Глава XIV Приезд на Дон генерала Алексеева и зарождение «Алексеевской организации». Тяга на Дон. Генерал Каледин
Глава XIV
Приезд на Дон генерала Алексеева и зарождение «Алексеевской организации». Тяга на Дон. Генерал Каледин
30 октября генерал Алексеев, не перестававший еще надеяться на перемену политической обстановки в Петрограде, с большим трудом согласился на уговоры окружавших его лиц — бросить безнадежное дело и, согласно намеченному ранее плану, ехать на Дон. В сопровождении своего адъютанта ротмистра Шапрона, он 2-го ноября прибыл в Новочеркасск и в тот же день приступил к организации вооруженной силы, которой суждено было судьбой играть столь значительную роль в истории русской смуты.
Алексеев предполагал воспользоваться юго-восточным районом, в частности Доном, как богатой и обеспеченной собственными вооруженными силами базой, для того чтобы собрать там оставшиеся стойкими элементы — офицеров, юнкеров, ударников, быть может старых солдат и организовать из них армию, необходимую для водворения порядка в России. Он знал, что казаки не желали идти вперед для выполнения этой широкой государственной задачи. Но надеялся, «что собственное свое достояние и территорию казаки защищать будут».
Обстановка на Дону оказалась, однако, необыкновенно сложной. Атаман Каледин, познакомившись с планами Алексеева и выслушав просьбу «дать приют русскому офицерству», ответил принципиальным сочувствием; но, считаясь с тем настроением, которое существует в области, просил Алексеева не задерживаться в Новочеркасске более недели и перенести свою деятельность куда-нибудь за пределы области — в Ставрополь или Камышин.
Не обескураженный этим приемом и полным отсутствием денежных средств, Алексеев горячо взялся за дело: в Петроград, в одно благотворительное общество послана была условная телеграмма об отправке в Новочеркасск офицеров, на Барочной улице помещение одного из лазаретов обращено в офицерское общежитие, ставшее колыбелью добровольчества, и вскоре получено было первое доброхотное пожертвование на «Алексеевскую организацию» — 400 руб. — это все, что в ноябре месяце уделило русское общество своим защитникам. Несколько помогло благотворительное общество. Некоторые финансовые учреждения оправдывали свой отказ в помощи циркулярном письмом генерала Корнилова, требовавшим направления средств исключительно по адресу Завойко. Было трогательно видеть и многим, быть может, казалось несколько смешным, как бывший Верховный главнокомандующий, правивший миллионными армиями и распоряжавшийся миллиардным военным бюджетом, теперь бегал, хлопотал и волновался, чтобы достать десяток кроватей, несколько пудов сахару и хоть какую-нибудь ничтожную сумму денег, чтобы приютить, обогреть и накормить бездомных, гонимых людей.
А они стекались — офицеры, юнкера, кадеты и очень немного старых солдат — сначала одиночно, потом целыми группами. Уходили из советских тюрем, из развалившихся войсковых частей, от большевистской «свободы» и самостийной нетерпимости. Одним удавалось прорываться легко и благополучно через большевистские заградительные кордоны, другие попадали в тюрьмы, заложниками в красноармейские части, иногда… в могилу. Шли все они просто на Дон, не имея никакого представления о том, что их ожидает, — ощупью, во тьме через сплошное большевистское море — туда, где ярким маяком служили вековые традиции казачьей вольницы и имена вождей, которых народная молва упорно связывала с Доном. Приходили измученные, оборванные, голодные, но не павшие духом. Прибыл небольшой кадр Георгиевского полка из Киева, а в конце декабря и Славянский ударный полк, восстановивший здесь свое прежнее имя «Корниловский».
Одиссея Корниловского полка чрезвычайно интересна, как показатель тех внутренних противоречий, которые ставила революция перед сохранившими верность долгу частями армии.
