ДОБЫТ ПОД ПЕСНЮ
ДОБЫТ ПОД ПЕСНЮ
Дорого стоили мне старинные казачьи песни, много потратил я вина трезвый казак ни за что не запоет, слов не помнит, а выпьет чарочку-другую — и слова на волю запросятся. Я собирал их в тускнеющей памяти старых песенниц, былых запевал, чудом уцелевших в бурях времени. Разыскивал в пепле прошлого, как стершиеся и растерявшиеся золотые монеты, — не видно уже изображений царей, знамен, орлов, но звенит золото и во тьме пламенеет.
Главные песни казачества — военные. Но не чужды казакам и исторические воспоминания, как и бытовые, обрядные. Много песен начинается «с гор темных» и «лесов дремучих» — рядом они, горы и леса. Нередки начала с «белой зари» — рано начинался казачий день. Длинные, с повторами и возвращениями, тягучие, как скрип колеса арбы, — долго едет казак, и надо, чтобы песни хватило на всю дорогу.
Я сказал: трезвый казак не запоет ни за какие деньги — ему и стыдно петь без пирушки. Но, случалось, и вино не брало. И тогда спасала песня и пели так, что деревья роняли листья, а воины опускали оружие.
После встречи с лесником Спиридон приказал уподобиться волкам ходить бесшумно, бесследно, забыть голос, стать в снежном лесу привидениями, тающими при первой опасности. И все-таки сам опять напоролся на человека, опять на казака своей сотни и опять у воды. Пил лежа у ручья — хрустнула веточка. В тот же миг на хруст поднял наган.
— Васильевич, — окликнули шепотом. — Я Гарцев…
Сколет, обтянутый кожей, — куда и живот делся!
— Откуда?
— Я тут с осени, в Терновой балке спасаюсь. Ты один?
— Наших трое.
— Беда. Облава. В степи тыща народа.
— Пошли.
Привел Савана в землянку. Банда насторожилась: Саван видел чекистов на фургоне, с собаками, в отряде Михей-председатель и лесник Игнат.
— Ну, дети, готовьтесь, — сказал Спиридон. — Нас ищут. Да и пора уже в атаку — вши заели совсем, от судьбы, видать, не спрячешься.
Перед светом в карауле стоял Сократ Малахов. Утром его не обнаружили.
— Бежал, стерва, — сказал Глухов. — Прощения хочет вымолить, сюда приведет чеку.
— Я тут знаю тайное место, никакая собака не возьмет, — сказал Гарцев. — За мной.
Зимний лес. Почти отвесны склоны гор. Пустынно свищет ветер. Дрожит неопавший лист. Деревья враждебно поскрипывают. Лесные гиганты изогнулись, как для прыжка. Порой чудится звук вражеского рожка — птица кричит. Чистый лес, буковица, ясенник, дуб сменяется зарослями кустарникового кизила, орешника, а крутизна — не приведи бог.
В полдень густо лепил снег. Пылающей паклей чекисты осветили ходы в скалах — гулкая тишь, пепел старых костров, бычьи кости.
Громко крикнув, к отряду подошел Малахов. В немецкой каске, в конской шкуре, на пальцах экзема. Пахнуло гниющей затхлостью давно не мытого тела. Пересохшим голосом попросил хлеба. Ел, и красные пятна рдели на мякише десны разваливались. Снял каску — на мослатом черепе три волосинки довоевался. Сдал австрийский штык.
Больше при нем ничего не оказалось, кроме горсти мерзлого кизила. Он показал, что банда здесь, он поведет.
Землянка была пуста.
— Начальник, — просит Быкова Малахов, — ты запиши в протокол, что я сам сдался, это должны учитывать…
— Тебе и без протокола высшая мера! Показывай!
Еще два дня прочесывали балку, оцепив лес пикетчиками. Следов людей не обнаружили. Стали сомневаться в показаниях Малахова.
Сократ сказал правду. Только люди, о которых он говорил, стали волками. Они ходили по ручью, отсиживались в тайной пещере, скрытой серебряным полотнищем незамерзающего водопада. Собаки отряда пили воду рядом, но банду не почуяли.
Больше искать нечего — все прочесали. Однако не привидение же видел Игнат Гетманцев. Решили оставить трех пикетчиков на буграх, вернуться в станицу, выслать сменный отряд и искать, дежурить по очереди, пока волки не будут выловлены.
