II

II

— Вы сомневаетесь, товарищ, — щуря свои глаза и в упор глядя на Полежаева, говорил Коржиков, — что это мои предки?

Вот уже вторую неделю, как Коржиков чувствует себя нехорошо в присутствии этого молодого офицера. Нашла коса на камень. Этот человек, безупречный коммунист, прибывший с польского фронта с самыми блестящими аттестациями Тухачевского и Буденного, фаворит самого Троцкого, странно влияет на Коржикова, и в его присутствии Коржиков чувствует свою волю подавленной и злится, встречая холодную усмешку.

Полежаев говорит ему такие вещи, за которые надо тут же расстрелять, а Коржиков молчит и криво улыбается. Сейчас все пьяны. Не пьяны только Коржиков и Полежаев. Коржикову хочется чем-либо допечь и сбить с толку Полежаева, унизить и раздавить его.

— Если бы это были ваши предки, вы бы знали, кто они такие, — холодно ответил Полежаев, и его ледяное спокойствие волновало Коржикова. — Вы их перетащили из квартиры генерала Саблина, черт знает как безвкусно и безтолково развесили и думаете, что от этого стали их потомком.

— Саблин — мой отец, — быстро сказал Коржиков.

— Не сомневаюсь. Потому-то вы и носите фамилию расстрелянного эсера, — холодно сказал Полежаев.

— Это потому, что я родился вне брака.

— А вы знаете, что такое брак? — насмешливо сказал Полежаев.

— У коммунистов нет брака, — сказал Коржиков.

— Так о чем же вы говорите.

Коржиков помолчал немного и поежился.

— Вы знаете, товарищ, — быстро сказал он, — что значит по-латыни Виктор?

— Да, знаю. Но, вероятно, вы знаете тоже, что значит по-гречески Ника (*-Victor (лат.) — победитель. Ника (греч.)) — победа. Сильны еще в вас, товарищ, буржуазные предрассудки, если вас тешат такие пустяки, как имя.

Коржиков отошел от Полежаева. Он был зол.

— При-слу-га! — зычно крикнул он. Красноармеец подбежал к нему и вытянулся.

— Э-э… вот что, товарищ, — спорхайте-ка в эскадрон и моих песенников и музыкантов, да ж-живо!

Красноармеец бросился исполнять приказ политкома.

— Я для вас, господин комиссар, — слезливо моргая глазами с опухшими красными веками, сказал командир полка, — подготовил оркестр, как у товарища Буденного. Две гармошки и кларнет. Но играют, знаете, изумительно. Вот сейчас сами изволите послушать. И опять же новые песни знают. Частушки эти самые. И про Колчака, и про добровольцев. Самые хорошие.

— Послушаем, — небрежно кинул Коржиков.

На углу стола Рахматов выговаривал, сидя, стоявшему перед ним Осетрову:

— Вы, товарищ, доведете лошадей до того, что они подохнут. Ни чистки, ни корма.

— Да что же я делать могу, товарищ? Корма не добьешься. Я уже специальных людей назначил, чтобы, значит, пороги обивали и просили о наряде продовольствия; чистить нечем. Щеток ни за какие деньги не достанешь. Товарищи чистить не могут. Как тени шатаются голодные. В конюшнях грязь.

— Вот на это-то самое, товарищ, я вам и указываю. Потрудитесь, чтобы этого не было.

— Нарядите, товарищ, субботник, хоть конюшни почистить… А впрочем, — с досадой сказал Осетров, — и субботник не поможет. Придут буржуи. Ничего не умеют, ни лопат у них, ни лотков, ни тачек. Только нагадят по дворам.

— А куда же все девалось? — спросил Рахматов.

— Зимою пожгли. Сами знаете, какие морозы были.

— Ну, знаете, Осетров, — это все отговорки. Вот у Голубя же все какой ни на есть, а порядок.

— Голубь кто! Голубь — царский вахмистр, а я — коммунист, — желчно сказал Осетров.

Пришли музыканты. Их было пять человек. Поднятые с постелей, они пришли немытые, лохматые, грязные и вонючие. На них были ошарпанные, плохо пригнанные френчи и шаровары, а бледные лица их носили следы болезней и недоедания.

— Вы что, сволочи! — злобно зашипел на них Голубь. — Причесаться, подлецы, не могли. Ах мерзавцы! Живо прибраться. Чтоб я такими вас не видал.

Они ушли на кухню и, когда вернулись, выглядели лишь немного лучше.

Гармоника издала писклявый звук, к ней пристроился кларнет, загудела другая гармоника, и простой, грубый мотив раздался по залу. Разговоры смолкли.

Звонкий, хриплый, простуженный тенор воплем вырвался из-за стонов гармоники и гудения кларнета. Не-то пение, не-то крик разносчика, как кричали в старину по дворам и по дачам ярославцы в белых передниках и с лотками на головах, огласил весь зал.

Огурчик зеленый,

Редька молодая…

Являйтесь, дезертиры,

К пятнадцатому мая!

Пароход идет,

Да волны — кольцами…

Будем рыбу кормить

Добровольцами.

Всех буржуев на Кавказе

Аннулируем,

И сафьяные ботинки

Ух! Да! Реквизируем!..

