XXX

XXX

Ясное августовское небо темнело. Последние багряные лучи заходящего солнца горели на стеклах окон, точно пожар занимался в домах. Нева темнела под высоким Троицким мостом, и яркою синевою вспыхивал за нею купол белой мечети. Тенистые липы Александровского парка, чуть тронутые желтизною, с каждой минутой теряли краски и очертания, сливаясь в густую массу, сквозь которую кое-где просвечивало алое небо. На востоке уже загорелась вечерняя звезда, и небо оттуда заливалось фиолетом, постепенно поднимавшимся кверху. Священная тайна совершалась и темная ночь сменяла день.

Разом вспыхнули фонари по всему Каменноостровскому проспекту, и как будто яснее стал гул трамваев, щелканье копыт по торцу и частые гудки моторов. Толпа стремилась в оба конца — к островам и с островов, она расплывалась по Троицкой площади, заполняла ее, толпилась у ветхого крылечка Троицкой церкви, той самой, где Сенат Российский венчал императора Петра именем Великого и «отца отечества».

Осенний холодок тянул от пустынной Невы. Пахло сыростью, прелым листом, конским навозом, пахло керосином, пахло осенью шумного города.

В цветниках вдоль проспекта, против памятника великому матросу, положившему жизнь свою за честь Андреевского флага и за славу России, цвели пестрые астры и лиловые гелиотропы, и вдоль зеленого газона мохнатым узором переплеталась голубая лобеллия с коричневыми и желтыми листочками декоративных травок.

Против мраморного особняка Кшесинской, с балконом в помпейском стиле, стоял густою стеною народ. Люди ввалились на газоны, на цветники, топтали их своими сапогами, мяли порыжевшие темные кусты сирени и голубые молоденькие американские елки.

Матросы в открытых синих и белых матросках, из которых упрямо выдавались чисто вымытые, не тронутые загаром шеи, с широко обнаженною грудью, в цепочках с камнями, с татуированными руками с изображением якорей, змей и драконов, солдаты в серых рубахах и таких же штанах, в башмаках с обмотками, в фуражках, заломленных на затылок, с клоками подвитых волос, спускавшихся на лоб, казаки в изящных френчах и синих галифе с таким широким алым лампасом, что издали они казались красными, молодые офицеры, одетые также, как и солдаты, и обнимавшие за шею солдат, стояли вперемежку с пестро, крикливо одетыми женщинами, молодыми, красивыми, со смелыми, жадными лицами.

Среди преобладающей серой массы солдат и офицеров видны были темные поношенные пиджаки рабочих и молодых людей интеллигентного вида, легкое пальто любопытствующего интеллигента, поднявшегося на цыпочки и жадно с полуоткрытым ртом глядящего поверх голов толпы, барышни, подростки, гимназисты, студенты, священник в рясе, купец, солидный господин. В эту толпу протискались в девятом часу вечера Мацнев, одетый каким-то апашем, в широкополой шляпе, стареньком пиджаке и пледе, накинутом на плечи, и Саблин в шоферской куртке Петрова, в шоферской шапке, с независимым видом знающего себе цену «товарища».

Впереди над толпою вспыхнуло и погасло красное пламя, точно пробовали красные лампочки электричества или зажгли бенгальский огонь.

— Значит, опять анархисты будут свою лекцию показывать, — сказал солдат, стоявший впереди Саблина.

— Не анархисты, а коммунисты, это различать надо, — поправил его сосед.

— Ленин будет говорить, сам Ленин, — сказал широкоплечий красавец, матрос гвардейского экипажа, стоявший в первом ряду.

Мацнев, увлекая за собою за руку Саблина, протискался к нему и спросил у него:

— Скажите, товарищ, кто же будет этот Ленин?

— Ленин? Вы разве не слыхали? Даже и в газетах писано. Ленин — Немецкий шпион. Он приехал из Германии в запломбированном вагоне для того, чтобы помогать немцам. Читал я, что он семьдесят мильонов получил на это дело от немцев.

— И что же? Позволяют ему?

Матрос покосился на Мацнева.

— А почему нет? Теперь свобода. Каждый может. А ты рассуждай и своим умом доходи, что правильно, и что нет. Никаких тайных договоров царской дипломатии.

— Но все-таки, товарищ, идет война, и приезжает из вражеской земли человек, получивший деньги. Ведь раньше за шпионство и предательство вешали.

— Так это, — вмешался в разговор молодой солдат в рубашке без погон, лущивший семечки, — при старом режиме так было, когда, значит, насилие всякое и смертная там казнь, а нонче — свобода. Сказывают: он правильно говорит про все и про войну правильно. А что шпион он или нет, так это доказать надо. Может, нарочно, обманывают людей, потому что он из народа и за народные права стоит. А вы кто такой будете?

Мацнев ничего не ответил.

Красные лампочки вспыхнули на балконе дома Кшесинской и осветили балкон, затянутый красным кумачом. Громадные красные флаги тихо реяли подле него. Ночь уже спустилась на землю, закат догорел, было темно, и в этой темноте кровавой нишей горел балкон дома Кшесинской.

На балкон из внутренних дверей вышла группа оживленно болтающей молодежи. Одетые кто в пиджак, кто в солдатскую рубаху, они все имели на груди громадные красные банты с лентами до самого пояса. Они имели вид людей, только что хорошо пообедавших и выпивших. Среди них выделялся худощавый человек с типичным еврейским лицом, с неровными приподнятыми бровями, с усами и маленькой мефистофельскою бородкой, в пенсне. Он выдвинулся несколько вперед и гордо стал, скрестив руки на груди.

— Троцкий!.. Троцкий!.. — пронеслось по толпе.

— И, почитай, все жиды, — сказал кто-то простодушно.

— Жиды — те же люди, — ответили из толпы.

— Поумней многих русских будут.

В группе, стоявшей на балконе, произошло почтительное движение, и через нее вперед к самой балюстраде балкона вышел небольшой, нескладно сложенный человек.

— Ленин! Вот он Ленин! — раздалось в толпе.

— Я тебе, Дженька, прямо говорю, — услышал Саблин сзади себя негромкий голос, — русского человека огорошить надо. Помнишь, я насчет Казанской иконы и Серафима Саровского говорил. Так вот и Ленин. Нате, мол, из Германии приехал, все знают, что я шпион и деньги за это получил, а вот, видите, говорю с вами и учу вас. Наглость без меры. Это русский народ любит, за таким обязательно пойдет.