В мокрой пещерке едва различается свет, проходящий сквозь толщу падающей воды. Волки дрожали в ознобе. Сверху капает. Под ногами вода. Еды никакой — желудки как сморщенные летучие мыши, висящие в пещере вниз головой. Настал предел. В волчьих душах вскипала злоба. По какому праву им, родившимся здесь, не дают жить даже в лесу? Ладно, война не кончена, будут принимать бой. Отроют «максим» — пулемет — и пять тысяч патронов к нему.
Отрыть пулемет не сумели — близ тайника разбит бивак отряда. Тут Гарцев донес, что чекисты все сели на фургон и, похоже, направляются в станицу, на выход из балки. Тогда Спиридон разработал план, объявив сотне, что с этой минуты он становится полковником, и сам же, не унывая, пояснил:
— Нынче полковник, а завтра покойник!
Чекистам не миновать узкой горловины дороги, стиснутой отвесными скалами на выходе из балки. Понятно, что фура будет двигаться только по дороге. Тут и метнуть на отряд сверху громадные камни, ударить гранатой и бичь из наганов.
— С богом! — встал полковник.
Четыре угрюмые тени с мутными, тупыми, болотными лицами поднялись на скалу и залегли в валунах, нависших над узким проездом. Прикрылись последним рваньем. Тепло покидает их тощие, волосатые тела. В бородах шишки репейника. Ногти приобрели форму первобытную — когти. На руках и лицах ссадины, синяки, царапины — следы возвращения в пещеры.
В безжизненном небе ледяной бестелесный свет. На кусте шиповника сиротливо краснеет одинокая ягода, сморщенная морозами. Снежные буруны, косогоры, гребни, бугры. Саван Гарцев жевал корешок и говорил:
— Истинно, будет нам пожива у проклятых басурман — и хлеба, и спирта, и одежи добудем вволю…
Ими уже двигало одно, древнее, звериное — убить добычу, вонзить зубы в сочную мякоть, насытиться.
— К чему бы это, братцы, сон я сейчас видал — ни в сказке сказать, ни пером описать, — гутарит Роман Лунь. — Не доводилось такой красоты видеть, и ровно бы плакал я от счастья…
— Плохо, если хороший сон видал, — скрипнул зубами Алешка Глухов. Бабка наша рассказывала, будто есть у каждого человека свой ангел-хранитель. Бережет он нас от смерти и зла. Под конец злой гений побеждает ангела, и ангел тогда посылает человеку сон, что дает блаженство, не бывшее явно. После сна ангел отступается, и налетает черными крылами демон зла.
С ужасом посмотрели станичники на Луня, от которого отступился ангел-хранитель. И каждый помолился про себя своему ангелу.
— Расскажи, — прохрипел Спиридон.
— Слушайте, господа офицеры, слушайте. Будто едем мы все и еще Чугуев, царство небесное, верхами по этой самой балке. Только не зима стоит — майский полдень. И по всем буграм чудные цветки расцвели, по колесу большиной, красные, синие, желтые. В небе облак белый простерся, схожий с ликом боговидца Моисея, и такая стоит синева, аж глаза ломит. И прошу я вас остановить коней, цветков тех нарвать. А вы скачете. Спешился я и рву их, рву, в руках не помещаются. Бежу от бугра к бугру, а там еще больше. Лес кудрявый, зелень, трава пахнет до одури. И так хорошо мне стало — упал в цветки и плачу… Поднял очи, а вас уже нет, господа. Облак почернел, лик сатану явлен, молонья без грома прыщет. Жутко мне стало. Конь потерялся, пеши бежу, кричу вам, туман лезет с горы, букет мой рассыпается, бежу, а бечь некуда…
— Некуда, — повторил Спиридон и оглянулся на хруст в кустах — еще поредела его сотня, нету Алешки Глухова, не выдержал, бежал, ведь отряд уходит, чего переть на рожон.
Но преимущество на стороне малочисленной сотни. Сами невидимые, они уже отчетливо слышат далекий, особенный пристук военной фуры. Отряд обречен — грозные камни, граната и пули похоронят чекистов.
— Кажись, Глебовы колеса, с его арбы, — догадался Спиридон и клацнул курком. — Вставляй!
Лунь вставил в гранату запал — хранил на теле от сырости. Саван продул ствол пистолета.
Отряд продрог. Жмутся на фуре, бегут рядом, остервенело бьют прикладами по замерзающим в мокрых портянках ногам. Молчат. Устали. Правит конями Васнецов. Пиликает на губной гармошке. Любуется суровой красой зимнего леса, скалами, где к ночи нахохлились пернатые хищники, былинными крутоярами, огненным комом лисы, бегущей в снегах. Очарованный возница на миг остановил исхудавших вороных.