— Славная песня, — сказал, пошатываясь, Осетров, — А спойте, товарищи, «Шарабан».

Опять заныла гармоника.

Солдат — российский,

Мундир — английский,

Сапог — японский,

Правитель — Омский.

Эх, да шарабан мой,

Американка!

Не будет денег —

Продам наган.

Идут девчонки,

Подняв юбчонки,

За ними чехи

Грызут орехи.

Эх, да шарабан мой,

Американка!

— Ну, что это за песня, — сказал, выходя к музыкантам, Полежаев. — Вот шел я сегодня по Питеру, так иную песню слыхал. Давай, товарищ гармошку.

Полежаев спокойными глазами обвел все общество и взял мотив частушки.

Я на бочке сижу, —

пропел он.

А под бочкой мышка,

Скоро белые придут —

Коммунистам крышка!

Едет Ленин на коне,

Троцкий на собаке,

Комиссары испугались —

Думали — казаки.

Я на бочке сижу.

А под бочкой склянка,

Мой муж — комиссар,

А я — спекулянтка!

— Здоровая песня, — прокричал Голубь, — эко ловко сказано как: мой муж комиссар, а я спекулянтка! В самую точку попал!

— Белогвардейская песня, — презрительно сказал Коржиков. — Откуда вы взяли ее, товарищ?

— В Петрокоммуне слыхал. На улице «25 октября» мальчики пели.

— Видно, Чека еще не добралась, — вставил Гайдук.

— Погоди, доберется, — мрачно сказал Коржиков. Лицо его потемнело. Все притихли. Чекисты Гайдук и Шлоссберг подошли к Коржикову, готовые схватить Полежаева. Мими с бледной улыбкой на лице пристально смотрела на Полежаева. Беби Дранцова приподнялась на локте и с восторгом смотрела на него. Среди офицеров тоже произошло движение. «Эх!» — с досадою воскликнул Голубь, и на серые глаза его навернулись слезы. Один Полежаев остался совершенно спокоен. Он ровными, твердыми шагами подошел к фортепиано, открыл его и, не садясь, попробовал.

— Ну вы! — повелительно крикнул он гармонистам. — Оркестр Буденного! Нишкни! Заткнись и засохни! Не отравляй моего русского слуха дребеденью, придуманною хулиганами и контрреволюционерами. Я буду петь!

Грянул мощный аккорд, и сильный голос потряс весь зал.

Налей бокал!

В нем нет вина.

Коль нет вина, так нет и песен!

В вине и страсть,

И глубина,

В разгуле мир нам будет тесен!

— Эй! — крикнул он, — товарищ! Бокал мне! Коржиков мягкими кошачьими шагами подошел к нему.

— Вы это что же, — прошипел он. — Вы забываете, что я здесь хозяин.

— Хозяин, — загремел, не оборачиваясь от рояля, Полежаев. — Да вы ошалели, товарищ комиссар, слава Ленину, мы живем в коммунистическом государстве, и здесь нет собственности. Подайте мне, товарищ, вина!

Красноармеец подошел к нему с бутылкой и бокалом. Полежаев медленно, не спуская темных глаз с Коржикова, выпил бокал и заиграл на рояле. Он играл мастерски. Старые русские песни и мелодии русских опер лились с клавиш, будя какие-то неясные воспоминания. «Ах, вы сени, мои сени» — весело играл Полежаев и лицо его лукаво подмигивало, и вдруг оборвал, и тягучий напев «Ноченьки» зазвучал по залу. Он сорвался на арию из «Жизни за Царя», осторожно, точно дразня, тронул два аккорда Русского гимна и сейчас же весело грянул «Ваньку».

— Ну же! Ну! — крикнул он. — Ведь знаете же, товарищи, что же молчите! А? Ну!

Понапрасну Ванька ходишь,

Понапрасну ножки бьешь!

— Ну!

Первым пристроился Рахматов, за ним не сдержалась молодежь, Голубь старческим дребезжащим голосом подпевал и уже слезы лились по его щекам.

— Ничего ты не получишь…

Пели все гости, и только Коржиков мрачно ходил взад и вперед по залу. Полежаев заиграл «Вниз по матушке по Волге», и хор гостей, уже не ожидая приглашения, грянул могучую русскую песню.

Разыгралася пого-ода —

— Буденный, не ври! — крикнул Полежаев от рояля в сторону песенников.

Погодушка, она, верховая…

Ничего в волнах не видно…

Шире гремела песня. Коржиков ходил взад и вперед под портретами предков и ему казалось, что предки следят за ним глазами. Он понюхал кокаина, и стало еще хуже. Коржиков уже видел, что пели не только его гости, но все предки на портретах открыли рты и пели проклятую русскую песню. Он посмотрел кругом. Все гости пели. Пела и прислуга. Молодой красноармеец, подававший вино Полежаеву, опустил бутылку, широко раскрыл серые глаза и, радостно улыбаясь, вторил песне.

— А, и ты, сволочь! — прошипел Коржиков, выхватил из-за пояса тяжелый револьвер и выстрелил прямо в рот красноармейцу…

Тот поперхнулся, всхлипнул и упал навзничь на пол, тяжело ударившись затылком об угол оттоманки. Вместо рта у него была черная дыра и оттуда, тихо журча, текла темная густая кровь.