ТЯГА К ЗВЕЗДАМ
ТЯГА К ЗВЕЗДАМ
Божья искра тлела в роду Синенкиных. Владея сохой, ружьем, шашкой, они тянулись к грамоте, книгам, ученью. Дед Иван Тристан хорошо знал некоторые главы Писания, читал стихи убитого наповал близ станицы поручика Тенгинского полка Михайлы Лермонтова, некогда числился грамотеем. Но и зять его Федор, прежде чем свернуть «козью ножку», прочитывал по складам клочок печатной бумаги, умел и считать, но только до двадцати — тридцати, дальше запутывался, ибо считал на цыплятах и надо было помнить каждого цыпленка, потом выучился считать на палочках. Иное дело Сашка, первенец Федора, этот и миллион посчитает. Но старший сын позорил семью непомерной ученостью.
В детстве еще недоглядели, а были в хате, в пшеничном закроме, будь они прокляты, какие-то книги. Сашка и пристрастился к ним, наученный читать гимназистами. Ест — в книгу глядит. Ночь на дворе — при коптилке читает. Скотина в потраву зашла — Сашка глубокомысленно сидит на меже, читает. Федор напился и те книги пожег, Сашка уходил на «курс», читал там вывески и газеты, оставленные господами у источников. И зачитался. Раз повел коня поить, а сам в одних подштанниках — вся станица легла от хохота. Отец бил его, уговаривал бросить запойное чтение, и, чтобы не повредился малый головой из школы его забрали. Сашка учился тайно. А потом что учу дил! Пристроил на крыше какое-то взиралище и по ночам в упор рассматривал божьи звездочки. Федор шестом сбил дьявольскую конструкцию, пожаловался попу. Батюшка предал анафеме юного отрока, но отрок продолжал сатанинские упражнения на тополе — смотрел в трубу на светила.
Всем известно, что господь запечатлел на Луне картину: Каин убивает Авеля, брата своего, а Сашка доказывал, что это на Луне горы вроде станичных. После этого и умные люди считали Сашку дурачком. Царю службы он не проходил, уехал учиться в дальний город Кишинев. Денег на это ученье пошла прорва, а делать нечего, ругайся не ругайся, а посылай скудные рубли сыну, экономь на семье. Частенько Федору приходилось моргать в казачьем кругу, когда собирались выпить в складчину, у него в кармане вошь на аркане. Приехал сын на каникулы, и хоть на улицу не выходи — засмеют. Коротконогий, скуластый парень одет в белые рогожные штаны, на башке шляпа соломенная, а на ногах не казачьи сапоги, а какие-то, прости, господи, штиблетки — рядом стоять стыдно, а ведь родился в казацком роду!
В двадцать лет он имел два диплома и блестяще знал французский язык, умиляя деда Ивана. Но дела себе по душе агроном и химик найти не мог. Учиться еще рвался, но Федор решительно отказался помогать сыну, вечному студенту. Сашка пробовал учительствовать, но в школе не удержался. Пробовал безвозмездно просвещать станичную детвору на выгоне, но казаки побили его: сам зачитался — на других порчу не напускай. Да и дядя Анисим Лунь прокричал к месту: «Кто умножает познание, умножает скорбь». Тогда Александр ушел в привольные равнины Бештаугорья, обосновался на брошенном хуторке, разводил некий диковинный сад. Сильно пугал этот сад священника на одном корне противоестественно росли груши, сливы и абрикосы. Родные, конечно, любили Александра — той жалостливой любовью, которой жалеют в семье калек: слепых, глухих, придурковатых. Уплетая материн пирог, сын с жаром говорил, что пришло время обнести Синие горы изумрудным кольцом садов и виноградников. Сначала мать, потом подросшая Мария бегали на хутор постирать ему бельишко, сварить горячего. Посещали молодого ученого и господа, любовались садом, брали советы, покупали прищепы. Художница Невзорова Наталья Павловна однажды тоже пожаловала к нему и написала с него «Портрет молодого человека с небесным глобусом» — Александра волновали проблемы мирозданья, происхождение Вселенной, ночами он смотрел в самодельный телескоп на звездное небо. Мирская чадь избегала ученого агронома. Не удался старший сын в семье строевого казака Федора Синенкина. Но господь бьет равномерно, через раз.
