XXXIV

XXXIV

В штабе корпуса Саблин застал полный кавардак. Едва не бунт. На дворе избы, которую занимал Саблин, толпились радиотелеграфисты, телеграфисты, мотоциклисты и самокатчики и о чем-то шумели.

— Я говорю, не имеет права задерживать! Это такой же приказ, как и Временного правительства, и Вислентьев не имел права сдавать начальнику штаба. Вислентьева за это арестовать надо. Он должен был передать, как указано, — слышал Саблин возбужденный голос, когда слезал с лошади.

Он хмуро посмотрел на солдат и прошел в хату. В ней Давыдов с бледным, как полотно, лицом, неистово куря, ходил взад и вперед по грязному, размокшему, земляному полу.

— В чем дело, Сергей Петрович? — спросил Саблин.

— Я едва не выпорол телеграфиста. И жалею, что не выпорол эту скотину, — сказал Давыдов.

— Но что случилось?

— Извольте видеть, ночью передана радиотелеграмма с заголовком «Всем, всем, всем», немедленно передать во все части, роты, эскадроны, батареи и команды. Дикая галиматья. Воинская дисциплина отменяется. Объявляется декларация прав солдата! Слышите, ваше превосходительство, не обязанностей, а прав. Прав! Солдат имеет право ходить по всяким злачным местам, ездить в вагоне I класса, и даже не сказано, что с билетом, не отдавать никому никакой чести, офицер вне службы ему не начальник, и прочая ерунда и довольно безграмотная.

— Кем подписана?

— Советом солдатских и рабочих депутатов.

— Ерунда! Как же ее передали?

— А вот пойдите вы. Оказывается, это не первая. По ночам радиотелеграф работает непрерывно и радиотелеграфисты исписывают целые листы «всем, всем, всем!». Что с этим делать!

— Приложить к секретному делу как любопытный документ неразберихи нынешнего времени.

— Уничтожить! Да неразбериха ли, ваше превосходительство? Вот в чем беда! Слыхали, в М-ске торжества по случаю революции и свержения Царя. Начальника гарнизона генерал-адъютанта Б. товарищи солдаты просят пожаловать на парад. Он выходит. Ничего красного на нем нет. Услужливые адъютанты говорят: «Вам надо быть в красном, ваше превосходительство». Кто-то, ах, ваше превосходительство, — от подлиз и от лакеев нас и революция не избавила, — выворачивает генеральское пальто на красной подкладке и подает так Б. Тот одевает. Каков кардинал!

— Шут гороховый!

— Так вот, ваше превосходительство, неразбериха ли это? А?

— Но ведь вы понимаете, — сказал Саблин, — что этот приказ N 1 с Декларацией прав солдата — это проповедь распущенности. Наш солдат в массе и без того разнуздан, давно ли командование было принуждено ввести телесные наказания, чтобы хотя как-нибудь обуздать армию и охранить мирных жителей, а после такого приказа трепещи обывательское благополучие. На части разорвут.

— И воевать не станут, ваше превосходительство. Я полком командовал, так знаю-с, что такое выгнать из окопа и поднять цепь в наступление. Не то что кричишь, надрываешься, а палкой иной раз съездишь. А тут вы и тому подобное. Да они это вы — вам ты ответят. Так спрятать приказ?

— Обязательно спрятать…

Вечером из штаба армии пришло приказание разъяснить солдатам, что приказ N 1 и декларация прав солдата касается только частей Петроградского гарнизона, заслужившего такие милости, так как он поднял знамя революции. Мозги солдат окончательно свихнулись. Явилось такое правительство, которое измену присяге, измену Государю, уличные безпорядки ставит выше тяжелой, полной лишений и боевой страды на фронте. И солдат озлобился.

Для Саблина и офицеров стало ясно, что правительство находится в руках гарнизона и Россиею правят не князь Львов, не Гучков, Милюков, Керенский и другие, а правит толпа, может быть, таинственный Совет солдатских и рабочих депутатов, возглавляемый компанией евреев и русских с уголовным прошлым.

Еще через три дня по всему фронту громогласно и требовательно сверху вниз было объявлено, что приказ N 1 распространяется на всю Армию. Армия раскрепощалась от дисциплины и обращалась в вооруженную толпу. По армии стали носиться темные слухи о какой-то таинственной Еремеевской ночи, как называли безграмотно солдаты историческую Варфоломеевскую ночь. В эту Еремеевскую ночь предлагалось перебить всех офицеров, просто за то, что они офицеры.

И в этих слухах был слышен таинственный, но полный грозного смысла призыв:

— И лучшего из гоев — убей!

«Убей начальника».

Саблин призвал к себе Давыдова.

— Нам, начальникам, — сказал он, — нечего делать у такого правительства. Прикажите составить для меня рапорт со всеми нужными приложениями и послужным списком для увольнения меня в отставку. Мотив: невозможность командовать частью при таких условиях.

— Ваше превосходительство, — мягко сказал Давыдов, — правильно ли вы поступаете? Если все поступят так, как вы…

— Как это было бы прекрасно, — перебил его Саблин. — Это был бы протест против того, что делает правительство. Если бы все офицеры сейчас ушли со службы, — это не было бы дезертирством, но это заставило бы правительство перестать разрушать Армию.

— А не ускорило бы это Еремеевскую ночь?

— Может быть. Но она все равно будет. И я ухожу не от нее. От нее никуда не уйдешь. Я ухожу, чтобы не быть невольным участником развала Армии и гибели России, ухожу для того, чтобы бороться против этого. Приготовьте мне к вечеру бумаги, а сейчас пошлите ко мне Ермолова.

— Слушаюсь, — сказал Давыдов.

Через несколько минут в халупу вошел Ермолов.

— Поручик Ермолов, — сказал Саблин. — Завтра утром через нашу деревню будет проходить N-ская кавалерийская дивизия со своим стрелковым полком. Я писал о вас начальнику дивизии и командиру стрелкового полка, они принимают вас к себе. Вы присоединитесь к полку и уйдете с ним.

— Ваше превосходительство, — смело проговорил Ермолов, — позвольте мне этого не делать.

Почему? — спросил Саблин и устремил пытливый взгляд на юношу. Где видал он такие бледные, безкровные лица с большими ясными точно светящимися глазами? Где видал он это благородство черт и линий, не с урожденное, а созданное высотою помыслов… Мелькнули в памяти картины итальянских монахов-художников XV и XVI века… Показался сумрак Берлинской картинной галереи Кайзера Фридриха, Римские музеи и все эти святые Себастьяны и Антонии, эти прекрасные отроки, привязанные к столбам и пронзаемые стрелами. Мученики! Глаза мученика за веру, за идею смотрели на Саблина. И инстинктивно понял он, что то, что скажет сейчас Ермолов, возвысит Ермолова, покажет его в полной красоте христианской любви и чувства долга. Часть офицерства русского, как Христос, добровольно шла на страдания и крестную смерть, добровольно осудила себя на Голгофу!

— Разрешите мне вернуться в свою роту, — сказал Ермолов. — Они ничего со мною не сделают! Я там очень нужен. Мой долг быть с ними до конца.

— Сколько вам лет? — с чувством уважения и восхищения спросил Саблин.

— Мне двадцать лет, — отвечал Ермолов.

— Идите и да хранит вас Господь!..