XIV

XIV

Дорогой Катов спорил с Погорельским. Он говорил ему в спину, а смотрел прямо в лицо Оли, в ее карие, огнем горящие глазки и на прочную упругость ее загорелой, покрытой пушком щеки.

Где-то в отдалении мерным ритмом звучала песня добровольцев, и Оле хотелось ее слушать, а Катов говорил, стараясь обратить на себя внимание Оли.

— Странно, Погорельский, — говорил он, — мы оба интеллигенты, вы моложе меня, медик, а я студент-юрист, случайно сделавшийся офицером, и все-таки мы друг друга не понимаем? В большевизме есть своя правда, ее надо только уловить.

— Какая уж, Дмитрий Дмитриевич, правда. Достаточно мы повидали их в Ростове. Один разбой и дикость, — не оборачиваясь от лошади, сказал Погорельский.

— Э, нет, нет… Вы знаете… Конечно, Ленин и Троцкий это не то… Это случайность. Но никогда Россия не вернется к старому. Я знаю хорошо мужика и народ. Ему эти капитан-исправники и урядники осточертели. Русский народ — загадка. Он еще свое слово скажет. Молодая нация и потому здоровая. Затрещит старушка Европа, когда услышит это слово, — говорил Катов, любуясь сам собою и своим либерализмом.

— Это что говорить! Громить умеем, как никто. Пустое место оставим от культуры и подсолнухами заплюем, — хмуро сказал Погорельский.

— Э… тэ, тэ… Нет, батюшка, старый мир отжил свой век, и большевизм — это муки рождения нового. Все новое: мораль новая, государственный строй новый, все, все, язык, буквы, стихосложение, искусство — архитектура, живопись, скульптура, музыка, танцы — все старые музы насмарку. Состарилась матушка Терпсихора, седы волосы у Клио — на покой, милые, в богадельню… Вот как я понимаю углубление революции.

— Да ведь, Дмитрий Дмитриевич, нового-то ничего не придумаешь. Мир стар, и история повторяется. Не на головах же ходить.

— А почему нет?.. — горячо воскликнул Катов. — Не прямо, понятно, на головах, но все-таки послушайте: куда годится теперь христианская мораль?

— А как же без нее-то?

— Масонство… Или, например, сатанизм. Поклонение дьяволу… Или вот еще это таинственное поклонение дада, дадаизм. А? Что? Не слыхали?

— Нет, не слыхал. Да вы-то знаете разве?

— Положим, не знаю. А только. Новое. Я понимаю это стремление к уничтожению государства: весь мир, все человечество — государство.

— Да ведь это не вперед, а назад, — сказал Погорельский.

— Как так?

— Ну, конечно, обращение в животных, у животных тоже государств нет, — сказал Погорельский.

— Мы уже часть пути прошли, — с увлечением говорил Катов. — Поставьте рядом «Явление Христа народу» Иванова или брюлловское «Разрушение Помпеи» с «Убийством сына Иваном Грозным» Репина и вы поймете, что отсюда шаг — и мы подойдем к декадентам, а потом и к кубизму.

— Большой шаг, — сказал Погорельский.

— А эти новые поэты! А эти слова. Мы начали: главковерх, комкор, начдив, — они продолжили: — совдеп, совнарком, исполком, — ей-Богу, будущее принадлежит языку короткому. Целые фразы будут лепиться из нескольких букв.

— Сумасшествие…

Олю оскорбляли эти нелепые мысли с оправданием большевиков, а главное, взгляды нездорового любопытства, которыми шарил по ней Катов.

Кругом была покрытая снегом степь, и в ясном морозном воздухе, пропитанном золотом солнечных лучей, гулко и звонко раздавался шум идущего войска. Оля видела вдали Русский флаг Корнилова, видела группы всадников, темные колонны идущих полков, и ее сердце трепетало от любви к той Армии, над которой витали святые для нее эмблемы Родины. Катов был ей непонятен. Офицер, но почему не в строю? Офицер, но почему его речь такая странная, не офицерская?.. Он оказал ей приют и гостеприимство, но почему он ей противен и она боится и презирает его?

Она старалась, чтобы в узком кузове подводы ее платье не касалось его, чтобы колени их не сталкивались. Она жалась к его жене. Вера Митрофановна молчала. Оля думала, что за взгляды, что за понятия у этого офицера, да и офицер ли он? Как попал он туда, куда шли только те, для кого Родина была выше всего?

Она подняла свои большие глаза и, глядя прямо в лицо Катову, спросила его:

— Почему вы, Дмитрий Дмитриевич, пошли в Добровольческую Армию?

— Я не пошел в нее, а меня пошли в нее, — засмеявшись, сказал Катов. — Я еще никуда не записался. Я пока никто. Но, судите сами, куда же мне было деваться?

Оля не сказала ничего.

На ночлеге Катов вытащил гитару и запел так странно звучавший в обстановке казачьей хаты и военного бивака сладострастный романс. Оля встала и направилась к двери.

— Вам не нравится мое пение, Ольга Николаевна, — сказал Катов. Оля не отвечала. Она точно не слыхала вопроса. Катов повторил его. Ясные глаза Оли повернулись на Катова. Она точно в первый раз заметила высокий рост и статную фигуру хорошо одетого поручика.

— Скажите, пожалуйста, Дмитрий Дмитриевич, — сказала она, — почему вы не в строю?

— Я еще не разобрался в политических настроениях полков и потому не избрал, куда мне идти, — отвечал Катов.

— А! — сказала Оля и взялась за дверь.

— А потом у меня порок сердца. Миокардит. Я не могу служить, — договорил Катов.

Оля проворно вышла из хаты. Ей было душно. Сердце шибко колотилось в груди.