Надеждой, честью и опорой рода явился второй сын, Антон. Сперва и он потянулся по ученой дорожке, не радуя Федора. Сызмальства Антон околачивался возле своего крестного отца, курсового доктора медицины. Помогал мыть инструменты. Незаметно доктор привил крестнику любовь к медицине, доверял гордому подростку делать несложные перевязки, пользовать больных порошками. Не дело казака, конечно, ковыряться в человечьих потрохах — его задача наносить раны пулей и пикой. Но пика в каждом дворе, а хирургический ланцет только у доктора, и Антону уже ведомы такие слова и выражения, которые и не снились станичным хлопцам. Понятно, отрешиться от воинства настоящему казаку невозможно, и в мечтах Антон видел себя в белом халате, а под халатом золото офицерских погон, военный врач. Антон был одной присяги с Есауловым Спиридоном, но еще до службы всеми правдами и неправдами добился вызова на экзамены в военно-фельдшерское училище в городе Тифлисе. Федор воспротивился намерению сына и денег на дорогу не дал — в то время еще учился Александр. Деньги дал крестный отец Антона зашили их в нательную рубаху. Напекла Настя лепешек, зарубила курицу на дорогу, и с молитвой проводили его на чугунку.
Из города Тифлиса пришли два обнадеживающие письма — экзамены сдал отлично. Синенкины показывали письма всей станице, снедаемые честолюбием, будто сын уже стал офицером. В ненастный осенний вечер, когда семья сидела в потемках — керосин берегли, освещаясь рдеющим зевом печки, в окно будто кто поглядел, аж мороз по коже. Но мать, Настя, угадала сразу: «Антон!» и все сжались от ее крика, полного тоски и недобрых предчувствий. Сын вошел мокрый, захлюстанный, перекрестился на образа, поставил в угол сумку и остался стоять, упираясь головой в потолок. Большой наплыв дворянских детей закрыл ему доступ в училище. Заплакала Настя, утирая глаза передником. Шмурыгал носом малолетний Федька, не понимающий слез матери, ведь братик вернулся — радость какая! На печи торопливо сморкался дед Иван. Федор помял табак в кисете и вышел на баз «скотину проведать». Всхлипнула Маруська, с болью глядя на любимого братца, все бы, и жизнь, отдала за него. Мать достала с загнетки чугунок с пшенно-тыквенной кашей, сваренной на молоке.
С весны Антон взялся за плуг, выкраивая время на занятия «Брось, — от души советовал Федор, — мы в люди не выйдем, казну надо большую, Сашка и так все жилы вытянул». Светлоглазый, лобастый парень не бросал. Через год, по протекции полковника Невзорова, поехал Антон в столицу южного казачества Новочеркасск, в юнкерское училище. Посмотрели офицеры на его латаные сапоги, на темные от полевых работ руки — решили не принимать, ибо демократия, по их мнению, приводила к пошлости и оскудению истинного офицерства. Но просьбу знаменитого на всю Россию полковника уважили, к экзаменам допустили. И подивились немало: грамотно, не хуже иного дворянина, отвечает хлебороб, ум чувствуется глубокий, да и рост приятный, военный. Тогда задают ему дополнительный вопрос, посмеиваются — кадровые теоретики путались в нем, имел он два ответа, и каждый можно истолковать как правильный или неправильный. Пот прошиб казака. Пол уходит из-под ног. Напрягся. Вспомнил, как в детстве разорял гнездо коршуна и сорвался со скалы, повис на кустах барбариса и, цепляясь ногтями за камни, спустился на темно-зеленый бугор. Или идешь с косой в лимане, сил уже нет никаких, ноги подламываются, перед глазами медленные золотые мушки головокружения, а передний не останавливается, знай машет себе косой, а сзади у пяток другая коса вжикает — и идешь, не бросаешь ряд. «Ваше высокоблагородие, дрогнул голосом. Антон, — я это понимаю так…» И дал третье решение вопроса, оказавшееся универсальным. Решил задачу, непосильную экзаменаторам. Загомонили офицеры, склонились над картами, учебники листают — блестяще ответил терский казак. Доложили генералу и в виде исключения зачислили Антона в юнкера. Доктором ему стать не пришлось — и слава богу: удел казака — передний край, а не тыловые лазареты. Тут Федор сыном гордился.