Корнилов, прощаясь с полком 1 сентября, писал в приказе:
«все ваши мысли, чувства и силы отдайте Родине, многострадальной России. Живите, дышите только мечтою об ее величии, счастье и славе. Бог в помощь вам». И полк пошел продолжать свою службу на Юго-Западный фронт в самую гущу озверелой и ненавидевшей его солдатской массы, становясь на защиту велений ненавидимого им правительства. Слабые духом отпадали, сильные держались. В сентябрьскую и октябрьскую полосу бунтов и мятежей правительственные комиссары широко использовали полк для усмирения, так как «революционные войска» — их войска потеряли образ и подобие не только воинское, но и человеческое. Полк был законопослушен и тем все более навлекал на себя злобу и обвинение в «контрреволюционности». В последних числах октября, когда в Киеве вспыхнуло большевистское восстание, правительственный комиссар доктор Григорьев[116] от имени Временного правительства просит полк поддержать власть и ведет его в Киев, поставив его там нелепыми и безграмотными в военном отношении распоряжениями в тяжелое положение. На улицах города идет кровавый бой, в котором политическая дьявольская мельница отсеяла три течения:
1. корниловцы и несколько киевских военных училищ (Константиновское, Николаевское, Сергиевское) — на стороне не существующего уже Временного правительства;
2. украинцы совместно с большевиками, руководимые двумя характерными фигурами — генеральным секретарем Петлюрой и большевистским комиссаром Пятаковым;
3. чехи и донские казаки, сохраняющие «нейтралитет» и не желающие «идти против народа».
Опять гибнет стойкая молодежь, расстреливаемая я в бою, и просто на улицах, и в домах — украинцами и большевиками.
В разгаре боя комиссар заявляет, что «выступление правительственных войск в Киеве против большевиков натолкнулось на национальное украинское движение, на что он не шел, а потому он приступает к переговорам о выводе правительственных войск».[117]
Власть в городе переходит к Центральной раде в блоке с большевиками. Военные училища отправляются на Дон и Кубань, а Корниловский полк получает приглашение Петлюры остаться… для охраны города! Какие чувства недоумения, подавленности и отчаяния должны были испытывать эти люди среди того сплошного бедлама, в который обратилась русская жизнь!
С большим трудом выведя полк из Киева, Неженцев послал отчаянную телеграмму в Ставку, прося спасти полк от истребления и отпустить его на Дон, на что получено было согласие донского правительства. Ставка, боясь навлечь на себя подозрение, категорически отказала. Только 18 ноября, накануне ликвидации Ставки получено было распоряжение Верховного, выраженное условным языком телеграммы: передвинуть полк на Кавказ «для усиления Кавказского фронта и для новых формирований»… Но было уже поздно: все пути заняты большевиками, «Викжель» им содействует; оставалась только одна возможность присоединения по частям к казачьим эшелонам, которые, как «нейтральные», пропускались на восток беспрепятственно. Начинается лихорадочная погрузка полкового имущества. Составили поезд, груженный оружием, пулеметами, обозом — ни один казачий эшелон не берет его с собою. Тогда полк решается на последнее средство: эшелон с имуществом под небольшой охраной с фальшивым удостоверением о принадлежности его к одной из кавказских частей отправляется самостоятельно, полк распускается, а по начальству доносят, что весь наличный состав разбежался…
И вот, после долгих мытарств к 19 декабря прибывает в Новочеркасск эшелон Корниловского полка, а к 1 января 1918 г. кружными путями в одиночку и группами собираются 50 офицеров и до 500 солдат.
Передо мною список этих офицеров: большая половина их, в том числе и доблестный командир полка, сложили свои головы на тернистом пути от Курска до Новороссийска и Крыма… Прочие — одни живы, других судьбы не знаю.
Я остановился на этих страницах полковой истории, чтобы показать, в каких муках рождалась на свет Добровольческая армия и в какой суровой жизненной школе закалялось упорство и твердость первых бойцов ее. Была и человеческая накипь, быть может очень много, но ей не заслонить светлую идею и подвиг добровольчества.
Пока не определялись еще конкретно ни цели движения, ни лозунги; шел только сбор сил вокруг генерала Алексеева, и имя его служило единственным показателем их политического направления. Но в широких кругах Донской области съезд «контрреволюционного офицерства» и многих людей с одиозными для масс именами, вызвал явное опасение и недовольство. Его разжигала и агитация и свободная большевистская печать. Рабочие, в особенности в Ростове и Таганроге, волновались. Степенное казачество видело большие военные приготовления советской власти и считало, что ее волнение и гнев навлекают только не прошенные пришельцы. Этому близорукому взгляду не чуждо было и само донское правительство, думавшее соглашательством с местными революционными учреждениями и лояльностью в отношении советской власти примирить ее с Доном и спасти область от большевистского нашествия. Казачья молодежь, развращенная на фронте, больше всего боялась опостылевшей всем войны и враждебно смотрела на тех, кто может вовлечь ее в «новую бойню». Сочувствующая нам интеллигенция была, как везде, безгласна и бессильна.
— С Дона выдачи нет!