Смолк стук колес. В ясной тишине плывет тихая мелодия. Бойцы прислушались. Нет, это не губная гармошка. Родник подо льдом рокочет. Запечалились бойцы, раздумались — служба их кончается, скоро и они возьмутся за плуг. Впивают сладкую грусть ручейка, слезы сырой земли. Сучков раскурил две цигарки и одну подал в рот Васнецову. Парень благодарно улыбнулся, чмокнул на вороных, поехали.
Но песню хотелось продолжить, счастливую сказку о мире и тишине, о беспечальном и трогательном.
Мушка нагана Спиридона прицелена на серую фигурку Михея. Ну, что ж, посмотрим, кто кого раньше. На семьсот метров бьет наган. Но вернее ударить с двадцати.
Возницу посадил на мушку пистолета Саван.
«Лимонка» в руках Романа. Позеленевшие в лишаях валуны уже сдвинуты с места, осталось чуть толкнуть.
— Чего зажурились, казаки? — встряхнулся на фуре Васнецов. — Давай нашу, военную! — и сам запел:
Рано Машенька вставала,
Рано пашенку пахала,
Шли солдаты
Эх, шли солдаты!
Молодой, худой, как палка,
Маше стало его жалко,
Молодая
Эх, молодая!
Ты постой, постой, служивый,
Давай сядем мы у нивы,
Сбоку речки
Эх, сбоку речки!
Солдат видит: баба дышит,
Рубашонку грудь колышет,
Печет солнце
Эх, печет солнце!..
Не поддержали. Не та песня. Но души растревожил.
Время Малахова истекало. С каждым поворотом колеса приближался он к трибуналу, к смертной казни. Вдруг он высунулся из конской шкуры, глянул на темнеющую склянь неба и страстно, прощаясь с жизнью, запел:
Как на Линии было, на Линеюшке…
И замолк вдруг, как оборвался.
Михей Васильевич подумал о чем-то, может, вспомнил, как певал эту песню брат Спиридон. В гражданскую войну казачьи песни, как и казачья форма, стали чужими, потому что их пели белые сотни. Но ведь сложены они безвестными солдатами в трудных походах российских. И война уже кончилась, и песня хорошая. Обтер губы и всю душу вложил:
На славной было на сторонушке…
И дружно подхватили чекисты-казаки:
Там построилась новая редуточка…
В той редуточке команда казацкая…
Все донская команда казацкая…
Волки насторожились. Чистые солдатские слезы разливаются над вечереющим небом. Самим давно не доводилось петь. И завидки берут Спиридона, и досада — не так поют, вот так бы надо.
Грустно дрожит звонкий подголосок Горепекиной. Васнецов слов не знает и смотрит на губы жены и тоже подтягивает:
В той командушке приказный Агуреев сын…
За неделюшку у Агуреева сердечушко не чуяло,
За другую стало сказывать,
Как за третью за неделюшку вещевать стало…
Извечная тоска по родимой земле. Ком подступил к горлу Спиридона ожесточение против Михея таяло. Саван перестал жевать, слушает, слушает.
Наехали гости незваные, непрошеные,
Стали бить и палить по редуточке…
И повыбили командушку казацкую…
Фура вот-вот въедет в горловину ущелья. Собаки отстали. А волки тонут в воспоминаниях. Под эту песню их баюкали матери в бедных казачьих хатах. С этой песней плыли их деды по бурному морю. Ходили на дальние заставы. И возвращались в станицы.
Все прошло, пролетело. Ни песен, ни родных, ни отечества.
Вы сами, ребятушки, худо сделали:
Не поставили караула — спать легли…
Кровенила душу песня, вливая вместе с тем странную безмятежность. Душа поднимала навстречу песне сломанные крылья. Окунувшись в прошлое, вспоминая мирные рощи, бег станичной реки, звон благовеста, они держали оружие наготове. Вороные кони достигли намеченной волками черты.
Командир молчал.
— Пора! — напомнил Саван.
— Сейчас, успеем, — шепнул Спиридон, — последний куплет…
И лучший охотник мира бессилен перед королевской дичью русских лесов — глухарем: не подойти и на триста шагов, длина пяти охотничьих выстрелов. Но когда эта птица поет перед зарей любовную песнь, плотно закрывая глаза и уши, можно стрелять рядом из пушки — не услышит, так увлечен пеньем. Потому и говорят до сих пор охотники об убитом глухаре не иначе: добыт под песню. А иначе этого многоцветного полупудового петуха и не добудешь.
