В ГОСТЯХ У ЕРМАКА
В ГОСТЯХ У ЕРМАКА
В пути заунывно кричал паровоз.
Поезд шел по Сибири. Тут еще стояли морозы. Серега Скрыпников, старый базарный сторож, после многодневного молчания рек:
— Хорошо на деревянной ноге — не мерзнет проклятая!
Спиридон Васильевич Есаулов не унывал — не впервой. После заключения он дал слово не воевать против новой власти, но власть продолжала воевать с ним. Как бывалый зек он стал в эшелоне старостой, подружился с караульными, курил их махру, подыскивал дружков на побег, смеялся над Оладиком-кулаком.
Оладик метался в горячке. Какой-то ловкач спер у него валенки с ног. Оладик кутал тощие цыплячьи ноги дырявым крапивным мешком. Мария Есаулова развязала мешок с пожитками, достала пару мужниных сапог. Глеб шил их у хорошего мастера и берег. Лет пять лежали они на дне сундука, пропахшие иранским табаком. Внутри нежный мех ягненка. Оладик безропотно натянул сапоги. Поезд остановился. С рыпом отодвинулась визжащая блоками дверь-стена. Вагон изнутри мохнато заиндевел, но теперь в нем казалось тепло — так дуло с улицы. Мария сбегала за кипятком, напоила Оладика чаем с таблеткой сахарина.
— Ты, Маруся, будешь у бога по правую руку сидеть, — сказал Спиридон. — И сам Петр, камень церкви, будет наливать тебе вино.
Снова станция. Река. Ссыльным разрешили выйти. Кто-то разузнал:
— Иртыш.
Так казаки очутились в гостях у Ермака, славного донского атамана, воевавшего царю Сибирь. Глянув на серые волны, несущие льдины, Спиридон, казачий запевала, начал песню Кондратия Рылеева, повешенного царем декабриста. О своей несчастливой доле плакали казаки.
И пала грозная в боях,
Не обнажив меча, дружина…
Караульные погнали колонну назад. Нет — даже собаки почуяли: тут и пуля бесполезна, пока не допоют.
Тяжелый панцирь, дар царя,
Стал гибели его виною…
Тяжелый панцирь царских привилегий простым хлеборобам.
На одной станции ссыльных поставили на стройку элеватора. Мастера были вольные, местные. Посмотрел на их работу дядя Анисим, достал из мешка серебряную киюру, прочитал чертеж, расставил казаков подносить кирпичи, крикнул: «Бабы, готовь материал!» — то есть раствор, глину, надел фартук и начал возводить зернохранилище. Всех загонял в работе, сам упарился, ночь на дворе — он при кострах продолжает кладку, «плетет» кирпичные кружева, «рисует» ложные арки, украшает антаблементы. Заразил и местных мастеров, и ссыльных. Планировали сделать зерновой дом за месяц — Анисим Лунь выбил имя свое на фризе через неделю и вымыл в чистой воде киюру.
Приемщики ахнули — так быстро вырос в степи элеватор, а мастера на руках снесли с лесов, прохватило его, потного, жгучим ветром, застудился.
Тут и похоронили его. Но сказать успел:
«В месяц колосьев, в месяц Авив, тронулись они ночью, неся кости Иосифа в тройном саркофаге — из золота, серебра и кедра… При реках Вавилона, там сидели мы, и плакали, когда вспоминали о Сионе, когда сидели у котлов с мясом и ели хлеб досыта и финиковые плоды, и лепешки с медом, и лапшу белую, как кориандровое семя… Многие объявляли великих, но прежде смерти никого не называй блаженным… Увы, государь, иной человек искусен и учит других, а для своей души бесполезен… Не бейтесь: страх есть не что иное, как лишение помощи от рассудка…
Как тень дни наши на земле, и нет ничего прочного… Человек рождается на страдание, как искры, чтобы устремиться вверх… На злачных пажитях и у тихих вод ходил я… Итак, иди, ешь с веселием хлеб твой и пей в радости вино твое — нет лучшего для человека под солнцем, как есть, пить, веселиться… Как моль одежде, как червь дереву, так печаль сердцу… Летам моим приходит конец, и я отхожу в путь невозвратный… Гробу скажу: ты отец мой; червю: ты мать и сестра моя… Я стал как филин на развалинах… И пророки станут ветром… Объяли меня волны смерти, и потоки беззакония устрашили меня… Я должен, подобно ткачу, отрезать жизнь свою. Итак, ждите меня…»
Дяде Анисиму было лет двадцать, когда умер его отец Лука Лунь. Знаменитыми деяниями Луки считалось водружение колоколов на церквах. Мало поднять колокол в небесную высь с помощью веревочной механики — надо установить так, чтобы звон был чистым, малиновым, тревожащим, умиляющим. В знак почтения к отцу Анисим вырубил в скалах глыбу дикого золотистого доломита и вытесал надгробие в виде мощного колокола.
