ДЕЛА ЖИТЕЙСКИЕ
ДЕЛА ЖИТЕЙСКИЕ
З д е с ь н а ч и н а е т с я п е р в ы й р о м а н Г л е б а Е с а у л о в а и М а р и и С и н е н к и н о й.
Созрел кизил. Зоркий глаз Глеба-пастуха отметил это первым. Вечерами он возвращался с тяжелой сумкой, полной сладкого груза. Спрашивал мать о делах и радовался. Господа нарасхватки брали молоко у Есауловых и платили дороже. Вот как надо с умом жить. Без ума — рай. Он до звезды встает, а мужики Колесниковы спят до обеда да детей родят, приходит зима — зубы на полку. А он, бог даст, к зиме еще одну корову купит, шведскую.
Стадо задремало на стойле. Пастух пошел за кизилом. На желтых скалах, замшевых от изумрудных мхов и лишайников, текли слезы холодного ключа. Из соседнего орешника вышла Мария, босоногая, в яркой косынке, с господской корзиночкой для ягод и орехов. Следила, или нечаянно встретились, бог знает. А он, бездумно балуясь, забыл разницу веры, накрутил на руку пышную золотистую косу.
— Зачем ты? — покорно не противилась она, как ярочка в руках опытного мясника.
— Пошли полудновать, у меня харчи у воды.
Мария опустила голову — не может она вкушать православной пищи, грех, хотя Глеб и ел с ними на загоне.
— Ну грушу съешь, — уговаривал парень, — к Глуховым лазили вчера в сад. Глуховы-то вашенские.
Под прохладным навесом скалы, в тени волчьих папоротников ели: он пышку с молоком, она — грушу. Зеленые громады гор окружали их. Виделся им мир безлюдный, прекрасный, с одной верой. Птицы молчали. Чуть звенел живой ток воды. Нависали кизиловые ветви. Сквозь них был виден выжженный солнцем хребет, плыли величавые, как в сказках, облака, пахло отавой. Глеб сломил красную веточку, унизанную кизилом, связал концы и надел на шею Марии как монисто. Притянул ее голову в холодок и ни с того ни с сего поцеловал душные степные волосы.
— Чего ты? — припала она к его не по-юношески тяжелой, темной руке. Знала, отчего тяжела рука — от честной работы. Пока другие поставят копну, он успевал три. Особенно хвалила Глеба за ухватку Настя Синенкина. Желаешь встречаться? — пунцово залилась краской.
— Не желал бы, так не сидел рядом!
Она обомлела от его признания в любви. Задумался и он. Властно тянула к себе ее доброта, жертвенность, незащищенность характера, доступность, и он чувствовал солоноватый привкус острого наслаждения. Вместе с тем хотелось беречь, охранять ее для себя. Рядом с ней забывалось хозяйство, волновала красота гор, мир становился шире, а сердце добрее, богаче. И уже самому хотелось принести жертву, сделать ей приятное, отчего и самому вдвойне приятно жить.
Он смотрел на близкое небо, слушал ковыльный шум, падающий с бугра, думал о вечере. Ухажерка у него все-таки была, Февронья Горепекина по-станичному ее кличут Хавронькой. Круглолицая, с железными глазами Хавронька понравилась ему на поденщине — подростками нанимались делать кизяки. Глеб не отставал от самых бешеных баб, по девятьсот, по тысяче штук выгонял, но Хавронька обскакала его — делала более тысячи. С того и началась их дружба. Но род Хавроньки захудалый, никчемный, темный. И теперь пастух надумал: идти на посиделки на старообрядский кутан, к Марии, хотя там не миновать драки с кубековцами, поскольку он голопузовец молится без пояса. А Хавронька и живет далеко — на Сраном хуторе, худшей окраине станицы, где ютились старьевщики — «князья», мыловары, живодеры и золотари с зловонными бочками на телегах.
Мария не смела тревожить его разговором, незаметно трогала смоляные и уже с сединкой! — кудри, хотя сидеть ей неловко, нога занемела, будто иголки серебряные в ней. Коровы вставали, начинали расходиться. Встал и Глеб — делу время. Наполнил корзиночку Марии своим кизилом и проводил до Синенкина кургана — дедушка Моисей глину выкапывал там.
Кизиловое ожерелье Мария спрятала дома в сундучок, где вместе с приданым лежали сломанное кнутовище Глеба, его старая шерстяная варежка и орленые красной меди три копейки, что дала Марии мать Глеба за помощь в стирке у проруби.
С того дня Мария похорошела — любит! И неотвязно захотелось заглянуть в будущее: поженятся ли они?.. Вот, говорят, средство есть такое… И, зажав в ладони полтину, пошла за Подкумок, где над водой разбили шатры цыгане. За полтину гнула горб два дня над корытом с господским бельем.
