XXX

XXX

Но не успел Ника сказать ни одного слова, как его перебил пожилой профессор. Он сидел рядом с Варварой Николаевной. Это был высокого роста худощавый человек с круглыми, как у рака, большими черными глазами, прикрытыми пенсне без оправы, с узкою, клинышком, бородкою и небольшими мягкими усами. Про него знали, что он не только профессор, но и академик, что он приехал из Советской республики свободно, всего третий день в карантине и завтра, по особой протекции, должен получить свободу. Он много писал, но по таким специальным вопросам, что никто не читал его сочинений, и они издавались Академией наук как ученые труды. Он свысока окинул своими выпуклыми глазами все общество и сказал важно и чуть-чуть в нос, растягивая слова.

— Неглубоко, господа, все, что вы тут говорите. Показывает ваше малое знакомство с советской жизнью и советскими деятелями. Очень просто сказать: «Ленин мерзавец и предатель… кругом него хулиганы, жиды, палачи и убийцы»… Да… просто. Но это неправда. Вы, господа, не изучали социализма. Вы не прошли по тому пути, который проложили нам великие светочи свободного народа. От Бакунина к Кропоткину, от Кропоткина к Карлу Марксу. Вы проглядели мировое событие, куда более глубокое и важное, нежели христианская религия, вы совершенно не знакомы с работами III интернационала, с Циммервальдом и Киенталем. Вы не понимаете партийной жизни и той широкой эволюции, какая произошла в партии социалистов-революционеров. Ленин — мировой гений, и к нему нельзя подходить с обывательским аршином. С обывательской точки зрения, — убийца, а с точки зрения науки, человек, принужденный переступить через кровь. Основы большевизма — это основы правильной будущей жизни людей, без лжи и стеснений. Кто станет спорить, что капитал — зло и он должен быть уничтожен. Это проповедовал даже Христос…

— Никогда Христос этого не проповедовал, — мягко возразил отец Василий.

Профессор посмотрел на него, блеснул стеклами пенсне и продолжал:

— Религия и государство отжили свой век, и пора приступить к уничтожению всяческих граней между людьми. Допустим, господа, что белым удалось бы захватить Москву. Не вешать Ленина, не ломать то, что он создал, вам пришлось бы, но расширять. Землю уже нельзя отнять от тех, кто ею завладел. По праву или нет, это неважно, но никакой Царь ее не отберет. Дома домовладельцам не вернете, потому что прочно укрепились в них домовые комитеты и не так-то легко вам будет выгнать трудовой народ, осуществивший свое право пользования ими. Вам пришлось бы сохранить все те ячейки, комитеты и советы, которые создали большевики, так как без них все распадется. К прошлому возврата нет! безполезно говорить о Царе. Мы, интеллигенция, не допустим до этого. Новая Россия должна строиться на началах мартовской революции, и все завоевания революции должны быть свято сохранены. Вся власть — я допускаю, что временно она может быть отобрана от большевиков, — вся власть должна быть в руках демократии, и спасение России только через демократию. Правительства Деникина, Колчака и Врангеля строились на этих же трех началах: к прошлому возврата нет, завоевания революции должны быть сохранены, и спасение России в ее демократии. Но, говоря это, они, все три, обманывали народ, они были неискренни. Они стремились к прошлому, начиная с формы своих солдат и старой дисциплины и кончая водворением помещиков в их усадьбы. Выходил разлад между словом и делом, выходил обман, и их дело рушилось. Правды не было. А народ жаждал правды и, не находя ее, разочаровывался в правителях и правительствах. Большевики искреннее. У них действительно все новое. Народ во всем видит желание двинуться но новому пути. Возьмите народные университеты…

— С замерзающими голодными профессорами и неграмотными студентами, — сказал помещик.

— Возьмите стремление создать электрификацию, — продолжал профессор.

— Где же она? Города в темноте. Электрические станции разрушаются, а они повесят лампочку в хлеву и рады, как дети, — сказал Белолипецкий.

— Господа, вы не даете мне говорить, — воскликнул профессор. — Дома отдыха для рабочих.

— Запакощенные, ограбленные дачи, из которых сознательный пролетарий тянет на рынок все, что можно украсть и унести, — крикнул Осетров.

— Это неправда.

— Правда, — сказал Осетров. — Сам тянул. Шум поднимался за столом.

— Большевики приняли тяжелое наследство: разоренную войною и Царским правительством Россию, — пытался говорить профессор.

— Да вы кто, большевик? — закричал помещик.

— Господа, дайте человеку говорить, — сказал Рудин. — Из столкновения мнений родится истина.

— Вы желаете видеть только оборотную сторону медали, только чрезвычайки и расстрелы, совершаемые несознательными мелкими агентами большевизма, а вы посмотрите на работу, — говорил профессор.

— Почему же вы бежали из Совдепии? — спросил помещик.

— Почему окружена она непроницаемой стеною и ни въезда, ни выезда из нее нет? — сказал Белолипецкий.

— Это неправда, — воскликнул профессор. — Государства Европы, лучшие умы мира, Ллойд Джордж, граф Сфорца широко открыли двери молодому правительству. Европа…

Но его перебил вдруг вставший из темного угла коренастый могучий человек, с большою головою, на которой путанно росли редкие черные волосы, с черными усами и небольшою бородою и с широким выразительным русским лицом.

— Не говорите мне о Европе, — желчно воскликнул он.

— Писатель… писатель… говорит писатель, — шорохом пронеслось по комнате, и все притихли. Это был автор сильно нашумевшего в 1909 году романа и поэмы, напечатанной в 1911 году. В романе и поэме пророчески ясно было предсказано то, что делалось теперь в России.

