XXXIII

XXXIII

Ника не отдавал себе отчета, услышал он последнюю фразу наяву или опять она пригрезилась в охватившем его сне.

Сначала все было густо, до черноты темно и блаженное сознание крепкими узами охватившего сна проникло последним помыслом Ники.

Потом показались алые полосы и темный полог непогодливого, тучами насупившегося неба. Холм бугром выдался над пустыней и по ней — море голов народной толпы. На холме три креста. На среднем в белых одеждах, в терновом венце распята прекрасная, полная сил женщина. Ника не видит ее лица, низко упала на грудь голова, — но всем существом своим ощущает, что распятая-мать. И также чудится ему, что и каждый в толпе глядит и видит в распятой — свою мать.

Сильно бьется сердце у Ники и сквозь сон ощущает он его мучительные перебои и сознает ужасную непоправимость содеянного.

По правую сторону, ближе к подножию холма, другой крест. На нем прекрасный юноша. Он только что скончался, и голова его еще повернута в сторону распятой. На кресте прибит двуглавый орел в копие, как то бывает на древних армейских знаменах. Слева распят молодой человек с узкой, клинышком бородкой, длинными волосами, в очках… Кривая усмешка застыла на мертвом лице. Оно презрительно откинуто от среднего креста.

У крестов толпа. В неопрятном пиджаке, с косыми глазами на широком монгольском лице, с усмешечкой под нависшими усами Ленин, Троцкий в военном френче, фуражке и штанах по щиколотку. Чичерин, Зиновьев, Радек — все народные комиссары, всё больше евреи.

Вокруг сгрудилась и смотрит толпа, сдерживаемая нарядом красной армии.

И вдруг догорело на западе небо, и сразу, как это бывает летними петербургскими ночами, ярким светом вспыхнуло золотистое зарево восхода, побежали к небу лучи, широко расходясь, и зарозовели от них тучи и в их ликующем свете появились светлые тени.

Ника сейчас же узнал их. О! в эти два страшных года они часто снились ему в венцах мучеников. Те, смерть кого никогда не простит русскому народу ни Бог, ни история.

Они шли к крестам, как шли всю свою жизнь, тесной и дружной семьею и, подойдя, упали на колени и охватили руками средний крест.

И дрогнула толпа. Поднялись черные исхудалые руки, сжались бугристые кулаки, грозно надвинулся народ, и в испуге, ища спасения, заметались комиссары.

И видел Ника, как удирал Чичерин, как бежал Ленин, и тяжело обрушилась толпа на Троцкого и била, и колотила его, и топталась на месте, дико хрипя и вздыхая

И в пробудившееся сознание вошли слова разговора:

— Кто распял-то?

— Жиды распяли, как Христа. — Полежаев узнал голос Осетрова.

— Ну, не одни жиды. Русский народ тоже руку к сему приложил, — сказал полковник.

— Темный народ, — проговорил Железкин.

— Я боюсь, — сказал купец, — что все это окончится небывалыми еврейскими погромами. Комиссары-то драпанут за границу. Им и паспорта, и квартиры готовы по всему свету. Одурачат, околпачат жадную Европу и устроются, а вот мелкая еврейская шпанка за все разбитые горшки кровью заплатит.

— Русский народ долготерпелив, — сказал Осетров, — над ним можно долго измываться, ну только, не дай Бог, перейти меру и границы, — жесточее его нет на свете.

— Да, так и будет, — сказал купец.

— А потом что? — спросил Осетров.

— Кто ж его знает что, — зевая, сказал полковник. — Будущее скрыто от нас. Только история-то медленно делается. Думаю так, что если без Европы пойдем — богаты будем, а пойдем с нею — оберут, как нищего на пожаре.

— Да, потерпеть, господа, придется, — сказал купец.

— И не один еще год, — сказал полковник.

— А выживет Россия, — убежденно сказал Осетров. — Выживет. Сильная она до чрезвычайности. Ужасно какая сильная и могучая. Нет сильнее ее.

— Да, если не вымрет, — сказал купец.

— И вымирала и выгорала не раз, а вставала всякий раз лучше и красивее, — сказал Осетров.

— Да, но когда? Доживем ли? — сказал полковник.

— Бог даст, — сказал Железкин.

— Что ж, господа, будем ложиться. Третий час уже, — сказал полковник. — Все одно от слов ничего не станет.