XLV
XLV
Все это время Саблин почти безвыходно провел на своей квартире. Что мог он делать? Он — генерал свиты Государя Императора. Одного его появления было достаточно, чтобы разъярить и взволновать солдат. Сначала он попробовал найти работу и пошел к военному министру Верховскому. Верховский был из хорошей семьи, учился когда-то в Пажеском корпусе, там увлекся социальным вопросом, был исключен из корпуса, разжалован в рядовые и сослан в Туркестан. Там он хорошо себя зарекомендовал, добился производства в офицеры, поступил в Академию. Он был левый, но по рождению и воспитанию он был наш, и Саблин надеялся, что с ним он найдет общий язык. Прием у Верховского был по-демократически с восьми часов утра, и к этому времени было назначено прийти Саблину. В приемной в доме на Мойке, когда-то угольной гостиной madame Сухомлиновой, мебель была чинно расставлена вдоль стен и покрыта пылью. Видно было, что с самой революции хозяйская рука не касалась ее, и вытирали ее только платья просителей. У Верховского ожидало приема несколько солдат, потом являлась какая-то украинская депутация показывать министру новую форму. Это были рослые молодые гвардейцы: полковник, обер-офицер, фельдфебель и солдат, одетые в какую-то русско-французскую форму с генеральским малиновым лампасом на штанах. Они охорашивались, как женщины, перед зеркалом и все спра-щивали: хорошо ли? От них веяло опереткой. Полковник готовился сказать благодарственную речь Верховскому за проведение идеи создания особой украинской армии.
Всех их адъютант пропустил раньше Саблина, несмотря на то, что сам же по телефону назначил Саблину прийти к 8 часам.
Когда Саблин ему мягко заметил об этом, он вычурно вскочил и воскликнул:
— Извеняюсь, господин генерал. Но то депутации, комитеты, выборные от частей, и, по демократическим правилам, я обязан их пропускать ранее генералов.
Саблин хотел уйти, адъютант испугался и доложил о нем Верховскому.
Верховский, молодой человек, сидел за громадным письменным столом. Лицо его было неуверенное и жалкое. Как ни старался он играть в республиканского министра, эта роль ему не удавалась. Он старался быть важным, но ордена и осанка Саблина его смущали, и вместе с тем он боялся сидевшего сбоку за столом юного штаб-офицера генерального штаба, вероятно, комиссара или его помощника, без которого он не смел ничего делать. Он хотел быть светски любезным и демократически грубым, хотел перед комиссаром из Совдепа показать, что ему плевать на генералов и все для него «товарищи», и в то же время слово товарищ, примененное к Саблину, у него никак не выходило.
Верховский выразил удивление, что Саблин обращается к нему. Он ничего не знал о том, что Керенский назначил Саблина в его распоряжение.
— Таким боевым генералам, как вы, место на фронте. Армия нуждается в них. Я во всяком случае узнаю, какие будут распоряжения относительно вас, и вам сообщу. Вы здесь живете?
Саблин сказал свой адрес.
— Отлично. Отлично. Работы теперь так много, мы получили такое тяжелое наследство, что вы не останетесь без дела.
Это было 18 сентября, но кончился сентябрь, проходил и октябрь, а никто не безпокоил Саблина на его квартире. Не было пакетов из канцелярии военного министра, не было звонков по телефону. Бродя по улицам, встречаясь со знакомыми по гвардии, толкуя с ними, Саблин скоро понял, что никакого вызова и не может быть. Ни Саблин, ни те, кто походил на Саблина по своим убеждениям, не были нужны Керенскому. Ему нужно было не создавать, но разрушать русскую армию, и саму Россию.
Керенский был Верховный Главнокомандующий Армии и Флота и председатель Совета Министров, но держал он себя, как Монарх. В Ставке он бывал налетами, армия его не интересовала, он только позировал перед нею.
Саблин видел ежедневно (он нарочно ходил смотреть на это), как громадные толпы солдат с утра наполняли Александровский рынок. Вся набережная Фонтанки и площадь подле рынка были серы от них. Там, на глазах у всех, солдаты продавали свое казенное солдатское обмундирование, покупали штатские тройки, тут же переодевались и толпами, с котомками на плечах, текли на вокзалы железных дорог. Демобилизации армии никто не объявлял, но она уже расходилась самовольно, на глазах у всех.
Все железные дороги были переполнены солдатами. Солдаты требовали у железнодорожных служащих эшелонов, составляли поезда и, нарушая движение, рискуя крушениями, ехали куда хотели.