Лука надорвался. Не колоколом — быка завалившегося в сарае поднимал, поднял, а сам упал бездыханным. На другой день его похоронили, спешили под зиму сеять хлеб. Памятник Анисим ставил весной. Разобрало любопытство: каково теперь тело отца? Час был ранний, людей не видать, густые кусты сирени. Парень отрыл неглубокую — сеять спешили — могилу, поднял крышку и отпрянул: тело в гробу перевернулось, лежало лицом вниз, черный волос покойника бел, под ногтями щепочки, царапался…
А памятник колокол получился отменный. Могилы обычно отмечались крестом, деревянным или каменным, по достатку покойника, или плитой с именем раба божьего и датами рождения и преставления. Анисиму стали заказывать оформление могил. Но работа стоила дорого, и заказчиками были больше курсовые господа, тщеславие которых Анисим тешил вырубленными в камне орлами, киверами, клинками, медицинскими змеями и надписями из Библии о суете и прахе земной жизни.
В молодости он лепил на потеху ребятишкам глиняных чертиков, крылатых коней, птиц-свистулек, азиатских боженят. Увлекался булыжной кладкой, мостил улицы на курсу, выводил орнаменты цветной брусчаткой, принесенной водами бешеных эльбрусских рек. Строил стены и ни на миг не останавливался в работе: когда брал камень в руки, глаз уже видел, как единственно верно положить его в ряд.
Удивительно владел он киюрой. Толпы зевак собирались смотреть, как он тешет камень — будто строгает мягкую липу или снимает ножом витки с застывшего коровьего масла. Многие загорались подражать станичному Фидию, но не у всех получалось: даже податливые туф и ракушечник оказывали железное сопротивление инструменту.
Памятником его жизни остались: могучий, соперничающий с окрестными утесами «Замок» в ущелье, при потоке; построенный на века театр; знаменитая на весь мир грязелечебница с фигурами античных богов и героев; множество надгробий, гротов, искусственных скал в парках; белоснежные колонные бюветы минеральных источников; памятник на месте трагической гибели Лермонтова — великолепный обелиск в лесу, с бронзовым горельефом поэта, четыре грифа по углам, скованные цепью-тайной; гранитный памятник первым коммунистам станицы.
…На следующей остановке приказали выходить совсем и строиться по десяткам. Отсюда пешим порядком в тайгу, строить металлургический завод.
Двое суток шли по снежным лесам. Кормить стали хорошо. Выдали валенки и рукавицы. На второй ночевке Спиридон подозвал Марию:
— Кума, поди сюда…
В ночь завыла пурга. Караульные в оленьих дохах залезли в палатки. Собаки зарылись в снег. Ссыльные жались у костров.
Пурга остановилась на следующий день. Обнаружился побег группы ссыльных. В тот же день партию догнала бумага — стараниями Михея Васильевича многим ссылку отменили — Оладику, Сереге Скрыпнику, Марии, Спиридону… Но Оладик уже был в царстве небесном, ибо по Евангелию это царство приобретают нищие. А Спиридон и Мария бежали.
В первую ночь шли наугад. Днем в пурге не ложились. С вечера засверкали сибирские изумруды звезд, каждая на фунт потянет. Спиридон, офицер, уверенно повел группу но небесным светилам на запад. Хлеб копили задолго. Убили в берлоге сонного мишку. Суровые горы, снега, безбрежные леса, воздух до боли в грудях чист. Неожиданно в пади увидели поселок. Издали бежал поезд, застилая округу паром. Остановились. Отсюда каждый пойдет в одиночку — у кого какой жребий. Спиридон не бросал Марию, брал с собой. Стали прощаться.
— Спаси тебя бог! — целовались в губы, не пряча слез.