Старый одноглазый цыган выковывает цепь на переносной наковальне. Кует ручной, цыганской кувалдой. В горне дымится рваный башмак, обломок плетня и пригоршня курного угля. Безобразная старуха в нижней юбке выжаривает над огнем свою рубаху — треск угля сливается с треском горящих вшей. Рядом, под телегой, молодые цыган и цыганка занимаются любовью. Под глиняными пещерами яра костры, перины, фантастические лохмотья бродяжьего скарба. Грудной курчавый ребенок в заскорузлой, вовек не стиранной рубашонке лежит на сырой земле и мусолит кусок мяса на кости. Зеленая собака с отрубленными для злости ушами и хвостом с лицемерной осторожностью отняла кость у мальчишки. Тот неистово заорал. Бойкий цыганенок лет пяти в женской кофте, с матерной бранью на украинском языке вырвал кость у собаки и старательно запихал ее в рот младенцу. Пегая лошадь в хомуте выедает траву из-под младенца, отпихивая его мордой к воде — вот-вот свалится в речку. На лошадь младенец не обращает внимания.
Вечернее солнце краем проглянуло из-за туч, зябко и бледно осветило вороненую воду реки, синие вербы и скрылось от налетевшего ветра. В табор вошла гурьба станичных баб и девок. Тут и Нюська Дрюкова, которой гадать надо на всех казаков сразу, и Хавронька Горепекина с затаенной мечтой в тусклом взоре, и полногрудая игрунья Люба Маркова, сама похожая на цыганку, и Мария, голова которой среди девок напоминает желтый цветок, высунувшийся вверх из букета. Их мигом обступили говоруньи в серебре и пестрых шалях, схватили за руки, стали клянчить и предсказывать. Мужья гадалок сыто глядели из рваных ковровых палаток и ждали, когда жены принесут заработанное.
— Бедная-бедная! — очарованно прошептала гадалка Марии. — Как ты его любишь! Красное золото твое сердце! А он железо… ух, суровый! Думай о нем, думай… Вижу… Высокий… Красивый… серебряным пояском затянут…
Пораженная казачка изумилась цыганской правде — не подумала, что каждый красив для влюбленной и что должна она по своему росту выбирать высокого.
— Не горюй. Цветку цвести, а девушке любить. Дай руку… О, плохо твое дело! Пояс его вижу — сердце затянул он — полумесяцы на поясе… ружья черненькие… лошадки… скачут, скачут! живые! Бедная-бедная… Другое он любит, — гадалка встретилась глазами с красивым горбуном, ведущим коня в поводу.
— Кого? — опалилась ревностью Мария, не смея не верить — гадалка угадала пояс Глеба, хоть все казаки носили одинаковые наборные пояса с серебряными в черни фигурками и наконечниками.
— Коней, как мой цыган, любит, мой меня за коня старику на ночь продавал… Помочь можно. Опасно только. Золоти ручку. — Попробовала полтину на зуб. — Слушай. Найди его карточку, только чтоб без шапки был снят. Запоют вторые петухи — зарой ее на могиле его деда со словами «до гроба». И вечно будет он с тобой. Отвязаться захочешь, другого полюбишь все равно не сумеешь.
— Не полюблю.
Цыганка снисходительно улыбается.
— Не сумеешь, и я не помогу. Дело прочное. Решайся.
Гадалка сама расстегнула девичью кофточку и шептала заклинания над юными бугорками. Качнулась, оглядываясь, будто приходя в себя: «Ступай, добрая!» — и как завороженная пошла за горбуном, что вел коня обратно.
Федор проснулся рано. Семья спала на одной полсти, кошме, укрывшись шубами, которые по этой причине были в ходу круглый год. Хозяин выпростал голову и взглянул в дверцу сеновала на белый свет. Серое небо «матросило». Тихо шелестели дождинки по черепичной крыше. Изнутри черепица закопчена когда-то стояла на кузне. Крепкая, хоть пляши. На всех плитках четко выдавлено «Золотаревъ». В змеиные кольца свивались на горах тучи. Пролетали рваные клочья тумана. Белые дождевые капли свисали тяжелыми серьгами с хвороста. В желтой навозной луже, вздрагивающей от капелек дождя, одиноко задремал на одной ноге мокрый петушок, спрятав голову пол крыло.
Хозяйский глаз разом приметил непорядки на базу: стенка синего камня разваливается, догнивает крышка колодезя, топор с вечера остался торчать в окровавленной дровосеке с прилипшими перьями, лезвие за ночь схватилось ржавью. Казак не стал булгачить своих — в степь ехать нельзя, но тут же задумался. Он перед богом в ответе за семью, обязан пропитать и довести до ума каждого. Все принадлежало ему, и каждое веление его исполнялось неукоснительно. Выше отца стояли только отец небесный и государь. Поправить стенку, выхолостить — в ы л е г ч и т ь кабанчика, сплетничать новую крышку на колодезь, бабам домолачивать подсолнухи — наметил дневные работы Федор и засмотрелся на крупное лицо дочери с женственно открытыми губами — этим мясоедом и замуж можно. Из хаты вышла Настя, натягивая косынку на брови и подбородок. Она уже подоила коров, выгнала их в «табун», процедила молоко и топила печь.