На Марсовом поле иногда по утрам Саблин видел жалкие шеренги обучающихся солдат. Они часами стояли, ничего не делая, грызли семечки и пересмеивались. Как-то раз Саблин увидел на поле эскадрон своего родного полка. Его сердце мучительно сжалось, рой воспоминаний охватил его, и он подошел к эскадрону. Учил эскадрон солдат. Лошади были худые и нечищеные. В таком виде Саблин никогда не видал лошадей своего полка. Люди болтались в седлах, все было грязное, ржавое.
Совсем молодой офицер, граф Конгрин, стоял пеший в стороне. Саблин знал его. Он подошел к нему и спросил, почему он не учит солдат.
— Ах, ваше превосходительство, — взволнованно ответил корнет Конгрин, — но они меня не послушаются. Сегодня и так чудо. Сам комитет постановил произвести учение.
Солдаты не слушаются офицеров, не признают генералов — такова была система управления армиями Главковерха Керенского, отнявшего власть у генерала Корнилова во имя спасения не России, но революции.
Газеты были полны резолюциями и постановлениями армейских комитетов и съездов, комитетов корпусных и дивизионных.
«Комитет Тьмутараканского полка постановил продолжать войну с неприятелем до победного конца, в полном согласии с союзниками. Позор предателям-дезертирам, покидающим окопных товарищей».
«Комитет N-ской дивизии постановил ввести в полках дивизии революционную дисциплину и установить товарищеское приветствие друг друга».
А рядом с этим партией большевиков при бездействии Главкосева Че-ремисова в Пскове издавалась газета «Окопная правда», где печатались статьи о необходимости заключения мира с немцами без аннексий и контрибуций, о демократизации армии, о выборном начале.
Керенский и совет солдатских и рабочих депутатов работали в полном согласии. Корниловым к Петербургу был стянут 3-й конный корпус, состоявший из надежных и твердых людей. Здравомыслящим лицам удалось уговорить Керенского оставить этот корпус возле столицы «на всякий случай». Но началась планомерная работа большевиков, и корпус систематически растащили по эскадронам и по сотням и разбросали по Эстляндской, Лифляндской, Курляндской, Витебской, Псковской и Новгородской губерниям, где, оставленные без влияния старших начальников, казаки разложились, потеряли дисциплину и перестали повиноваться.
Саблин видел все это. Какая-то властная рука готовила последний потрясающий удар России, и не было никого, кто бы мог отвратить этот удар. Была это рука германского генерального штаба, неустанно через Швецию переводившего деньги Ленину на его работу, была это рука таинственного Интернационала, готовящего царство сатаны, — была это просто глупость Керенского, у которого в Зимнем дворце закружилась от власти голова — это было все равно. Саблин видел, что отстранить эту руку он не может.
Для Саблина не были поэтому неожиданностью октябрьские события. Они должны были совершиться. Он презирал таких генералов, как Пестрецов, но он понимал, что они могли или ничего не делать, «саботировать», как говорили в эти дни, как это делал сам Саблин, или идти с рожном в надежде хотя от чего-либо этот рожон удержать.
На глазах у Саблина избивали мальчиков-юнкеров, убивали офицеров. Что мог он сделать? Только умереть, только быть так же избитым и убитым. Саблин знал, что он обречен на смерть, что та «Еремеевская» ночь, ночь избиения офицеров, о которой сладострастно толковали солдаты с самой мартовской революции, уже наступила. Он понимал, что офицерство русское, а с ним и вся интеллигенция всходили на Голгофу страданий, и с ними вместе шел и Саблин. Он не боялся смерти. Жизнь давно утратила для него свое значение, потому что та красота жизни, которую дает семья, Родина, свой полк, армия, победа и Царь, как символ всего этого, были вырваны из его сердца, но ему не хотелось умирать, как барану, ведомому на заклание, как убойному скоту, ему хотелось отдать свою жизнь в борьбе, и он ждал того момента, когда эта борьба начнется, чтобы в ней дорого отдать свою жизнь, а пока берег себя.
25 октября красное знамя мятежа перешло в руки большевиков и началась их быстрая разрушительная работа.
Саблин часто сравнивал состояние России с состоянием тифозного больного. Период Временного правительства — это было скрытое состояние тифа, когда больной еще ходит, у него нестерпимо болит голова, иногда начинается бред, но окружающие еще не чувствуют, какая у него болезнь. Теперь кровавый бред окончательно свалил больного, и жуткие кошмары начали душить его. Но дальше должно быть выздоровление. Саблин ждал этого выздоровления. А если смерть?
Саблин не верил в возможность смерти нации.
2 ноября Совет народных комиссаров вызвал в Смольный для допроса ученого артиллериста и академика, начальника Михайловского артиллерийского училища и Артиллерийской Академии генерала Карачана. Допрос продолжался недолго. За Карачаном никакой вины не нашли. Матросы его вывели из Смольного, завели в переулок и здесь зверски убили.