Эта старинная формула исторической казачьей традиции, значительно, впрочем, поблекшая в дни революции, действовала все же на самолюбие казаков и служила единственным оправданием Каледину в его «попустительстве» по отношению к нежелательным пришельцам. Но по мере того, как рос приток добровольцев, усиливалось давление на атамана извне и увеличивалось его беспокойство. Он не мог отказать в приюте бездомным офицерам и не хотел раздражать казачество. Каледин просил Алексеева не раз ускорить переезд организации, а пока не делать никаких официальных выступлений и вести дело в возможной тайне.
Такое положение до крайности осложняло развитие организации. Без огласки, без средств, не получая никакого содействия от донского правительства — небольшую помощь, впрочем, оказывали Каледин и его жена тайком, в порядке благотворительности «беженцам» — Алексеев выбивался из сил, взывал к глухим, будил спящих, писал, требовал, отдавая всю свою энергию и силы своему «последнему делу на земле», как любил говорить старый вождь.
Жизнь однако ломала предрассудки: уже 20 ноября атаман Каледин, желая разоружить стоявшие в Новочеркасске два большевистских запасных полка, кроме юнкеров и конвойной сотни, не нашел послушных себе донских частей и вынужден был обратиться за помощью в Алексеевскую организацию. Первый раз город увидел мерно и в порядке идущий офицерский отряд.
Приехав в Новочеркасск около 22 ноября, я не застал ген. Алексеева, уехавшего в Екатеринодар на заседание правительства Юго-Восточного союза. Направился к Каледину, с которым меня связывали давнишнее знакомство и совместная боевая служба. В атаманском дворце пустынно и тихо. Каледин сидел в своем огромном кабинете один, как будто придавленный неизбежным горем, осунувшийся, с бесконечно усталыми глазами. Не узнал. Обрадовался. Очертил мне кратко обстановку: власти нет, силы нет, казачество заболело, как и вся Россия. Крыленко направляет на Дон карательные экспедиции с фронта. Черноморский флот прислал ультимативное требование «признать власть за советами рабочих и солдатских депутатов». В Макеевском районе объявлена «Донецкая социалистическая республика». Вчера к Таганрогу подошел миноносец, несколько траллеров с большим отрядом матросов; траллеры прошли гирла Дона и вошли в ростовский порт. Военно-революционный комитет Ростова выпустил воззвание, призывая начать открытую борьбу против «контрреволюционного казачества». А Донцы бороться не хотят. Сотни, посланные в Ростов, отказались войти в город. Атаман был под свежим еще гнетущим впечатлением разговора с каким-то полком или батареей, стоявшими в Новочеркасске. Казаки хмуро слушали своего атамана, призывавшего их к защите казачьей земли. Какой-то наглый казак перебил:
— Да что там слушать, знаем, надоели!
И казаки просто разошлись.
Два раза я еще был у атамана с Романовским — никакого просвета, никаких перспектив. Несколько раз при мне Каледина вызывали к телефону, он выслушивал доклад, отдавал распоряжение спокойным и теперь каким-то бесстрастным голосом и, положив трубку, повернул ко мне свое угрюмое лицо со страдальческой улыбкой.
— Отдаю распоряжения и знаю, что почти ничего исполнено не будет. Весь вопрос в казачьей психологии. Опомнятся — хорошо, нет — казачья песня спета.
Я просил его высказаться совершенно откровенно о возможности нашего пребывания на Дону, не создаст ли это для него новых политических осложнений с войсковым правительством и революционными учреждениями.
— На Дону приют вам обеспечен. Но, по правде сказать, лучше было бы вам, пока не разъяснится обстановка, переждать где ни будь на Кавказе или в кубанских станицах…
— И Корнилову?
— Да, тем более.
Я уважал Каледина и нисколько не обиделся за этот совет: атаману виднее, очевидно так нужно. Но, знакомясь ближе с жизнью Дона, я приходил к выводу, что все направление политики и даже внешние этапы жизни донского правительства и представительных органов сильно напоминали общий характер деятельности и судьбы общерусской власти… Это было тем более странно, что во главе Дона стоял человек несомненно государственный, казалось сильный и, во всяком случае, мужественный.