Не бывать вам, ребятушки, на тихом Дону,
Не видать вам, уряднички, своих жен-детей,
Не слыхать вам, казачушки, звона колокольного.
Черные овчарки залаяли со спины волков, хватая их за ноги. Возница хлестнул коней. Лунь растерялся, уронил очки, гранату уже не добросить, и с камнями опоздали. Только Саван Гарцев выстрелил.
На дорогу выбежала нелепая старушечья фигура с поднятыми руками. Прасковья Харитоновна. Все дни она неотступно следовала за отрядом, собаки к ней привыкли, ночевала она, как зимняя птица, в снегу.
Кинулась к Михею, открывшему пальбу.
Бойцы уже рассыпались и оцепили скалу. Волки не сопротивлялись, упустив момент. Вяло подняли руки, сожалея лишь об одном — что песня до конца допета. Вот если бы ее начать сначала!
Собак от них отогнали. Лунь пристально смотрел на мать Есауловых. Его первого спросили, есть ли еще люди и оружие. Он ответил:
— Я на прямом проводе! — Сошел с ума.
Саван Гарцев не промахнулся. Васнецов лежал на синем снегу, глядел в безжизненное небо, дергался, пытался говорить, но захлебывался черной кровью. Когда таяли последние лучи жизни в тускнеющих зрачках, ему с усилием удалось прохрипеть склонившемуся Быкову:
— Сапоги возьми, брат… — И вытянулся, как на параде.
— Кто стрелял? — спросил начальник ЧК.
— Я, — вышел Гарцев. — За отца. Атамана.
Быков выстрелил ему в сердце.
Ожесточение Михея, рванувшегося к Спиридону, передалось и Спиридону. Он прыгнул ему навстречу — зубами перервать глотку. Уже не могли остановиться. Уберегла их старинная песня. А тут Быков, сбив Спиридона, вцепился в Михея:
— Не трожь, эта птица важная, их судит Москва, убери кольт.
Прасковья Харитоновна стояла на коленях в снегу.
— Ну, чего молчишь, гадюка белогвардейская? — спросил Михей, успокаиваясь.
— Мы с тобой отговорили, — Спиридон дает связать себе руки — вяжет Сучков.
— Что я тебе говорил, помнишь? Кто прав оказался?
— Прав тот, у кого сила.
— Брешешь. Сила у того, кто прав.
Быков смотрел на Спиридона. Так вот он каков, последний белый офицер. По лицу Спиридона текли слезы. Рухнуло, в его представлении, главное род, семья и, стало быть, отечество.
— Имеешь что сказать сразу? — спросил Быков.
— Скажу, — утерся он связанными руками. — Мало мы вас вешали с атаманом Шкуро. Да и Шкуро напрасно не хлопнули, а была думка. Жалею, что не погиб я от германской пули.
Михей не удержался и пнул брата ногой.
— Требую обращения! — крикнул Спиридон. — Я полковник!
— Скажи, полковник, — спросил Быков, — если бы ты остался жив, воевал бы опять против Советской власти?
— Да, воевал бы!
— Ну и контра! Тогда почему ты на службе спас от суда Дениса Коршака, он нам рассказывал? — допрашивал Быков.
— Потому что станичник, родня, хоть и дальняя, а свой своему поневоле друг.
— Поехали! — сказал Быков.
Прасковья Харитоновна хотела обнять Спиридона, но Михей не допустил, чтобы не сорваться самому: не зарыдать, не закричать, не забиться при людях от жалости к измученному, чуть живому брату.
Пленных привязали к фуре. На ней лежал один Васнецов, а Сучков правил. Лицо мертвого вздрагивало на ухабах, в полуоткрытом рту хлюпала кровь. Труп Савана Гарцева остался в лесу. Чернолицая Горепекина спотыкалась за поездом мужа. Закатилось ее солнце ясное. Через месяц она родит дочь, Крастерру. Тогда же разрешится и Фоля Есаулова — сыном Сашкой.
Так, песней, в станице кончилась гражданская война.
Ты скачи во станицу, конь вороной,
Передай жене, отцу-матери,
Что женился я на другой жене
И другую себе выбрал матушку:
Заручила меня пуля горская,
Женила меня шашка острая,
Приняла в зятья мать сыра-земля…