XL
XL
Октябрьские сумерки рано надвинулись. Густой туман поднялся нал озером, темный и сырой стоял лес. На ночной поезд решили выйти в девять часов вечера, но уже к шести все были готовы и сидели в темной избушке, сбившись на лавке в углу под образами. В избе было темно. Окна были мутные, и в них видна была полоса неба над темным лесом, и ярко горела вечерняя звезда. Темнота и невозможность различать лица сблизили всех, и все притихли и сидели, переговариваясь короткими фразами Все недетское, поношенное, залитое кровью, затертое лишеньями, что дали им война и революция, отлетело, и они стали тем, чем были: молодыми людьми, у которых так еще мало в прошлом и так много в будущем.
— Читал я как-то, — сказал Ермолов, — у Толстого, как Наташа и Николай Ростовы и Соня в своем старом помещичьем доме на Святках вспоминают свое прошлое. Луна светит в комнату, за окном мороз трескучий, снежная русская зима, а перед ними встают мирные, теплые эпизоды их детской жизни.
— Ах, помню, помню, — сказал Павлик. — Наташа с Николаем какого-то арапа видали… А Соня не помнит. К чему ты это?
— Так, вспомнилось. У нас уже нет таких воспоминаний. Чтобы, понимаешь, было тепло и хорошо.
— Ах, нет, — сказал Миша. — Я помню как-то, в гимназии это было. Я был в первом классе. Весна. Окна отворены на широкий гимназический двор, за двором сад, большие липы и дубы растут, и чуть покрыты зеленью. Я спускаюсь вниз по лестнице, а внизу по коридору, где были старшие классы, восьмиклассники дружно хором поют: «Елицы во Христа крестистеся, во Христа облекостеся!» И так хорошо у них выходит. Весна, солнце, зеленый пух на деревьях, за забором трамваи гудят, а тут молодые басы дружно так: «Елицы во Христа крестистеся!»…
— Это не то, — сказал Ермолов. — У них были общие воспоминания, воспоминания семьи, а не школы.
— Ты помнишь, Ника, — сказал Павлик, — как мы с Олей собирали разные уродливые корни и в саду делали клетки и сажали их в них. Это был Зоологический сад. Ты приходил и спрашивал, где какой зверь. А помнишь Колю Саблина? Как он приставал к нам: «А почему верблюд — верблюд?»
— Как же, помню! А помнишь, как меня с Таней нарядили маркизом и маркизой? Мама была жива еще. Она поставила нас на стол, пришли гости, а она уверяла, что мы ее куклы и она сама маленькая. Ты помнишь Танину мать. Мне она казалась громадного роста и удивительно красивой. Мы были богаты, но когда нас привозили к Саблиным, мне казалось, что это сказка.
— Как же! Как же! А кузина Тата все время говорила ей: «Баронесса, баронесса!»…
— Куда все это ушло?
— Ника, Ника, помнишь, как мы привезли из корпуса эту шуточную оперу «Открытие Америки» и научили петь Олю и Таню! — «По улице ходила большая крокодила… Она… она… зеленая была!»
— И нам всем попало.
— А потом, как только Оля про кого-либо начнет говорить и запнется и скажет: «она, она»… все хором…
— Ну, как же! — зеленая была!
— Ах, хорошо было до войны!
— Теперь за это буржуем назовут, — басом сказал Миша.
— Да. Теперь. Помнишь Миньону Латышову. Мы ее Миньоной называли за то, что она так хорошо Миньону пела, — начал Павлик…
— Эту: Connais tu le pays? (*-Ты знаешь край?) — напел Ника.
— Эту самую. Встретил я ее весною в Павловске. «Вы, Павлик, — говорит, — признаете свободную любовь?»
— Что ей теперь лет тридцать будет?
— Я думаю, и все тридцать пять, но она хорошенькая. Я промолчал. А она говорит: «Тут я познакомилась с одним матросом — удивительно красив. Хочу его писать Аполлоном, но если вы согласитесь, я вас буду писать». Ну, мне не до того было. Помнишь, что замышляли.
— Она такая, — сказал Ника. — Но неужели с матросом?
— Ей мода важна. А это — первые герои. Помнишь, как она за Керенским бегала?
Из далекого прошлого воспоминания перешли к более близкому, краски померкли, появились жуткие картины убийств на улице, и молодежь замолчала.
С кипящим самоваром пришла Дарья Ильинична.
— Что, господа, в темноте сидите? А я вам лампу засвечу. Чайку напьетесь, я вам коржиков напекла на дорогу. В Питере-то, Бог знает еще, что найдете, все свой запас лучше иметь.
Когда загорелась лампа и стал шуметь самовар, призраки прошлого исчезли, и невольно все стали думать о том, что им предстоит в Петрограде.
— Куда же мы пойдем? — спросил Ника.
— Увидим. Если все будет тихо, — на квартиру Саблина. Посоветуемся с ним, потом в казачий совет на Знаменскую, там наша штаб-квартира. А там видно будет.
— Я так думаю, — сказал Миша. — Набрать человек двадцать с ручными гранатами, ну и подговорить еще человек пятьдесят товарищей солдат и прийти на заседание совета солдатских и рабочих депутатов, когда там будет говорить Ленин, и крикнуть: «Бей их!» — и с ручными гранатами на них. Я, думаю, выйдет.
— Не верю я в товарищей, — сказал Ермолов. — Крикнешь: «Бей их!» — а никто не поддержит. Начнут говорить: «Да я что, да не мое это дело» — и сорвут всю историю.
— Такие, как Осетров, пойдут, — сказал Миша.
— Так Осетрова надо перевернуть всего. Он убежденный большевик. Он говорит: «Под красным знаменем все позволено, а если по царскому времени меня разменять, что я такое — прапорщик и сын извозчика. Война кончится, — опять на Лиговку в вонючий трактир. А ежели мы у власти будем, так я себе уже особнячок в Царском присмотрел». Чем его угомонишь.
— Ну дать ему этот особнячок, — сказал Павлик, — лишь бы дело сделал.
— Не пройдешь в Смольный-то! — сказал Ермолов. В девять часов все поднялись.
— Что, бабушка, сыну поклониться прикажешь, — сказал, прощаясь со старухой, Ника.
— Ну, кланяйся, батюшка, ему. Да только не очень вы ему крутите голову-то. Один он у меня остался. Никого больше нету!
Старуха смотрела на надевавшую шинели молодежь и слезливо моргала.
— Коли за Царя, — тихо сказала она, — так и его можно… И его, значит, отдам. Потому от Бога так сказано. Ну, спаси вас Христос. Машутка вас до дороги проведет, а то ночью-то не найдете.
— А не боится Машутка?
— Ну, где ей бояться. Почитай и родилась в лесу. Ее и лешие-то все знают, — смеясь сказала старуха. — Готова что ль, Маша?
— Иду, тетенька! — и Машутка появилась в большом платке, в высоких мужицких сапогах и с фонарем в руке.
— Пошли, господа, что ль, — сказала она.
— Посидеть надо, — сказала Дарья Ильинична, — по старому русскому обычаю.
Сели на лавки, помолчали, потом разом встали и пошли. Старуха в дверях благословляла их старой коричневой морщинистой рукой, сама не зная почему, плакала и все повторяла: «Не вернутся ведь! Не вернутся! Спаси их Христос!..