А вот Маруська — опять наказание божие. Уродом ее не назовешь, а плюнуть вслед хочется — большая светлокосая голова, длинные тонкие руки с длинными пальцами, а ноги ровно саженем отмерены. В тринадцать лет она сравнялась ростом с отцом, невысоким казаком, перегнала сверстниц. Играет на речке с подругами, и оторопь берет прохожих: желтоносая сатана в куклы играет — возьмет по девчонке под мышки и переносит через воду. «Вы бы ее связывали на ночь бечевками, — советовали Синенкиным. — И под дождь не пускайте, чтобы не росла. Экая махина, ровно Старицкова верба!» Старые станичники припоминали: дед Иван лет до шестидесяти был страшенного роста, потом принизился. Еще когда он пошел зятем в казачью семью, пришлось прорубить в хате новый дверной проем, чтобы Иван не бил лоб. За свой устрашающий рост он имел от станичных детей справедливое прозвище «Дядя-достань-воробья». Маруську называли грубо — «коломенская верста», «длиннобудылая». Сколько могла, она горбилась. Федор вставал на лавку, давил руками на тонкие плечи дочери, пока она не начинала плакать. Настя водила ее на заговор к знаменитой бабке Киенчихе, дабы остановить непотребный рост.
Девчонка росла. Милая, нескладная, сероглазая. Смотрелась в зеркальце, купалась на девчачьем месте, бегала смотреть невест на свадьбах, сладко замирала при виде венца. В довершение к росту у нее был еще один неладный знак: светлели, наливались майским солнцем, спелой пшеницей волосы. Волосы у казаков ценились черные, а кони — вороные. Большой рот открывал прекрасные зубы. Федька Синенкин рассказывал казачатам, что у сестры за первым рядом зубов есть второй — остались три молочных зуба. «Да у нее и хвост растет!» — плевались подростки при виде несуразной девки.
В ней рано обозначились черты влекущей женственности. Угадывалась натура страстная, жертвенная, бесстыдно нежная и поэтически слабая беззащитная перед суровыми ветрами мира косного, темного, все еще древнего. Проезжий офицерик из кавказских романтиков, увидев тринадцатилетнюю Маруську, решительно посватался к Синенкиным, считая, что девка на выданье. Душа у нее голубиная. Так и таскает из дому куски побирушкам, не понимает, как можно есть хлеб, когда рядом голодные. Как-то Настя послала ее за себя продавать на базаре редиску. Кончился базар, Маруська приходит домой, с редиской. «Не продала?» — «Продала». — «А это что?» — «Купила. Бабушка одна продавала, никто не брал, мне ее так жалко стало, и я взяла у нее». — «Вот простодыра!»
Синенкины жили на музге, а занимались в Юце. Град раз за разом выбил у них зеленя, сибирка поразила скот, а старший сын изнурял семью денежными переводами. Когда подошло время опять посылать ему деньги, выход был один: отдавать Маруську в прислуги, семи-то лет! Курица не птица, и, хотя Федор противился Сашкиной учебе, Маруську, как ягненка, заклали на потребу брату. В тоскливый день сапогом раздули самовар в медальных печатях, налили девчонке чаю, дали из тряпицы сахару и заплакали, провожая дочь в люди. Худенькая, как палочка, шустрая Маруська покорно смотрела на родных, по-старушечьи повязалась платочком. Она любила всех, верила в людскую доброту и гордо догадывалась, что ее усилия уже нужны семье, старшему братцу.
Привели ее в господский «Д о м в о л ч и ц ы» полковника Невзорова на цинковой крыше нарядной кирпичной виллы, окруженной бронзовым кружевом решеток, бежала железная волчица ростом с хорошего щенка. Великолепие дома очаровало девчонку, но вечером она со слезами прибежала домой: «Скучилась». На другой день опять убежала: «К папаньке» — отца любила больше всех на свете. Снова отвели ее в высокий дом, и девчонка билась за тяжелой калиткой, звала, кричала от ужаса разлуки с милыми людьми. Старшая горничная ласково назвала ее воробышком — так билось маленькое сердечко, дала пряник, сердито показала бровями мнущемуся за калиткой Федору уходи — и повела прислугу на кухню мыть посуду. Вышел полковник и погладил жаркую от слез головенку крошки-прислуги.