Каледина я знал еще до войны по службе в Киевском военном округе. Тогда военная жизнь была проще и требования ее элементарнее. Знающий, честный, угрюмый, настойчивый, быть может упрямый. Этим и ограничивались мои впечатления. В первый месяц войны 12-я дивизия, которою он командовал, шла перед фронтом 8 армии Брусилова, в качестве армейской конницы. Брусилов был недоволен действиями конницы и высказывал неодобрение Каледину. Но скоро отношение переменилось. Успех за успехом дал имя и дивизии, и ее начальнику. В победных реляциях Юго-западного фронта все чаще и чаще упоминались имена двух кавалерийских начальников — только двух — конница в эту войну перестала быть «царицей поля сражения» — графа Келлера и Каледина, одинаково храбрых, но совершенно противоположных по характеру: один пылкий, увлекающийся, иногда безрассудно, другой спокойный и упорный. Оба не посылали, а водили в бой свои войска. Но один делал это — вовсе не рисуясь — это выходило само собой — эффектно и красиво, как на батальных картинах старой школы, другой просто, скромно и расчетливо. Войска обоим верили и за обоими шли. Неумолимая судьба привела их к одинаковому концу: оба, следуя совершенно разными путями, в последнем жизненном бою погибли на проволочных заграждениях, сплетенных дикими парадоксами революции.
Наши встречи с Калединым носили эпизодический характер, связаны с воспоминаниями о тяжких боях и могут дать несколько характерных черточек к его биографии. Помню встречу под Самбором, в предгорьях Карпат в начале октября 1914 года. Моя 4 стр. бригада вела тяжелый бой с австрийцами, которые обтекали наш фронт и прорывались уже долиной Кобло в обход Самбора. Неожиданно встречаю на походе Каледина с 12 кавал. дивизией, получившей от штаба армии приказание спешно идти на восток, к Дорогобычу. Каледин, узнав о положении, не задумываясь ни минуты пред неисполнением приказа крутого Брусилова, остановил дивизию до другого дня и бросил в бой часть своих сил. По той быстроте, с которой двинулись эскадроны и батареи, видно было, как твердо держал их в руках начальник.
В конце января 15 года судьба позволила мне отплатить Самборский долг. Отряд Каледина дрался в горах на Ужгородском направлении, и мне приказано было усилить его, войдя в подчинение Каледину.
В хате, где расположился штаб, кроме начальника отряда, собрались командир пехотной бригады генерал Попович-Липовац и я со своим начальником штаба Марковым. Каледин долго, пространно объяснял нам маневр, вмешиваясь в нашу компетенцию, давая указания не только бригадам, но даже батальонам и батареям.
Когда мы уходили, Марков сильно нервничал:
— Что это он за дураков нас считает?
Я успокоил его, высказав предположение, что разговор относился преимущественно к Липовацу — храброму черногорцу, но мало грамотному генералу. Но началось сражение, а из штаба отряда шли детальные распоряжения, сбивавшие мои планы и вносившие нервность в работу и раздражение среди исполнителей. Помню такой эпизод: на третий день боя наблюдаю, что какая-то наша батарея стреляет ошибочно по своим; стрелки негодуют и жалуются по всем телефонам; набрасываюсь на батарейных командиров; получаю ответ, что цели видны прекрасно, и ни одна из батарей не стреляет в этом направлении. Приказал на несколько минут прекратить огонь всей артиллерии; продолжаются довольно удачные разрывы… над нашими цепями. Бросились искать таинственную артиллерию и нашли, наконец в трехстах шагах за моим наблюдательным пунктом, в лощине стоит донская батарея, которую Каледин послал ко мне на подмогу, указав ей сам путь, место и даже задачу и цели.
Началась неприятная нервная переписка. Дня через два приезжает из штаба отряда офицер генерального штаба «ознакомиться с обстановкой».
— Это официально, говорит он мне. А неофициально хотел доложить по одному деликатному вопросу. Вы не сердитесь. Генерал всегда так вначале недоверчиво относится к частям, пока не познакомится. Теперь он очень доволен действиями стрелков, поставил вам задачу и больше вмешиваться не будет.
— Ну спасибо, кланяйтесь генералу и доложите, чтоб был спокоен, австрийцев разобьем.
Сильный мороз; снег по грудь, бой чрезвычайно тяжелый; уже идет в дело последний рёзерв Каледина — спешенная его кавалерийская бригада. Я никогда не забуду этого жуткого поля смерти, где весь путь, пройденный стрелками, обозначался торчащими из снега неподвижными фигурами с зажатыми в руках ружьями. Они застыли в тех позах, в каких застигла их вражеская пуля во время перебежки. А между ними, утопая в снегу, смешиваясь с мертвыми, прикрываясь их телами, пробирались живые на встречу смерти. Бригада растаяла.