Ночью на тихом ходу Спиридон и Мария вскочили на проходящий в Россию товарняк. На открытой платформе — руда. Выкопали ямку от ветра, легли. Она вниз, он на нее, чтобы меньше дуло, чтобы не терять тепло тел. Как отца, обняла Мария Спиридона. Когда рассвело, перебрались в крытый вагон с ящиками. Спиридон заметил, что вагон был теплушкой, на крыше листовым железом забита дыра от печной трубы. Он сорвал железо, расширил лаз. Идущий снег хорошо скрывал беглецов. Казак подал женщине руку, высокая Мария дотянулась, и он втащил ее на крышу. Спустившись в вагон, они прикрыли лаз железом. В джутовых мешках оказалась шерсть — постель, а в ящиках — кедровые орехи. Снег для питья собирали с крыши. В щель смотрели на белый свет. На станциях близко слышали голоса смазчиков и кондукторов, стуки молотка по колесам.
Полустанки, водокачки, рудники да централы.
Начались степи, уже зеленеющие, солнечные. Мелькнет заяц, взлетит птица, верблюды пасутся, дымок над одинокой юртой. Ветер теплый. Запасы снега в вагоне растаяли. Решили покинуть укромный вагон. На малой станции их заметят сразу. Вылезли на большой, определив ее по огням города. Остаток ночи пересидели в кучах теплого шлака, где то и дело чистились паровозы. С утра затерялись в базарной толпе.
Тут уже Мария выручила казака — нанялась каким-то матросам постирать бельишко и заработала две банки засахаренного молока и подол военных сухарей. Потом подносила вещи важному господину в очках и принесла вареную с тухлинкой курицу и кусок батона. Хлеб давали по карточкам, и они никак не могли раздобыться харчем на дальнейшую дорогу.
На третий день они попали в облаву. Каким-то образом Спиридон выбрался из кольца, а Марию повели в дежурное отделение. Часа через два беспаспортных погнали на товарную станцию грузить лес. У Марии выступили радостные слезы — самый дорогой сейчас человек, Спиридон, шел поодаль. Днем он показывался ей несколько раз. Вечером арестованных увели на ночлег в барак. С утра опять грузили лес. Вскоре Мария увидела Спиридона. Он крутился возле диспетчеров, курил со сторожами, делал Марии какие-то знаки, но она не понимала.
Бригадирша баб-грузчиков была статная блатная девка в стеганке и фильдеперсовых чулках. Спиридон увидел, как Мария долго о чем-то говорила с ней и показала на Спиридона, который грузил железо с вольными шабашниками. Бригадирша направилась к нему. Он отошел в сторону. Девка спросила:
— Твоя баба?
— Моя.
— Идет вагон в вашу деревню, уже мелом написано, можем отправить ее, в доски заложим, тащи сухарей и штук десять резиновых грелок — для воды. Да поторапливайся, хмырь! Запиши номер вагона — сама не вылезет, сообщи.
В обеденный перерыв полковник Есаулов совершил бандитский налет ограбил маленькую аптеку, унес дюжину резиновых грелок. Выменял за серебряный пояс три буханки хлеба. Передал бригадирше. Смотрел, что будет дальше. Как они налили водой грелки, он не видел. Только вот Мария исчезла — значит, спряталась в досках. Два парня с ломиками скрутили лес проволокой, поставили полосы черной краской. На другой день вагона уже не было.
Мария со Спиридоном встретятся — через десять лет.
Курится багряное утро. Теплынь. Воздух нежен. Немного грустно. Гогочут на речке гуси, чуя осень, машут крыльями вслед диким птицам, но не умеют Подняться.
Вышел из хаты Михей Васильевич. Постоял над водой, очарованный ясной, неколеблемой тишью, пошел проведать молодого коня, недавно добыл на конзаводе, из неуков, сам объездил, и имя ему дал хорошее — Месяц, в память о коне, убитом в гражданскую.
В конюшне пахнуло теплом скошенной отавы; вечером привезли на бричке. Хотел взять охапку, чтобы кинуть Месяцу, и замер — на отаве спал Спиридон. Он толкнул его сразу же — сдать органам. Брат спал как убитый. Михей Васильевич задумался. Шло время. Спиридон не просыпался. Лицо как у мертвого. Хлопнула калитка — Ульяна пошла на базар. Вот, значит, какие выстрелы слышались ночью в садах. Почему он пришел сюда? Он, начавший гражданскую войну в станице поединком с Михеем, знает, что прийти сюда все равно что в ГПУ. Ну что ж, пусть отоспится.
Тихо вывел коня Михей Васильевич. Сходил в хату. Кинул сбоку брата кружок свойской колбасы, хлеб, яблоки, поставил кувшин с водой. Запер конюшню на замок. Поехал на работу — он уже председатель колхоза, приторочил двустволку: в лиманах кормились дикие утки, попадались куропатки.