Все насторожились. И даже профессор, почуяв достойного противника, притих.

Писатель говорил желчно, прерывисто, страдая сам от своих слов.

— Европа… — кинул он и помолчал одну секунду, будто ловя свои собственные мысли. — Ужасно то, что направление мировой политики в наше безумное время, я бы сказал — авантюристическое, ведущее род человеческий к самоистреблению. Может быть, тут действуют высшие причины, космические — что ли, которые вне нашего исследования и сильнее нашей воли, нашего ума, может быть, мы не в силах им противиться?!. Но у всех заправил мировой политики, у всех этих Ллойд Джорджей, Брианов, Джиолитти и других, во всем красной нитью проходит одно: всеми способами доконать Россию… Уничтожили Великую Россию, всем страшную, всем заступавшую дорогу, и надо бы остановиться. Так, казалось бы! Ведь она уже на много десятилетий обречена залечивать свои ужасные раны, и никому не страшна. Так нет: идет поход против самого русского народа, против его существования. Длительным распятием, муками, пытками, голодом, болезнями, каторгой и подлыми подвохами против тех, кто идет на спасение Родины, как то было с белыми нашими армиями, хотят вбить осиновый кол в могилу русского народа. Ведь это уже поход против самой жизни. Такой безжалостности, такого озверения история человечества еще не дала примеров. Заметили ли вы, что муки колоссального числом русского народа, который красные власти истребляют как насекомых, не только никого в культурном человечестве не возмущают, но их даже не замечают. Как будто так и быть должно. У меня в памяти маленькая параллель: когда младотурки свалили Абдул-Гамида, то в своем усердии по насаждению европеизма в Константинополе они переловили всех бродячих уличных собак и перевезли их на пустынные скалистые острова на Мраморном море. Собаки, обреченные на голодную смерть, перегрызли друг друга и, конечно, все подохли. В продолжение нескольких месяцев европейская пресса кричала о гуманитарных принципах цивилизации, о двадцатом веке; в журналах даже появлялись изображения тощих, несчастных собак, клеймили варварские приемы младотурок и т. д. Теперь многомиллионный великий народ поставлен в положение несравненно худшее. Ему не дают работать, дышать, его пытают, расстреливают, и гуманный христианский мир ни гу-гу!.. Значит, мы, в глазах «высших» человеческих рас, ниже цареградских бродячих собак, мы… — насекомые и притом, вероятно, вредные, которых надо истреблять самым возмутительным образом. Иначе мировая совесть не допустила бы такого издевательства и истребления, иначе должен бы быть крестовый поход против душителей… Я лично думаю, что совести у современного культурного человечества нет… Но, где же разум?!

Писатель стоял на фоне окна, где черным силуэтом рисовалась вся его крепкая фигура. В комнате было почти темно. Все сидели молча. У Вали Мартовой, у Тани, у какой-то бледной дамы в рваной кофточке текли слезы. Голос писателя достиг высшего напряжения. Он говорил как пророк. Казалось, он как будто слушает кого-то далекого и повторяет его слова. Мистический ужас закрадывался в сердца многих. Железкин и Осетров смотрели в упор в его глаза и стояли за стульями, впившись пальцами в спинки их и тяжело дышали. Пот проступил на лбу Железкина. Священник, отец Василий, встал со своего места и незаметно подошел к писателю, как будто бы он боялся пропустить каждое его слово, звук его голоса.

— Как, — задыхаясь, проговорил писатель, — как заправилы мировой политики не поймут, что еще годика три, четыре «правления» и «опытов» большевиков в России и мир, по крайней мере европейский, начнет буквально дохнуть от голода! Все их хваленые фабрики и заводы станут и вынуждены будут цивилизованные граждане ходить в костюмах индейцев Южной Америки — в одних поясах. Но ведь это не по климату!.. Я не говорю уже об общем политическом крахе… А они… Они вместо того, чтобы гасить пожар у соседа, ограничились тем, что тащат уворованное с пожарища… Или они — жалкие людишки… или я решительно ничего не понимаю…

— Но эта грядущая картина мирового развала, — тихо, чеканя каждое слово, закончил писатель, — стоит у меня перед глазами… Допустим, что я фантазер… Но ведь иные из моих фантазий, через некоторый и, не так уже большой, промежуток времени воплощались в ужасную действительность…

Он замолчал… Никто не возражал… Все были подавлены. Не было просвета для этих людей, только что покинувших Родину и так мечтавших снова идти туда, где был у них дом, где остались родные могилы.

— Есть Бог! — тихо начал отец Василий, и каждое слово звучало отчетливо в большой комнате. — Неисповедимы пути Божий… Мы не знаем, для чего это все… Мы не знаем, как изживем мы свое горе. Он знает…

Отец Василий тяжело вздохнул…

— Много крови я вижу там… Но уже меньше невинных жертв. Час расплаты близок.

— Как?.. Как, батюшка, это будет? — задыхаясь, спросил Осетров.

— Нам не дано этого знать, — сказал отец Василий и тихо вышел из комнаты.

Ночь уже наступила. После тех горьких откровений, которые сказал писатель, никто не мог сказать ничего. Правда звучала в каждом его слове, безнадежная, тяжелая правда. Ее сознавали все, и все не верили ей, ища спасительного обмана. Надеялись на здоровый эгоизм английского народа, на рыцарскую честность французов, на благородство немцев, на человеколюбие американцев, на дальновидный расчет японцев. Но видели во всех их поступках, во всех событиях противное этому и все-таки чего-то ждали. Писатель резко прогнал мечты и показал суровую действительность.

Расходились молча.