Каледин не любил и не умел говорить красивых, возбуждающих слов. Но когда он раза два приехал к моим полкам посидел на утесе, обстреливаемом жестоким огнем, спокойно расспрашивая стрелков о ходе боя и интересуясь их действиями, этого было достаточно, чтобы возбудить их доверие и уважение.
После тяжких боев взята была стрелками деревня Луговиско, — центр позиции, потребовавший смерти многих храбрых, и отряд, разбив австрийцев, отбросил их за Сан.
Май 1916 года застает Каледина в роли командующего 8 армией. Он сменил Брусилова, назначенного главнокомандующим армиями Юго-западного фронта. Назревала большая операция, первоначальные приготовления к которой сделаны были Брусиловым. И как это ни странно, но Брусилов, обязанный всей своей славой 8 армии, почти два года пробывший во главе ее, испытывал какую-то быть может безотчетную ревность к своему заместителю, которая проглядывала во всех их взаимоотношениях и в дни побед и еще более в дни неудач.
Наступление Каледина в мае 1917 г.
Помню, как главнокомандующий прислал своего начальника штаба, генерала Клембовского проверить подготовку ударного фронта 8 армии, выразил в приказе неудовольствие и потом приписал участию Клембовского весьма преувеличенное значение в успехе операции, наградив его георгиевским оружием. Позиции моей дивизии посетили и Клембовский, и Каледин. Первый был необыкновенно учтив и высказывал удовольствие от всего виденного, а потом вдруг в приказе Брусилова появилось несколько неприятных замечаний. Это казалось несправедливым, направленным через наши головы в штаб армии, а главное ненужным: своего опыта было достаточно, и все с огромным подъемом готовились к штурму. Второй — приехал как всегда угрюмый, тщательно осмотрел боевую линию, не похвалил и не побранил, а уезжая сказал:
— Верю, что стрелки прорвут позицию.
В его устах эта простая фраза имела большой вес и значение для дивизии.
В конце мая началось большое наступление всего фронта, увенчавшееся огромной победой, доставившее новую славу и главнокомандующему и генералу Каледину. Его армия разбила на голову 4 австрийскую армию Линзингена и в 9 дней с кровавыми боями проникла на 70 верст вперед, в направлении Владимир-Волынска. На фоне общей героической борьбы не прошла бесследно и боевая работа 4 стрелковой дивизии, которая на третий день после прорыва австрийских позиций у Олыки, ворвалась уже в город Луцк.
В июне и в июле шли еще горячие бои в 8 армии, но к осени, после прибытия больших немецких подкреплений, установилось какое-то равновесие: армия атаковала в общем направлении от Луцка на Львов — у Затурцы, Шельвова, Корытницы, вводила в бой большое число орудий и крупные силы, несла неизменно очень тяжелые потери и не могла побороть сопротивления врага. Было очевидно, что здесь играют роль не столько недочеты управления и морального состояния войск, сколько то обстоятельство, что наступил предел человеческой возможности: фронт, пересыщенный смертоносной техникой и огромным количеством живой силы, стал окончательно непреодолимым и для нас, и для немцев; нужно было бросить его и приступить, не теряя времени, к новой операции, начав переброску сил на другое направление. В начале сентября я командовал уже 8 корпусом и совместно с гвардией и 5 сибирским корпусом повторил отчаянные кровопролитные и бесплодные атаки в районе Корытницы. В начале еще как-то верилось в возможность успеха. Но скоро не только среди офицеров, но и в солдатской массе зародилось сомнение в целесообразности наших жертв. Появились уже признаки некоторого разложения: перед атакой все ходы сообщения бывали забиты солдатами перемешанных частей и нужны были огромные усилия, чтобы продвинуть батальоны навстречу сплошному потоку чугуна и свинца, с не прекращавшимся ни на минуту диким ревом бороздивших землю, подвинуть на проволочные заграждения, на которых висели и тлели неубранные еще от предыдущих дней трупы.
Но Брусилов был неумолим, и Каледин приказывал повторять атаки. Он приезжал в корпус на наблюдательный пункт оставался по целым часам и уезжал, ни с кем из нас не повидавшись, мрачнее тучи. Брусилов не мог допустить, что 8 армия — его армия топчется на месте, терпит неудачи, в то время, как другие армии, Щербачева и Лечицкого, продолжают победное движение. Я уверен, что именно этот психологический мотив заслонял собою все стратегические соображения. Брусилов считал, что причина неудачи кроется в недостаточной настойчивости его преемника и несколько раз письменно и по аппарату посылал ему резкие, обидные и несправедливые упреки. Каледин нервничал, страдал нравственно и говорил мне, что рад бы сейчас сдать армию и уйти в отставку, как бы это ни было тяжело для него, но сам уйти не может — не позволяет долг.