На улице убили трех прелестных мальчиков французов, сыновей учителя французского языка Генглеза. Они не были ни офицерами, ни юнкерами, как иностранцы они оставались чужими русской революции. Их завели к стене и в сумерках осеннего вечера расстреляли по всем правилам палаческого искусства.
Одних хватали, возили для допроса в Смольный, проделывали комедию какого-то суда, везли в Петропавловскую крепость или на Смоленское поле и там расстреливали несколькими выстрелами из ружей, других просто убивали на улице, на квартире, в больнице, третьих буквально растерзывали — советская народная власть покоряла под нози свои всякого врага и супостата.
9 ноября новая народная власть объявила о назначении Верховным главнокомандующим Армии прапорщика Крыленко.
Русская Армия приняла его, потому что он был народным героем того времени. Саблин поинтересовался прошлым нового Главковерха и вот что он узнал.
Крыленко был учителем истории. Это был маленький, озлобленный нескладно сложенный, безобразный, желчный интеллигент — точная копия знакомого Саблину Верцинского. Должно быть, когда-то кто-нибудь из офицеров оскорбил Крыленко; он ненавидел офицеров и военную службу. На одном из митингов в разгар проводимого Керенским углубления революции Крыленко вышел на эстраду, произнес патетическую речь, сорвал с себя погоны и ордена и в диком экстазе стал топтать их, называя их «клеймом рабства». Экзальтированная им солдатская толпа последовала его примеру. Старые заслуженные подпрапорщики и солдаты, офицеры, перепуганные насмерть, срывали с себя колодки с георгиевскими крестами, рвали на себе погоны и несли к ногам Крыленко. Это и сделало Крыленко народным героем и приблизило его к шпионской шайке Ленина.
Первым приказом Крыленко было требование по всему фронту послать парламентеров для переговоров с немцами о мире. Мир должен был быть заключен через головы генералов и правительств самими солдатами. Мир должны были заключать роты с ротами, батальоны с батальонами, полки с полками…
Это была такая новость для международного права, что даже немцы усомнились в возможности так добиться мира и решились снестись со ставкой, с Могилевом.
В Могилеве после бегства главковерха Керенского автоматически вступил в исправление его обязанностей его начальник штаба, генерал Духонин. Это был молодой еще, красивый генерал генерального штаба, вполне порядочный, но робкий и нерешительный. Он всецело отдался в распоряжение комиссаров и правил армией через них, вернее, подписывал текущие бумаги.
Он возмутился такому предложению и не признал Крыленко. Крыленко во главе матросских и латышских банд двинулся к ставке на нескольких поездах. Шли медленно, осторожно, трусливо. Малейшее сопротивление ударных Корниловских войск — и все эти банды вместе с самим Крыленко убежали бы без оглядки. Но после долгих митингов ударные батальоны умыли руки и объявили нейтралитет, Крыленко побоялся ехать в Ставку и потребовал, чтобы Духонин явился к нему в поезд для доклада. Он гарантировал ему полную безопасность. Напрасно комиссары и друзья Духонина отговаривали его ехать к Крыленко, советовали ему переехать в Чернигов, уже и автомобиль был готов. Духонин счел себя обязанным покориться новой власти. Надо было быть последовательным. Кто, изменив Государю, присягнул Временному правительству, кто вместо Николая Николаевича признал Брусилова, потом Корнилова, потом Керенского, должен был признать и Крыленко.
Страшен был только первый шаг измены природному Государю, дальнейшие были легки, и никто не думал, что последний ведет в пропасть.
Едва Духонин появился на перроне вокзала, на него бросились свирепые матросы. С него сорвали погоны и буквально растерзали его на глазах у Крыленки. Его раздели, страшно, цинично осквернили труп и оставили лежать на перроне.
За телом убитого мужа приехала вдова с дочерью, их водили к трупу, издевались над ними и после долгих унижений выдали для погребения…
Убийство Духонина, совершенное неслыханно зверски и сопровождавшееся небывалым надругательством, понравилось армии негодяев и предателей. Всякий приговор к смерти офицера или генерала объявляли с этого времени с циничной усмешкой: «Получаете новое назначение! В штаб генерала Духонина!..»
Саблин знал все это. Он знал, что и он находится в числе обреченных на командировку «в штаб генерала Духонина». По совету Петрова, оставшегося верным ему, хотя и служившего «в собственном Ленина гараже», Саблин съехал со своей квартиры и кочевал теперь с места на место, ночуя по знакомым и преимущественно у Мацнева, иногда на пустой квартире князя Репнина или на квартире Гриценки, или Марьи Федоровны Моргенштерн.
Личная жизнь его прекратилась.