Барин попался добрый. За зиму он дочерна прокуривал трубкой занавеси, с весны уезжал в мокрые розовые балки стрелять и вести потешные сражения с молодыми казаками. Шло время. Мария уже не убегала, не смотрела на вольных птиц и бабочек, давно освоилась в чужом доме, и час наступил — прониклась она тупой христианской добродетелью: господь терпел и нам велел. И отдающая более, нежели берущая, считала свою долю удачливой — так, ради нее полковник дал протекцию братцу Антону в юнкера. Кормили прислугу сытно, с одного стола. Работала с утра до ночи. Барышня, дочь барина, выучила девчонку читать и писать, а чтобы прислуживать высоким особам, научила французским фразам. Зимой, когда прислуга мыла полы, босые ноги примерзали к каменным ступеням. Но природа Марии крепкая. В тринадцать лет ей давали восемнадцать. Но природа — это и душа, а голубиную душу крепкой не назовешь.
Синенкины давно поправились, вернулся Сашка, юнкером стал Антон, а Мария по старой памяти прислуживала в господском доме. Платили хорошо, в праздники дарили корзиночку конфет или отрез ткани, в сундук с приданым. Барышня Наталья Павловна любила Марию особенно, спать с собой клала, восхищалась завистливо телом прислуги, в губы целовала. «Вот смола!» думала Мария о барышне; не умея по доброте души отказаться от прилипчивых ласк. Вместе они читали романы о любви, сочиняли шутливо-любовные записки в альбомном стиле. Старые платья барышни перешивали Марии. Однажды Наталья Павловна подарила прислуге шелковые рейтузы, привезенные из Петербурга, где полковничья дочь училась в академии художеств. Мария надела их с замиранием сердца, боясь грома небесного, — ведь по религии надеть женщине подобие мужской одежды грех великий. Увидев рейтузы, Настя «чуть в оморок не упала», порвала их на платочки, а девке задала порку. Покорливая девка временами упрямилась — тяготило христианское смирение, и опять носила «ведьмину сбрую». Это сильно будоражило станицу — девка напялила на себя штаны, должно, близок конец света! Многим хотелось посмотреть на такое бесстыдство. А бабушка Маланья так и поджигает: «Бери ее на цугундер, чего с ней списываться, раздевай ведьму!»
В четырнадцать лет Мария ушла из «волчьего дома». Работала на «заводе». Когда еще дикие кабаны хрюкали в кустах парка, а волчихи путались с станичными кобелями, открылся бабий промысел. Баб нанимали таскать из родников минеральную воду. О родниках докладывали еще Грозному царю, будто выпивший этой воды излечивался от ран и болезней, получал вторую молодость. Целебную силу воды знали и лейб-медики царя Петра. Детвора мыла бутылки. Ходила туда и Мария, спорая в работе. Как и ее старшие братья, она тянулась на «курс», к книгам, стихам, песням, картинкам, но в станице признавали только требы брюха.
Наталья Павловна стала художницей, любила рисовать казаков. Однажды, видно по злобе, тоже обидела Марию: г а д к и м у т е н к о м назвала и еще одним непонятным словом «готика». И вновь взялась за старое: попросила Марию раздеться у нее в мастерской догола, дескать, рисовать. «Тю, малахольная!» — спужалась девка и «быть моделью» — слово-то срамное отказалась. Черты лебедя в гадком утенке проступили не сразу, но острый глаз художницы их уже различал. Временами Мария казалась красивой, особенно, как открылось Наталье Павловне, в обнаженном виде. Одежда, любая, портила Марию. И вот за эту красоту одни очень любили ее, другие ненавидели — утки не любят лебедей, а куры журавля.
Как-то, возвращаясь с покоса, Глеб Есаулов въехал на коне в розовые от заката буруны Подкумка. Ниже купались голые бабы. Парень искоса посматривал из-за шеи коня на дебелых казачек. На мгновенье из воды вышла высокая, наливающаяся белой нежностью девка. Он не сразу узнал ее, а когда дошло, изумился казак:
— Тю, еще какая баба выйдет!
И долго преследовала его гибкая светлая тростинка с чернеющим лоном и чуть расставленными полными бедрами. Увидел в храме длинную желтую свечу с огоньком — опять вспомнилась старообрядская девка, стройный стебелек с солнечной головой.