После одного неудачного штурма и очередного неприятного разговора с главнокомандующим, Каледин пригласил нас — пять корпусных командиров к себе; не предлагая сесть, чрезвычайно резко и сурово осудил действия войск и потребовал прорыва неприятельских позиций во что бы то ни стало. Через несколько дней — новый штурм, новые ручьи крови и… полный неуспех.
Когда на другой день я получил приказ из армии «продолжать выполнение задачи», в душу невольно закралось жуткое чувство безнадежности. Но через несколько часов Каледин прислал в дополнение к официальному приказу частное «разъяснение», сводившее все общее наступление к затяжным местным боям, имевшим характер исправления фронта. В первый раз вероятно суровый и честный солдат обошел кривым путем подводный камень воинской дисциплины.
Боевая деятельность на фронте армий с этого дня постепенно начала замирать.
Когда вспыхнула революция и в армию хлынули потоком роковые идеи «демократизации», Каледин органически не в состоянии был не только принять «демократизацию», но даже подойти к ней. Он резко отвернулся от революционных учреждений и еще глубже ушел в себя. Комитеты выразили протест, а Брусилов в середине апреля сказал генералу Алексееву:
— Каледин потерял сердце и не понимает духа времени. Его необходимо убрать. Во всяком случае на моем фронте ему оставаться нельзя.
Вновь назначенный главнокомандующий Румынского фронта генерал Щербачев согласился было предоставить Каледину 6 армию вместо Цурикова, окончательно запутавшегося в демагогии. Но по требованию комитетов Цуриков был оставлен. Тогда я, будучи весною начальником штаба Верховного, предложил Каледину 5 армию на Северном фронте и вошел в соответственные сношения по этому поводу. Но генерал Драгомиров отстаивал своего кандидата — Юрия Данилова, Верховный не поддержал меня, и для генерала Каледина, давшего армии столько славных побед, не нашлось больше места на фронте: он ушел на покой в Военный совет.
Когда из Петрограда Каледин ехал на Дон и его спросили — согласится ли он принять пост донского атамана, на который его выдвигают донские деятели, он ответил:
— Никогда! Донским казакам я готов отдать жизнь; но то, что будет — это будет не народ, а будут советы, комитеты, советики, комитетики. Пользы быть не может. Пусть идут другие. Я — никогда.[118]
Но, избранный огромным большинством голосов, после неоднократных отказов, Каледин сдался. И 18 июня Донской круг постановил: «по праву древней обыкновенности избрания войсковых атаманов, нарушенному волею Петра I в лето 1709 и ныне восстановленному, избрали мы тебя нашим войсковым атаманом»…
Каледин принял власть, «как тяжелый крест». Он говорил:
— Я пришел на Дон с чистым именем воина, а уйду, быть может, с проклятиями…
Русский патриот и Донской атаман!
В этом двойственном бытии — трагедия жизни Каледина и разгадка его самоубийства. Этот всей революционной демократией и темной толпой подозреваемый, уличаемый и обвиняемый человек проявлял такую удивительную лояльность, такое уважение к принципам демократии и к воле казачества, его избравшего, как ни один из вождей революции. В этом было его моральное оправдание и политическое бессилие. Он мыслил и чувствовал, как русский патриот; жил в эти месяцы, работал и умер, как донской атаман. Каледин ставил себе государственные задачи также ясно, как Алексеев и Корнилов и не менее страстно, чем они, желал освобождения страны. Но в то время, когда они, ничем не связанные, могли идти на Кубань, на Волгу, в Сибирь — всюду, где можно было найти отклик на их призыв, Каледин — выборный атаман, отнесшийся к своему избранию, как к некоему мистическому предопределению, кровно связанный с казачеством и любивший Дон, мог идти к общерусским национальным целям только вместе с донским войском, только возбудив в нем порыв, подняв чувство если не государственности, то по крайней мере самосохранения. Когда пропала вера в свои силы и в разум Дона, когда атаман почувствовал себя совершенно одиноким, он ушел из жизни.
Ждать исцеления Дона не было сил.
Данный текст является ознакомительным фрагментом.