Перед вечером и впрямь попал на охоту. Дичь так и валила под стволы, и вернулся охотник поздно. Конюшня открыта и пуста.
— Ты конюшню отмыкала? — набросился на жену.
— Ножик точить ходила, — ответила Ульяна.
— Ну и что?
— Ничего. Точило там ведь стоит.
— А то, что замыкать надо и кобеля туда перевести, а то, чего доброго, коня уведут!
— Ладно, — отвела красивые, как у овцы, глаза.
— Колбасы круг я брал на обед.
— И я круг съела — прямо объеденье!
— Так нам и до зимы не хватит. Кто крутил точило?
— Сама! — удивляется расспросам Ульяна.
Сентябрь осыпался, и утра свежели, и медленным холодом тянет с реки. Подсолнухи после дождей заржавели, согнулись под шляпами, как старики.
В скрытой лесной балочке шалашик Спиридона. Вялый дымок костра. В золе печется картошка. Таинственно, с холодком и нервной дрожью, шумит желтеющий лесок. Листья в светлых прожилках умирания. На смену листьям выдвинулись ягоды — кизил, барбарис, калина. Беглец выстругивает ложку, греясь у огонька.
В полдень небо безмерно. Ветер и воля — как страшны они одинокому сердцу! В желтых волчьих дубках, в пугающе синем небе, в молчанье гор столько равнодушной силы! А человек мал, стучит его малое сердце, оплетенное паутиной тоски, и стук этот недолговечен.
Выручают Спиридона казачьи песни.
Славный, пышный, быстрый Терек,
Мой товарищ, друг лесов,
Скоро выйду на твой берег,
Обращу печальный зов.
Я служил царю душою,
Родной Терек защищал.
Был всегда готовым к бою,
Умереть в бою желал.
Сколько лет и зим проходит
На тебя, друг, не гляжу.
Время-молодость уходит,
Я в неволюшке сижу.
Быстрый, пышный, славный Терек.
Друг лесов, товарищ мой,
Прорви горы, разбей берег
Унеси меня с собой…
В теплые страны летят серопузые птицы. В овсяной полове лежит карачаевский нож с медно-роговой рукоятью. Им казак рубит ворованные тыквы, тешет нехитрый инструмент для силков на дичь. Жизнь не стоит ломаного гроша, но и от жизни не откажешься, Спиридон смастерил из консервной банки котелок на проволочной дужке, обзавелся мешком, сплетенным из травы. В лесу у него небольшой погребок — картошка, бурак, морковь. Нынче опять наметил идти за картошкой — бригада совхозных баб роет в Чугуевой балке.
Фоля Есаулова работает споро, и далеко уходит по ряду от баб, за бугром и не видно. Вылетают из-под лопаты белые и розовые клубни, аккуратно ложатся нескончаемой цепью. Божья мать еще миловидна, но горе состарило ее, сделало замкнутой, неразговорчивой. Привыкла разговаривать про себя — с высланным мужем, с детьми, как они там сварили завтрак, пошли в школу, а Василий на работу, накормили или нет худобу.
Видит, вдали человек маячит и вроде к бурту с мешком подбирается. Резко, как в пропасть, сорвется сердце — он, Спиря! Но откуда? Должно, с ума схожу. А захолонувшее под синим обрывом сердце не рассуждает. Фоля бежит к человеку. Тот уходит.
На другой день то же самое. Человек медленно посмотрит на нее и скрывается, как скитский отшельник, в лесу. Женщина бежит к нему с горы. Угрюмый лес вдруг затрепещет, пахнёт ужасом, плачем, скорбью, и она в страхе бежит назад, к людям, забыться в тяжкой работе.
Зима легла рано, замела, запела, затуманила. Рыщет в балках Спиридон. Снега, снега… Запасы его растащили грызуны — ни зерна, ни корней, ни ягод. Объездчики зорко сторожат колхозные и совхозные бурты. К семье идти страшно — можно погубить семью.
Зазевался на водопое у фермы колхозный пастух Иван Есаулов — и Спиридон утащил, как волк, годовалую телку, убив ножиком. Долго полеживал в берлоге, удовольствовал голод нежной телятиной, испеченной на углях. Когда и мозг из костей высосал, снова выполз на добычу. Руками поймал больного дудака, пил из шеи горячую птичью кровь. Огонь высекал, как в древности, обушком ножика о кремень; трут — варенная в золе тряпка. Хочется хлеба, сухаря, пышки. И детей посмотреть — полгода не виделись. В поселке сотни собак, всю ночь ходят скотники, конюхи, доярки и телятницы. Есть и милиция. Решился. Ночью перешел кипящую иглами льда Юцу, поднялся к землянке, держась подальше от курников и сарайчиков, где привязаны или спущены псы. Семья его опять жила в землянке.