— Ходишь, а тут Маруську отдавать надо, — хрипловато, спросонок буркнул Федор.
— Сваты? — испугалась Настя.
— Пошутковал, — Федор довольно показал прокуренные зубы.
— Вот дымоглот проклятый, аж в нутре все оторвалось!
— Придут и сваты — теперь жди.
— Рано ей, шестнадцатый годок с вербной недели.
— А ты, что ли, старше была? Сама, как сатана, лезла. Не ты бы, так я как человек женился бы!
— И чего это дите видало хорошего? — заголосила Настя. — С малых лет в прислугах, нехай хоть теперь покохается за маменькиной спиной!
Федор залез под тулуп, закурил. Слова Насти задели за живое — верно гутарит баба. Но теперь-то все слава богу. И откладывать нечего. Слез с сеновала, пошел в хату к тестю, чтобы посоветоваться с ним насчет дочери. Дело это обычное и нужное, как покупка коня или меновая торговля в селах.
Дед Иван сидел близ жерла печи, грелся и делал сразу три дела: ел блины, кипятил чай и обжигал вишневую трубку трапезундским табаком. На лавке в бешеной игре прыгали и извивались котята. На них настороженно смотрел теленок, пустивший струйку на глиняный пол. Новая трубка предназначалась зятю. Федор взял ее, затянулся, закашлялся и сообщил тестю решение выдавать дочь этой зимой.
Старик огорчился, стал выговаривать Федору разные обиды, ибо давно был в том возрасте, когда дела и мысли молодых кажутся дурными и ненужными. Но светлые глаза Ивана уже блестели, словно выпил он ковш чихиря, — погулять на свадьбе, послушать старинных песенников, встретиться со стариками своей присяги, потолковать о былом. В конце концов замысел Федора он одобрил и раздобрился до того, что решил подарить внучке три семьи пчел, а на свадьбу дать бочонок меда. Тут же казаки договорились, что дед подумает о казачьих родах, с которыми не зазорно скрестить свою чистейшую кровь.
В шалаше, в туманном от слив саду, под дождичек, Иван перебирает в памяти полковых товарищей. От старых удальцов искал отпрысков. Не с мужитвой же родниться, спаси бог! Сами люди известные, из десятка не выкинешь. Род их из Франции. Дети и внуки Ивана украшают дальние и ближние станицы. Дочь Настя и плясать, и работать мастерица, а придет час — и на коне с винтовкой поскачет. Синенкины тоже не побираются, меньше двух пар не запрягают в плуг, чаи-сахары в доме водят, свое место на сходке имеют.
Но мало от старых воинов достойных потомков. Тот хил, тот под монополией с утра пьяный валяется, а тот отступил от веры. Правда, с верой и у Федора неладно. Синенкины лютые старообрядцы, крестились двумя перстами, бород не брили, с православными рядом по нужде не сядут. Федор же самовольно женился на православной Насте по любви, не считая, что дед Насти был католиком проклятым. Родня отреклась от Федора на семь лет и семь дней — срок этот давно кончился. Людям праздник, а в доме Синенкиных война: Федор ходил в свою церковь, Настя в свою, хотя детей крестили по-старообрядски. В пылу гнева Федор называл жену никонианской сучкой и, почитая православных за людей тоже, в глубине души отводил им второе место: ведь молятся без пояса, который нужно опускать при молитве ниже пупка. Поэтому он не неволил тестя искать жениха среди единоверцев — можно и в православных, чем дед не преминул воспользоваться, ибо для него старообрядцы второй сорт, хотя, конечно же, выше мужиков или татар.
Довелось Ивану немало пожечь пороху и выпить окаянной воды солдатского спирта — с Парфеном Старицким. Правнука его дед недавно видел на своем загоне. А тут к Синенкиным, будто учуяли, зашли станичные свахи Маланья Золотиха и Устя Глотова. Пошептались с Настей. Проведали деда. Между делом похвалили Есаулова парня — и кровь добрая, и стати не занимать, и родичи похоронены рядом с генералом, и Есаулиха казачка червонная. Иван для виду поупирался, похулил нынешнее племя. Свахи, угождая старому, признали: да, Глеб суетлив, помидорник, коров после матери додаивает. Тут же кинули козыри: волосом темный, живот стянут, как у царской фрейлины, матерного слова от него не слыхали.
— И есаулов внук! — строго добавил дед. — Парень, видать, хваткий, тверезый, своего не упустит. Быть ей за Есауловым парнем!
Так свахи и старик учли все обстоятельства, необходимые для счастья девки.
Мудр оказался их выбор — Мария любила Глеба.