думаю, потому, что от густых испарений ему перехватило дыхание и закрыло дыхательное горло: оно у него от природы было слабым, узким и часто побаливало (современные исследователи полагают, что он страдал астмой. — Л.О.). Когда вернулся дневной свет (на третий день после того, который он видел в последний раз), тело его нашли в полной сохранности, одетым как он был; походил он скорее на спящего, чем на умершего».

Письмо VI, 20:

«Плиний Тациту привет.

Ты говоришь, что после письма о смерти моего дяди, которое я написал по твоей просьбе, тебе очень захотелось узнать, какие же страхи и бедствия претерпел я, оставшись в Мизене...

После отъезда дяди я провел остальное время в занятиях (для чего и остался). Потом была баня, обед, сон, тревожный и краткий. Уже много дней ощущалось землетрясение, не очень страшное и для Кампании привычное, но в эту ночь оно настолько усилилось, что все, казалось, не только движется, но становится вверх дном. Мать кинулась в мою спальню, я уже вставал, собираясь разбудить ее, если она почивает. Мы сели на площадке у дома: небольшое пространство лежало между постройками и морем. Не знаю, назвать ли это твердостью духа или неразумием (мне шел восемнадцатый год). Я требую Тита Ливия, спокойно принимаюсь за чтение и продолжаю делать выписки. Вдруг появляется дядин знакомый, приехавший к нему из Испании. Увидав, что мы с матерью сидим, а я даже читаю, он напал на мать за ее хладнокровие, а на меня за беспечность. Я продолжал усердно читать.

Уже первый час дня, а свет неверный, словно больной. Дома вокруг трясет. На открытой узкой площадке очень страшно. Вот-вот они рухнут. Решено наконец уходить из города. За нами идет толпа людей, потерявших голову и предпочитающих чужое решение своему. С перепугу это кажется разумным. Нас давят и толкают в этом скопище уходящих. Выйдя за город, мы останавливаемся. Сколько удивительного и сколько страшного мы пережили! Повозки, которым было приказано нас сопровождать, на совершенно ровном месте кидало в разные стороны. Несмотря на подложенные камни, они не могли устоять на одном и том же месте. Мы видели, как море отходит назад. Земля, сотрясаясь, как бы отталкивала его. Берег явно продвигался вперед. Много морских животных застряло в сухом песке. С другой стороны черная страшная туча, которую прорывали в разных местах перебегающие огненные зигзаги. Она разверзалась широкими полыхающими полосами, похожими на молнии, но большими.

Тогда тот же испанский знакомец обращается к нам с речью настоятельной: «Если твой брат и твой дядя жив, он хочет, чтобы вы спаслись; если он погиб, он хотел, чтобы вы уцелели. Почему вы медлите и не убегаете?» Мы ответили, что не допустим и мысли о своем спасении, не зная, жив ли дядя. Не медля больше, он кидается вперед, стремясь убежать от опасности.

Вскоре эта туча опускается к земле и накрывает море. Она опоясала и скрыла Капри, унесла из виду Мизенский мыс. Тогда мать просит, уговаривает, приказывает, чтобы я убежал; для юноши это возможно. Она, отягощенная годами и болезнями, спокойно умрет, зная, что не была причиной моей смерти. Я ответил, что спасусь только вместе с ней. Беру ее под руку и заставляю прибавить шагу. Она повинуется неохотно и упрекает себя за то, что задерживает меня.

Падает пепел, еще редкий. Я оглядываюсь назад: густой черный туман, потоком расстилающийся по земле, настигал нас. «Свернем в сторону, — говорю я, — пока видно, чтобы нас, если мы упадем на дороге, не раздавила идущая сзади толпа». Мы не успели оглянуться — вокруг наступила ночь, не похожая на безлунную или облачную: так темно бывает только в запертом помещении при потушенных огнях. Слышны были женские вопли, детский писк и крик мужчин. Одни окликали родителей, другие — детей или жен и старались узнать их по голосам. Одни оплакивали свою гибель, другие — гибель близких. Некоторые в страхе перед смертью молили о смерти. Многие воздевали руки к богам. Большинство объясняло, что нигде и никаких богов нет, и для мира это последняя вечная ночь. Были люди, которые добавляли к действительной опасности вымышленные, мнимые ужасы. Говорили, что в Мизене то-то рухнуло, то-то горит. Это была неправда, но вестям верили. Немного посветлело, но это был не рассвет, а отблеск приближавшегося огня. Огонь остановился вдали. Опять темнота, опять пепел, густой и тяжелый. Мы все время вставали и стряхивали его. Иначе нас засыпало бы и раздавило под его тяжестью. Могу похвалиться: среди такой опасности у меня не вырвалось ни одного стона, ни одного жалкого слова. Я только думал, что я гибну вместе со всеми и все со мной, бедным, гибнет: великое утешение в смертной участи.

Туман стал рассеиваться, расходясь как бы дымным облаком. Наступил настоящий день и даже блеснуло солнце. Но такое бледное, какое бывает при затмении. Глазам все еще дрожавших людей все предстало в измененном виде. Все, словно снегом, было засыпано толстым слоем пепла. Вернувшись в Мизен и кое-как приведя себя в порядок, мы провели тревожную ночь, колеблясь между страхом и надеждой. Осилил страх: землетрясение продолжалось, множество людей, обезумев от страха, изрекали страшные предсказания, забавляясь своими и чужими бедствиями. Но и тогда, после пережитых опасностей и в ожидании новых, нам и в голову не приходило уехать, пока не будет известий о дяде.

Рассказ этот недостоин истории, и ты не занесешь его на ее страницы. Если же он недостоин и письма, то пеняй на себя: ты его требовал. Будь здоров».