Замерзшее окошко тускло светится у самой земли, два других заложены сеном. Лежа на снегу, Спиридон дышит на стекло. В проталине открылась семья. Василий, уже парень, чистит одностволку. Сашка уроки делает, буквы выводит, высунув от усердия кончик языка. Ленка с котенком играется, катая клубок шерсти. Мать вяжет чулки и варежки.
Снег набивается в рукава, поземка метет.
В печке рдеет овечий кизяк. На полке горшки с топленым молоком, хлеб домашний, банки с крупами, сахаром. Как вызвать Фолю?
— Дальше, мама, — понимает Спиридон голосок Ленки.
— А дальше пошел Бова-керолевич на Еруслана, ссек ему голову шашкой и выпустил на волю царевну-лебедь. Вскинула крылами царевна, полетела…
Мороз затягивает ледком проталину, удаляется, уносится в бездны земные семья.
— За синь-море улетела лебедь и уже много годов не летит назад. Плачет Бова-королевич, ржет его верный конь, зарастает травой чисто поле…
Сашка промокнул написанное, снял с печки ржавый утюг и гладит на лавке пионерский галстук. Волосы красные — в отца. А Ваську и называют цыганом — черный, в кого? Мать медоволосая, правда, брови у нее как углем нарисованные. Ленка личиком скидывается на бабку Прасковью Харитоновну.
Туманы в глазах Спиридона, туманы. Напрасно на стекло дышит — туманы. Как же вызвать Фолю? Из снежной мглы вырвалась цепная собака, кидается на человека, и дети настороженно глядят на окно. Фоля крестится, до темноты прикручивает лампу. Василий берет в сумке патрон, идет к двери.
Спиридон, отбиваясь от хрипящей собаки, уходил вниз. Вслед ударил выстрел. И сотня собак завыла, как в глухом татарском ауле.
Спят балки. На зорях молчат родники. Дубравы на балках как воротники.
Тучи плывут, тучи… Чернеют на снегу фигурки людей — охотники или облава за ним? В стогу, как в гробу, душно. Вылез Спиридон из логова, отряхнулся и среди бела дня зашагал в поселок. Пусть хоть час будет его, а то схватят — и опять с детьми не простится. Прошел мимо нескольких совхозных коровников, мастерской, конторы — и хоть бы одна сатана встретилась!
Голосила Фоля, расплакались дети. Их отец контра, враг, о которых они читали в книжках. Но это отец, и они прижались к бородатому нахолодавшему лицу. Натопили землянку, отмыли отца, не мочалкой — конской, железной скребницей, терли спину, волосы и ногти обстригли, накормили, одели в чистую Васькину одежду.
Сутки жирует дома, как заяц на капусте. Другие идут, третьи — никого. Но все равно придут. Собрал чемоданчик, простился с семьей и зашагал по Юцкому тракту в станицу. Прямо к Сучкову в кабинет прешел.
— Здорово, гражданин начальник!
— Есаулов! — вздрогнул от удачи грузный Сучков. — Давно по тебе пуля плачет!
— Вот и нехай теперь посмеется.
Суд установил, что сослан Спиридон был неправильно. Однако и бегать без разрешения нельзя, и дали ему напоследок три года трудовых лагерей.
Стала опять женой тачка, а товарищем лом. Довелось ему и лес пилить, и рыть канал.
Его поражала в политзаключенных вера в Советскую власть. Сам Спиридон эту власть не признавал, зная ее лишь со стороны штыка караульного.
Начальник строительства, говорили, сам сидел. Инженер в милицейских ромбах. Он обещал:
— Пустим воду — все по домам, кормлю вас как на убой, работать, суконные коты, до седьмого пота!
Спиридон выдвинулся в бригадиры попал на доску Почета, получал особый паек.
Воду в канале пустили — в тридцать четвертом году.
Вызывают Спиридона — на волю оформлять. Листают дело. Фотография. Великий князь и поодаль Спиридон-юноша. Ладно, дело прошлое. Дальше листают. Еще фотография. Сидит Спиридон в черкесочке, при башлыке, с кинжалом. Сидит рядом с маршалом, врагом народа. Покачал головой начальник — и пошел Спиридон опять за проволоку. Однако на третьей перекличке его недосчитались — бежал.